Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 38 стр.


Весной 1943 года Вера Михайловна на несколько дней приехала в Москву, чтобы повидаться с дочерью и прочитать на вечере в Союзе писателей свою новую поэму. Помню ее, исхудавшую, бледную, но, как всегда, опрятную и подтянутую, ее негромкий голос и трагические строфы поэмы.

Кончилась война, и все ждали, что начнется новая жизнь, что уйдут в прошлое кошмары тридцатых годов с их «черными воронами», ночными ожиданиями ареста. Но грянуло сначала ждановско-сталинское постановление об Ахматовой и Зощенко, и стало ясно, что свободы в искусстве не видать. А потом подоспел и 1949-й – объявлена борьба с космополитизмом, началось дело «врачей-отравителей».

Объявлен был «безродным космополитом» и Илья Давыдович Страшун. Его не арестовали, но всё происходящее так потрясло его, что он заболел нервным расстройством и был отправлен в психиатрическую лечебницу.

– Горько было видеть, – рассказывала мне позже Вера Михайловна, – как этот человек, еще недавно такой деятельный, спасавший раненых и умирающих от истощения блокадников, не знающий ни сна, ни отдыха, автор многих научных трудов, сидит, склонившись над пяльцами, и крестиком по канве что-то тщательно вышивает, не реагируя на окружающее, не произнося ни слова.

А в досье Веры Инбер появился еще один обвинительный пункт: «жена безродного космополита».

Илью Давыдовича подлечили, он прожил еще много лет. Все, кто знал его, любили его за удивительную деликатность и воспитанность, и, не побоюсь этого слова, рыцарственность. Даже рабочие в Переделкине говорили: «Сам Вер Инбер – мировой мужик, а вот жену его не проведешь, всё сечет!»

А я никогда не забуду, как однажды в Малеевке, где находился Дом творчества писателей, поехали мы купаться на Москву-реку и какой-то подвыпивший нахал стал приставать ко мне. Илья Давыдович, которому было тогда уже за семьдесят, размахнулся и ударил его по лицу, но, не удержав равновесия, сам упал. Как я тогда испугалась за него!

Наши дачи в Переделкине были рядом, и когда наши дети заболевали и не могли посещать занятий в школе из-за легкой простуды и требовалась медицинская справка, подтверждавшая их недомогание, кто-нибудь из членов семьи отправлялся с просьбой дать такую справку к Илье Давыдовичу, и он немедленно доставал из ящика бланк: «И.Д. Страшун, действительный член академии медицинских наук» – и, приговаривая, что свежий воздух лучше всякого лекарства, писал нужную справку. А в школе потом с уважением говорили: «Вот Либединские ничего для детей не жалеют, когда насморк, академика приглашают…»

Мне сейчас легко обо всем вспоминать, а каково было Вере Михайловне, маленькой хрупкой женщине, переживать всё это на протяжении всей жизни! Как было не сломаться? И конечно же, что-то ломалось и в душе, и в сознании, но при любых обстоятельствах она продолжала писать, наверное, не всегда то и так, как это было бы при других обстоятельствах. Это была борьба за «место под солнцем», неслучайно так называется одна из ее ранних автобиографических повестей. И конечно же, самая тяжкая борьба шла с самой собой:

«Не судите, да не судимы будете!» – великая заповедь.

Но несмотря на все невзгоды, Вера Михайловна сохранила удивительную способность радоваться жизни во всех ее проявлениях: удачному рабочему дню, веселой шутке, яркому осеннему дню, цветам, детям, животным, друзьям.

С раннего утра из окна ее маленького дачного кабинета, расположенного на втором этаже, доносился стрекот пишущей машинки, а Илья Давыдович уже бродил по саду, летом поливая цветы и подстригая кусты, зимой разметая снег на дорожках. К дню рождения Веры Михайловны – 10 июля – Илья Давыдович обязательно готовил какой-нибудь сюрприз для нее и гостей: на участке строился маленький мост через канавку, выгнутый, с перильцами, совсем как настоящий большой мост, и Вера Михайловна в присутствии множества гостей перерезала ленточку, и все чинно, гуськом шествовали через мостик. А то вдруг в саду появлялся сколоченный из досок и выкрашенный зеленой краской стол, а вокруг него скамейки, на столе тарелки с клубникой первого урожая, собранной здесь же, в саду. И каждый гость должен был отведать сочные, отлакированные солнцем ягоды. Всё это было весело, непринужденно, и, конечно же, присутствовал во всех подобных церемониях элемент игры…

В доме у «Инберов» – так называли их дачу в Переделкине – всегда идеальная чистота и образцовый порядок, никакой роскоши, всё просто, уютно: ситцевые занавески на окнах, легкая плетеная мебель, стоившая в те годы очень дешево, на столе камчатая скатерть, над столом большой желтый бумажный абажур, по стенам полки с книгами, и везде много цветов, летом в вазах полевые ромашки, колокольчики, васильки, зимой – вечнозеленые растения в ящиках и горшках – предмет особых забот Ильи Давыдовича.

Сама Вера Михайловна всегда тщательно причесана, в опрятном домашнем платье. А ведь ко всему она много-много лет была тяжело больна: после войны у нее обнаружили рак кожи, и каждый год до конца жизни она ложилась в больницу, где ей удаляли очередной пораженный участок. Но когда и где это происходило, никто не знал – в доме о болезнях не говорили. Я узнала об этом уже после смерти Веры Михайловны.

В 1962 году на Веру Михайловну обрушилась новая беда: смертельно заболела ее дочь Жанна Гаузнер, талантливый литератор, – цирроз печени. Жанна жила в Ленинграде, и Вера Михайловна немедленно едет к ней. Вот что она пишет мне в Коктебель, где я тогда отдыхала:

«25 июля 1962 года. Ленинград.

Лидия Борисовна, душенька Вы моя!

Надеюсь, что Вы еще в Коктебеле и что мое послание застанет Вас там.

Ваше письмо очень обрадовало меня. Так и пахнуло на меня морским простором, солнцем, душевной тишиной. Мне даже захотелось лизнуть страничку, чтобы ощутить вкус моря.

Я веду тут довольно трудную жизнь. Но приношу пользу, это как-то поддерживает меня. Кроме того – Жанна как будто пошла на поправку. Ее даже обещают выписать на этой неделе. Боюсь поверить. Она, бедняжка, очень измучилась в больнице. Ведь (шутка сказать!) три месяца без нескольких дней.

Мы уже гуляем с Жанной в больничном саду (я езжу в больницу ежедневно, как на службу). Жанна еще не полностью избавилась от желтизны лица. Белки глаз кремового цвета. Но говорят – это проходит очень медленно…»

К несчастью, «это» не прошло, и Жанна вскоре скончалась в день своего пятидесятилетия…

Суждено Вере Инбер было похоронить и Илью Давыдовича. Ухаживая за ним, Вера Михайловна надорвалась, и у нее случился инсульт.

Она осталась совершенно одна, родственников у нее не было. Теперь все небольшие сбережения и гонорары, которые она получала за переиздания, тратились на то, чтобы в доме сохранялся порядок. И за собой Вера Михайловна продолжала неукоснительно следить: маникюр, педикюр, прическа – всё соблюдалось. «Главное теперь, – говорила она, – не вызывать в людях отвращения».

Увы, женщина, которая ее обслуживала, пользуясь беспомощностью Веры Михайловны и тем, что она практически не покидала своей комнаты, так обобрала ее, что, когда Вера Михайловна скончалась, ее платяной шкаф оказался пуст, и пришлось ехать домой к ее «компаньонке», чтобы привезти приличный костюм и обрядить покойную в последний путь…

Но мне не хочется заканчивать свои воспоминания о Вере Михайловне на столь трагической ноте. Ведь она так любила жизнь!

Когда мы близко познакомились с ней, ей было уже за шестьдесят, но я бы очень удивилась, если бы мне сказали, что она уже старуха. Столько энергии, живого интереса ко всему, что происходило в мире, в литературной жизни, такие горячие размышления о судьбах поэзии, что, право же, этому можно было позавидовать, этому нужно было учиться.

Мне вспоминается зимний вечер пятидесятых годов. За окнами метет снег, летит ветер, даже в теплой переделкинской комнате ощущаешь мороз и неуют улицы. Стук в дверь. Открываю и вижу Веру Михайловну, покрасневшую от холода, засыпанную снегом, в ладной меховой шубке. Она явно взволнованна.

– Только что прочитала новую поэму Ярослава Смелякова «Строгая любовь», которую он привез из лагеря, – протягивая мне номер журнала «Молодая гвардия», проговорила она. – Так хорошо, так талантливо, что решила: должна сама ее прочитать вам сейчас же, не откладывая.

Мы садимся к столу, и Вера Михайловна читает вслух стихи Смелякова. Порой прерывает чтение, восторгаясь той или иной строчкой, строфой, эпитетом, рифмой. Какая радость, какая молодая гордость за младшего товарища, за поэта, так много перестрадавшего, слышится в ее голосе!

И так всегда. Писатель дарит ей свою книгу, она обязательно прочитает внимательно, с карандашом. Потом встретится или напишет письмо. Если понравится – похвалит, если нет – пощады не жди! Ни одного письма, ни одной просьбы без ответа.

И так всегда. Писатель дарит ей свою книгу, она обязательно прочитает внимательно, с карандашом. Потом встретится или напишет письмо. Если понравится – похвалит, если нет – пощады не жди! Ни одного письма, ни одной просьбы без ответа.

А путешествия? Я вспоминаю одно из них на автомобиле в Ялту. Жарко, пыльно. По дороге осматриваем Мелихово, Ясную Поляну, Спасское-Лутовиново. К вечеру, утомленные тряской, жарой, впечатлениями, добираемся до плохонькой дорожной гостиницы, мечтая об одном – скорее бы в постель! Но это мы… А Вера Михайловна достает из чемодана блокнот и при свете тусклой лампы под потолком упрямо пишет, и, пока все впечатления дня не улягутся на бумагу, она даже думать не хочет об отдыхе.

Вот такой я и запомнила ее – неутомимой, мужественной, талантливой…

О творчестве Веры Инбер в свое время было написано немало статей и критических исследований. Это неслучайно – ведь сделано ею много: стихи и поэмы, повести и рассказы, очерки и воспоминания, литературные портреты и дневники. И переводы – с французского, итальянского, румынского, болгарского, чешского, сербского, венгерского, с языков народов бывшего Советского Союза. Если собрать всё, написанное Верой Инбер, получится не один том. И я верю, когда-нибудь они будут изданы. И будет написана достойная ее монография.

Мне же хотелось на этих страницах напомнить тем, кто любит нашу литературу, еще об одной нелегкой писательской судьбе…

Люблю великий русский стих…

Почему-то именно этот день запомнился мне ярким и солнечным, хотя лето 1942 года в Москве было холодным, пасмурным, и редко обходилось без дождя. Я шла по Малой Дмитровке и, как всегда, остановилась возле редакции газеты «Красная Звезда», где у входа по утрам вывешивали свежий номер. В годы войны это была самая популярная газета, в киосках ее можно было редко встретить, и я, пользуясь тем, что мы жили неподалеку, проходя мимо, внимательно ее просматривала: ведь именно в «Красной Звезде» почти в каждом номере печатались статьи Ильи Эренбурга, блестящие фронтовые репортажи Константина Симонова. Но в тот день мое внимание прежде всего привлекли стихи, да, да, стихи! И, раз прочитав их, я стала перечитывать снова и снова, а потом, воровато оглядевшись, – спустя полвека в этом можно признаться! – осторожно вырвала их и, быстро спрятав за пазуху, побежала домой.

Господи, как же это было прекрасно! В те дни, когда все близкие и друзья находились на фронте и каждый день мог принести (и приносил!) горькую весть, эти стихи звучали вестью оттуда:

Вот и сейчас, через пятьдесят с лишком лет, я с трудом удерживаю себя, чтобы не переписать всё стихотворение, потому что оно и теперь, на фоне безликих и подчас спекулятивных воплей о любви к России, бесконечно трогает своей чистотой, умом и подлинностью переживаемого:

Что ни строчка, то подарок. Строки эти хотелось повторять без конца. Хотелось читать друзьям, соседям, родным – кому угодно, только чтобы делиться с людьми. Но друзья были далеко – кто на фронте, кто в эвакуации. Соседи же не очень разбирались в поэзии, и я читала стихи самой себе и про себя, и вслух, заставляя повторять их трехлетнюю Машку. Через несколько дней она уже знала их наизусть и, когда мы отправлялись с ней на прогулку, тоненьким голоском вторила мне:

Имя автора – Илья Сельвинский, и его стихи я хорошо знала с детства. Помню, как еще в середине двадцатых годов моя мать, Татьяна Владимировна Толстая (литературный псевдоним Татьяна Вечорка), вернувшись с литературного вечера, то ли это было дома у Антоновской, то ли на очередном Никитинском субботнике у Евдокии Никитиной, с восторгом рассказывала, что очень молодой поэт Илья Сельвинский читал замечательную поэму с названием, которое мне по моему детскому возрасту показалось странным, но завораживающим: «Уляляевщина».

А через какое-то время в доме появилась и книжка – ее принес Алексей Крученых. Родители читали поэму вслух друг другу, а так как мы жили в одной комнате, в коммуналке, то я стала невольным слушателем. Конечно, не всё мне было понятно, но почему-то запомнились строки:

Строки эти напоминали последние дачные дни, когда так уже хотелось поскорее вернуться в город.

А позже, уже в школьные годы, когда мы шумной компанией до рассвета бродили по тихим московским переулкам, читая стихи, Сельвинский стал одним из любимых наших поэтов. Мы тогда почти все писали стихи, и я тоже писала. Но вот весной 1942 года несколько моих стихотворений было напечатано в московских газетах, и я, учившаяся тогда в Историко-архивном институте, решила досрочно защитить диплом и поступить в Литературный институт, благо сдавать вступительные экзамены в тот год не требовалось, нужно было только принести стихи и рекомендации от двух поэтов, а потом пройти собеседование. Рекомендации мне дали Михаил Светлов и Сергей Михалков, стихи я бережно переписала в тетрадку. Помню, что собеседование вместе со мной проходили Александр Соколовский и Галина Шергова. Нам тут же было объявлено, что мы зачислены. Как же я обрадовалась, когда узнала, что поэтический семинар будет вести Илья Львович Сельвинский! Обрадовалась и удивилась: ведь под стихотворением «Россия» было означено: «действующая армия». Но нам тут же разъяснили, что Илья Львович будет вести семинар, когда на короткое время приедет в Москву, а в отсутствие его заменит Николай Асеев, что тоже было приятной неожиданностью. Асеев был хорошо знаком с моей матерью и нередко бывал у нас в доме.

Помимо новичков на семинарские занятия к нам приходили студент второго курса Аркадий Беленков и Семен Гудзенко, студент закрывшегося тогда ИФЛИ. Семен после тяжелого ранения недавно приехал с фронта, худой, бледный, в поношенной, много повидавшей фронтовой шинели. Стройный, с огромными серыми глазами, он был очень красив, и все девочки поглядывали на него с плохо скрываемым восторгом.

И вот первое занятие. Илья Львович вошел решительным твердым шагом, в военной форме с тремя ромбами в петлицах; лицо его было загорелым и немного суровым, обветренным, что подчеркивало его мужественность. Мы встретили его аплодисментами, и тотчас суровость исчезла с его лица, он улыбнулся своей доброй улыбкой и, чуть смущенно поправив очки, махнул рукой и заговорил с нами своим неповторимым, чуть рокочущим голосом – просто и ласково. Потом он предложил нам почитать свои стихи, но мы дружно попросили, нет, потребовали, чтобы сначала читал он, и, конечно, прежде всего «Россию». Он охотно согласился.

Тот, кто слышал чтение Сельвинского, никогда этого не забудет. И стихотворение «Россия», которое мы почти все знали наизусть, в его чтении вдруг обрело новую силу, с какой-то особенной яркостью проступило мастерство каждой строки.

Какой же болью звучали в его чтении строки:

А потом звучали другие фронтовые стихи. Читал Илья Львович долго, и мне кажется, что наша восторженная реакция доставляла ему удовольствие. В тот день мы не стали читать своих стихов, делать это после Сельвинского нам казалось кощунством.

На следующем занятии читали мы каждый по три стихотворения. Илья Львович внимательно выслушивал каждого, делал какие-то пометки в своем блокноте, говорил ободряющие слова, бросал меткие критические замечания, но критика его не была обидной. А в конце занятия он дал нам домашнее задание: написать стихи о грибах. Когда в аудитории возникло некоторое недоумение, он совершенно серьезно сказал:

– Всё, что нас окружает, и особенно в природе, заслуживает поэзии, и, право же, такое существо (он так и сказал: «существо»), как гриб, достойно того, чтобы ему были посвящены поэтические строки.

Перед следующим занятием мы очень волновались, естественно, спрашивали друг у друга: «Ты что написал?» – «А ты?» Но ответ у всех был один: «Потерпи, услышишь!»

Илья Львович запаздывал, а когда пришел, быстро прошел к столу и сказал: «Завтра уезжаю на фронт, надеюсь приехать через месяц-другой. Ну, а теперь послушаем, как вы выполнили домашнее задание…»

Назад Дальше