Люблю людей неприрученных,
Весьма похожих на Крученых.
И посвятить желаю стих им.
В день юбилея – крученыхнем!
Глазков – один из трех поэтов (кроме него пришли А. Вознесенский и Е. Храмов) – был на похоронах Алексея Крученых и прочел в крематории прекрасные стихи, посвященные будетлянам. К сожалению, стихи эти по сей день не опубликованы, и поэтому я позволю себе привести их целиком:
Читал стихи Глазков громко, не стараясь скрыть печального волнения. И как это было прекрасно, что в прощальный миг прозвучали над Алексеем Крученых имена его друзей и единомышленников!
Вернувшись из крематория, мы долго сидели в маленькой квартирке художника Игина, куда в последние годы любил захаживать Крученых, благо жил рядом, а Николай Глазков приходил сыграть партию в шахматы. И Коля снова читал нам эти, а потом и другие свои стихи и стихи Хлебникова, Крученых, Маяковского. Как много знал он наизусть!
За окнами была летняя Москва, такая, как во времена нашей довоенной юности, и вечер длился так же бесконечно. И, как в юности, сидели мы долго, до рассвета. Когда-то, в 1944 году, Николай Глазков написал:
Не знаю, причислят ли его к лику чудотворцев, а вот в том, что Глазкова зачислят в книгу небывалых стихотворцев, – не сомневаюсь!
Несколько слов о Борисе Чичибабине
Наверное, так повелось с волошинских времен, что человеческие отношения, завязывающиеся в Коктебеле, всегда значительны и прекрасны. Конечно же, я давно знала поэзию Бориса Чичибабина, при первой возможности покупала его книги, хранила некоторые газетные вырезки с его стихами, видела его выступления по телевидению. Особенно запомнилась мне одна его передача – усталый, чуть сутулый человек на лесной поляне, среди травы и деревьев, ровным голосом, в котором, однако, чувствуется скрытое волнение, говорит об очень важных и сокровенных вещах, говорит доверительно, без всякой назидательности и вместе с тем с непоколебимой уверенностью в правоте своих убеждений. А потом читает стихи, свои стихи, в которых та же доверительность и та же убежденность… А потом на художественном совете фирмы «Мелодия» мы принимали пластинку Бориса Чичибабина, и навсегда запомнился его голос и особая неповторимая манера читать стихи.
И вот я еду на столетие волошинского Коктебеля. Наша общая знакомая говорит, что туда приедут Чичибабины, и просит передать им что-то, что именно, теперь уж и не припомню.
Тенистые дорожки коктебельского парка, такое яркое после дождливой Москвы крымское небо, горячее солнце и неповторимый коктебельский воздух, настоянный на листьях и травах, перемешанный с соленым морским дуновением. Я направляюсь к корпусу, где мне предстоит прожить десять счастливых безмятежных дней, наполненных разговорами о поэзии, встречами с друзьями, с добрым старым волошинским домом. Бывают в жизни такие блаженные дни!
Навстречу мне по дорожке шли два человека – высокий мужчина в клетчатой рубашке с короткими рукавами и распахнутым воротом, легкие светлые волосы, подсвеченные солнцем, подчеркивали загорелость его лица, а рядом – красивая женщина, показавшаяся мне очень молодой. И хотя я сразу узнала его, подойдя к ним и представившись, спросила:
– Вы Борис Чичибабин?
Но вместо ответа он обнял меня, и я не успела передать ему приветы и поручения от нашей общей приятельницы, как он представил меня своей жене и заговорил со мной так, как будто мы были знакомы уже невесть сколько лет и недавно расстались. Они пошли провожать меня до корпуса, в котором, кстати сказать, и сами жили, а потом мы вместе пошли в столовую, и оказалось, что и сидим мы за одним столом, и разговор, начавшийся на дорожке, всё продолжался и продолжался…
По вечерам мы спускались к морю и подолгу сидели, слушая, как плещутся волны, и Борис Алексеевич по нашей просьбе читал свои стихи, читал охотно и щедро, а его Лиличка подсказывала ему, когда он изредка забывал ту или иную строчку. А потом, вернувшись в парк, также долго сидели на скамейке возле нашего корпуса – расставаться не хотелось, – курили и разговаривали, и я поняла, как горячо и подчас болезненно Борис Алексеевич переживает всё, что происходит в стране, как нелегко ему, а подчас и невозможно, принять происходящее, и он говорил обо всем открыто, с присущей ему честностью и прямотой. Но он не только говорил, он принадлежал к числу теперь столь редких людей, которые умеют слушать и спорить, спорить, не соглашаясь, но без раздражения, слушать внимательно и уважительно. В нашем возрасте, когда уже так часты и неизбежны потери и так мало приобретений, наша так неожиданно возникшая дружба с Чичибабиными стала для меня драгоценным подарком.
А потом была Москва. И я счастлива, что нам довелось прожить несколько дней вместе, бродить по нашему Замоскворечью, я так старалась показать и Борису Алексеевичу, и Лиле свои любимые переулки, возрождающиеся из небытия старинные особняки. Я повела их в Музей Тропинина и никогда не забуду, с каким вниманием разглядывал Борис Алексеевич полотна и самого Тропинина, и крепостных мастеров его времени! Казалось, он впитывает в себя всё увиденное, чтобы потом наедине с самим собой всё это пережить еще и еще раз. Его всё так живо интересовало – и история того или иного дома, и новый «лужков» мост через водоотводный канал, именуемый москвичами просто канавой, и татарские названия улиц и переулков – Ордынка, Балчуг, Толмачи… И это было не вежливое любопытство, а подлинный человеческий интерес. Борис Алексеевич обладал замечательной способностью радоваться самым, казалось бы, обыденным вещам – прогулке, картинам, вкусному обеду, серьезному разговору, шутке, краткому знакомству с интересным человеком. Впрочем, ему все люди были интересны, и они это чувствовали и старались обернуться к нему лучшей своей стороной.
И еще я никогда не забуду встречу Бориса Алексеевича с немецкими студентами-русистами в Русском лицее в Трубниковском переулке. С каким вниманием слушали его эти молодые юноши и девушки, какие вопросы задавали! И как откровенно и страстно отвечал на них Борис Алексеевич. Встреча длилась несколько часов, и как огорчены были студенты, что не всем досталось купить книгу любимого поэта. Впрочем, дома у нас оказалось еще несколько пачек книг, и на следующий день они были доставлены в лицей, и все, кто в тот вечер оказался «обездоленным», смогли стать ее счастливыми обладателями.
В ту нашу последнюю встречу Чичибабины собирались в очередной раз в Израиль, и мы условились, что по их возвращении мы снова обязательно встретимся после Нового года в зимней Москве. Я так мечтала погулять с ними по Москве, запорошенной снегом, с деревьями в серебряном инее.
Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. И 16 декабря пришла горькая весть. Но об этом лучше не писать, больно. Да, для меня Борис Алексеевич всегда живой, всегда такой, каким я увидела его в Коктебеле, освещенный солнцем и овеянный соленым ветром. А мне остались книги с его добрыми надписями, его письма и поздравительные открытки. Стихи его я часто перечитываю, а письма и открытки порой подолгу перебираю, и мне кажется, что мы встречаемся снова и снова…
Рыцарь-праведник
Скажу сразу – эти строки будут признанием в любви. В любви к человеку, которого каждый, кто хоть немного знал, не мог не полюбить. А мне выпало счастье знать его долгие годы и, смею надеяться, пользоваться его дружеским расположением.
Лев Разгон. Наш дорогой Левочка. Совсем недавно мы поздравляли его с девяностолетием, и вот его нет больше среди нас. Что делать, не говори с тоской их нет, а с благодарностью были…
Его судьбу мало назвать тяжелой и несправедливой, она трагична.
Тридцати лет, в 1938 году, в полном расцвете сил, он был репрессирован, и потянулись долгие годы – почти два десятилетия – тюрем, допросов, пересылок, лагерей, ссылок. Вместе с ним была арестована его жена и двадцати двух лет погибла в застенках ГУЛАГа, оставив годовалую дочку одну-одинешеньку на всем белом свете. Уничтожены были и родители жены.
Думая о судьбе Льва Разгона, не перестаешь удивляться, какой надо было обладать силой воли, мужеством и любовью к жизни во всех ее самых мрачных проявлениях, чтобы сохранить в душе столько света, тепла и доброты, что до последнего его дня люди куда моложе его, прожившие благополучную жизнь, шли к Разгону, чтобы в трудную минуту почерпнуть у него силы духа, оптимизма и уверенности в торжестве справедливости.
Мы познакомились с ним в начале семидесятых в городе Чита, где проходили дни литературной читинской осени. Как много хороших писателей съехались туда на праздник: Юрий Давыдов, Марк Сергеев, Владимир Порудоминский, Виль Озолин, Сергей Давыдов, артист Яков Смоленский – всех уже и не вспомнишь. Мы ездили по Читинской области, посещали знаменитые места, связанные с пребыванием здесь в ссылке декабристов, – Петровский завод, Акатуй.
Помню, как в Акатуе мы долго стояли у могилы Михаила Лунина, находящейся возле бывшего острога, в котором он и умер, то ли покончив с собой, то ли от угара, то ли был убит, за то, что и из этого каторжного угла России продолжал слать вольнолюбивые письма. У подножия большого железного креста, поставленного еще в прошлом веке его сестрой, увидели мы небольшую металлическую пластинку, на которой тонкой проволокой была наварена надпись: «Ветерану войны с Наполеоном от ветерана войны с Гитлером». Подписи не было, но у нас от волнения перехватило дыхание и слезы выступили на глазах. Кто он, этот воин, прошедший ад Отечественной войны и добравшийся в эту глушь, чтобы принести благодарность и любовь такому же воину, сто с лишним лет назад защищавшему Отечество? Мы этого никогда не узнаем и никогда не забудем…
– Великая Россия… – еле слышно проговорил Разгон.
Мы выступали в самых разных аудиториях – в домах культуры, в сельских клубах, в воинских частях, в школах. Выступали по нескольку раз в день, и немудрено, что к вечеру изрядно уставали, да и расстояния в Сибири нешуточные, протрясись целый день в расхлябанном газике по бездорожью, и станет понятен предвоенный лозунг: «Чужой земли мы не хотим!» Со своей бы управиться! Но самый старший из нас – Лев Разгон никогда не жаловался на усталость, и, когда вечером мы собирались у кого-нибудь в номере, чтобы «расслабиться», он был главным заводилой в застолье, с удовольствием выпивал наравне со всеми, произносил тосты, читал стихи…
Да, справедливость в судьбе Разгона восторжествовала. Но на это понадобилось полвека – пятьдесят лет! Никогда не забуду, как он, выступая на митинге, когда в сквере на Лубянке открывали камень – памятник жертвам сталинских репрессий, сказал, указывая на здание КГБ:
– Мой путь от этого дома до этого камня длился тридцать лет!
Он сказал это, не сетуя и не жалуясь, он произнес эти слова с высоким чувством собственного достоинства. И он имел на это право.
В 1980 году к нему пришла литературная слава. По словам его близкого друга Даниила Данина, Лев Разгон был вознагражден за верность жизни.
В журналах стали появляться лагерные рассказы Льва Разгона, сразу завоевавшие внимание читателей. Написаны они были гораздо раньше – естественное желание поведать людям о пережитом заставило его взяться за перо. Однако надежды на то, что они смогут увидеть свет, тогда не было. Но мы, его друзья, уже знали о них.
В тесной ли квартирке Разгонов или на террасе в Переделкино мы с волнением слушали только что написанные рассказы.
Впрочем, волновались не только слушатели, но и сам автор, голос его порой срывался, влажнели глаза. А что уж говорить о нас! Это было потрясение…
А потом вышла книга, названная очень просто, одним словом – «Непридуманное». Лучшего названия быть не могло. Каждая строчка в этой книге дышала правдой, жестокой правдой. О ней много писали, и я не буду повторяться. Об одном не могу не сказать, о той, кому посвящена эта книга:Рике Берг,
Моей жене и спутнице
По непридуманным скитаниям —
читаем мы на первой странице.
С этой удивительной женщиной Льва Разгона свела судьба на одной из тюремных пересылок. Дочь известного революционера, она расплачивалась за судьбу своего репрессированного отца, который, по ее словам, не сидел в тюрьме только краткий период с февраля по октябрь 1917 года. 1922 год он тоже встречал в Бутырке. Но тогда времена были помягче, и родным разрешали принять участие в новогоднем вечере. Пришла к отцу и Рика.
– И вдруг, – рассказывала она, – около полуночи в комнату, где собрали заключенных и их родных, вошел Шаляпин, да, да, сам Федор Иванович Шаляпин, и обратился к нам с такими словами: «В этом году я навсегда покидаю Россию и последнюю новогоднюю ночь хочу провести с теми, кто страдает! Я буду вам петь…»
Лев Разгон уже давно знал о трагической смерти своей первой жены, и горе его было безутешным.
Встреча с Рикой стала милостью судьбы.
Их связало большое чувство, пронесенное через все разлуки, все невзгоды и превратности лагерной судьбы. И после возвращения из ссылки, до последнего своего часа эта удивительная женщина, красавица, несмотря на почтенный возраст, несла людям свет и радость.
У Льва Разгона много книг, их знают и любят миллионы читателей, обо всех не расскажешь. Но есть среди них одна, чья судьба не менее удивительна, чем судьба ее автора. Вышла она в свет не так давно, прекрасно оформлена художником В. Полищуком и называется «Позавчера и сегодня».
Это повесть-воспоминания о детстве, о бедной еврейской семье, в которой он родился и вырос. Впрочем, как утверждает автор, воспоминания не только о детстве, сколько о том, что сохранилось на всю жизнь. Так растение, насильственно вырванное из родной почвы, могло бы с тоской грезить о своих корнях. Писалась эта книга в лагере, тайком от начальства. Писалась для дочки Наташи. Ей было тогда уже четырнадцать лет, она жила на Севере, у ссыльной тетки со стороны матери. Лев Эммануилович не знал, суждено ли будет им когда-нибудь встретиться. Так кто же расскажет ей о еврейских корнях ее отца, о ее деде и прадеде, о семейных еврейских традициях, о его бедном, но таком счастливом детстве?
По вечерам, когда заканчивался нудный лагерный день Разгона-нормировщика, он разводил водой припрятанный чернильный карандаш и убористым почерком писал в толстой тетрадке-книге, присланной братом, воскрешая в памяти события давно минувших лет.
Когда книга-тетрадь была заполнена, он переслал ее Рике, находящейся тогда в пожизненной ссылке в Красноярском крае, с просьбой передать Наташе, когда той исполнится восемнадцать лет.
Рика переслала тетрадь, Наташа ее получила и даже написала об этом отцу. Но когда Лев Эммануилович после смерти Сталина вернулся в Москву и встретился с дочерью, выяснилось, что тетрадка пропала.
Тридцать три года о судьбе тетради не было ничего известно.
Автор тосковал, ощущая ее утрату, как утрату своего детства. Но чудеса все-таки случаются на свете.
Когда стали публиковаться рассказы Льва Разгона, в одном из них он упомянул об этой тетради.
И вдруг телефонный звонок. Мужской голос сказал, что у них уже много лет хранится тетрадь неизвестного автора (имени на тетради, естественно, в целях конспирации не было), что они много раз перечитывали ее и очень полюбили героя. А когда Лев Разгон примчался по указанному адресу, ему открыла дверь русская женщина, которая держала в руках его тетрадь. «Я заплакал…» – признается автор.
Спустя тридцать пять!!! лет рукопись пришла к читателю…Конечно же, годы и утраты брали свое, и Разгона нередко настигали болезни, но он о них не говорил, и никто никогда не слышал от него ни слова жалобы.
По первому зову он готов был откликнуться на просьбы друзей: выступить на вечере, провести презентацию новой книги.
Всегда подтянутый, собранный, красивый, он рыцарь по натуре своей. Недавно, когда один негодяй позволил себе в печати оскорбить память его первой жены, Лев Разгон удостоил его заслуженной пощечины. Это в девяносто лет!
Мне вспоминается, как несколько лет назад пришли ко мне на дачу в Переделкино Лева и Рика, которые жили в то лето в Доме творчества. И в разговоре, так, между прочим, Лев Эммануилович сказал, что через два дня исполнится тридцать лет, как он вышел на свободу.
– Так надо же это отметить! – сказала я. – Приходите ко мне, всё будет готово к такому торжеству.
Настал долгожданный вечер, стол накрыт, а Разгонов всё нет и нет. Звоню в Дом творчества:
– Где же вы?
– А что случилось? – с недоумением спрашивает Лева и, поняв, в чем дело, смущенно добавляет: – А я совсем забыл… Идем, идем!
Судьба не поскупилась на отпущенные ему годы, но жизнь не баловала его. А он любил ее всем своим добрым горячим сердцем и умел быть благодарным за любую, пусть маленькую радость. Он любил людей. Когда за год до смерти он попал в больницу и оказался в реанимации, едва ему стало чуть легче, он потребовал, чтобы его перевели в общую палату, он хотел быть с людьми, без них он не мыслил своего существования.