Потому-то и привлекла моё особое внимание одна из примерно десятка фотографий в рамках, висевших, как это и до сих пор водится в провинциальных русских домах, на стене горницы. (Замечу: на бревенчатой стене, но совершенно гладкой и плоской, до того точно, „заподлицо“ были подогнаны друг к другу опиленные, „брусовые“ грани брёвен. „А обои — это только тараканов плодить“ — сказал хозяин дома). На самом большом фото Павел Лаврентьевич сидел на скамейке в центре Талабска — на заднем плане виднелся Троицкий собор, — беседуя с другим стариком, сидящим на той же скамейке. Причём внешность его собеседника была такова, что сначала я решил: это, наверное, брат мастера. Такос же крупное, по-мужицки породистое лицо, окаймленное седой бородой. Правда, борода у этого старика отличалась гораздо большей длиной и кустистостью, чем у дедова друга. И, приглядевшись, я понял: никакого родственного сходства меж двумя людьми на этом фото нет и в помине. Седые волосы сидевшего рядом с Лаврептьичем человека спадали вниз львиной гривой, и брови его тоже были совершенно иными, кустистыми, и вся скульптура его лица, жёсткого, с цепкими, даже чуть хищноватыми глазами, со лбом страстного мыслителя, говорила о том, что это человек явно „не из простых“. Да и вряд ли наш, местный…
Единственно, что по-настоящему роднило их обличья — руки! Мощные ладони незнакомого старика сжимали набалдашник толстой трости, и было видно, сколь жилисты кисти его рук и как длинны и костисты его пальцы. Руки у двух пожилых мужчин, сидевших рядом на том фото, были почти совершенно одинаковы!.. Кроме того, мне показаюсь, когда я пристально вгляделся в лицо бородача с львиной гривой, что оно мне всё-таки тоже знакомо, что я уже видел этого человека. Но — не живьём, а опять-таки на фотографиях. Или на портретах. Но — точно видел.
„С кем это вы здесь, Павел Лаврентьевич?“ — спросил я дедова друга.
„А-а, углядел, заметил, молодец! — живо откликнулся мастер. — А то уж было я сам тебе хотел на этот снимок показать да похвастаться. Думается, ты-то про этого искусника знать должон!“
„Так кто же это?“
„Да Серьга, — с делано-небрежной горделивостью ответил он. — Сергей Тимофеич, тож мой дружок давнишний…“
„Какой такой Сергей Тимофеич?!“ — придирчиво и ревниво спросил дед.
„Да я ж тебе, Николай, стоко разов про него рассказывал! — искренне возмутился его друг. — Тоже мастер по дереву, токо знатнеюший боле всех, на весь мир прославленный. Но он не по мебелям специалист, а людей с дерева вырезывает. И поясные фигуры, и в рост. Великий мастер! Памяти утя никакой, Колька!“
„А-а, так позря шумишь, я помню, про кого речь. Как не помнить! и в музее нашем талабском до войны два его статуя, его работы две стояло, в войну пропали куды-то… По сю пору жалею, что с им не встретился, когда он в Талабск приезжал, ну, вот когда вы тут с им и сфотографировались, лет уж семь аль восемь тому: ты, помню, звал, а у меня тля на сад напала. Жалко! На имена-отчества-то у меня память впрямь слаба стала, а фамилию его помню — Конёнок, да?“
Услышав всё это от обоих стариков, я ахнул: „Конёнков?! Неужели? Сам Сергей Конёнков?“ Потом ещё раз вгляделся в лицо бородача с гривой на фотоснимке: да, никаких сомнений. Фотограф запечатлел знатного краснодеревщика дружески беседующим со всемирно известным скульптором, с одним из самых великих ваятелей XX столетия. С Сергеем Конёнковым!
Это открытие меня просто потрясло. А дедов друг спокойно, даже, говорю, с некой нарочитой небрежностью, в глуби которой всё-таки слышалась явная гордость, повествовал:
— Мы с им ещё до первой мировой познакомившись были. Как первая революция, пятого года, кончилась, выставка всероссийская была устроена, там и мои изделья побывали. Вот их там Конёнок и увидал — да, он сам себя-то Конёнком любил звать, и свои мне статуи показал. Он ить не только по дереву мастером был: и лепил, и камень резал, особенно с млабора добро у него фигуры получались. И в ковке, и в медном литье тоже толк знал… Но мы-то с ним на древесном ваяньи сдружились: тут уж и мне довелось его кой-чему поучить. В Москвы у него был я гостевавши, в мастерской евонной. Вот он, Сергей Тимофеич-то, мне тот германский, золлингенских сталей, инструмент и подорил…
— Так это он вас в Москву звал преподавать? — спросил я его.
— Ну, не он один, но он в тех приглашеньях закопёрщиком был. Он сам в том училище художественном класс вёл, по ваянью, а мне говорил: мол, ты не краснодеревщиков, не мебельщиков будешь научать, а — деревянного декора мастеров, во как! …И соблазнили б, дак поначалу боязно с грудными детями было в Белокаменную перебираться, а посля — война грохнула. Ну, Бог ведает, как было б лучше, а как хужей. Здесь-то, дома, не токо ремеслом, а и землёй живы были, николи не голодовали сильно, даже и в Гражданскую войну, а вот в Москвы, слух был, в те поры многие мёрли с голоду — разрушили, порешили же всё производство тогда…
— А… как же так получилось, что вы с Конёнковым так… подружились, что он вас и в гости к себе позвал приехать, и всё прочее?» (Я медленно подбирал слова, опасаясь, что могу задеть самолюбие старого мастера). «Он ведь уже тогда знаменитым скульптором был, а вы?»
— А Лаврентьич, хочешь ты сказать, лаптем щи хлебал да рваным рукавом заедал, так? — вставил своё жаркое слово мой дед.
Не, милок, мы хошь своё место знали, нос не драли, а тож не лыком были шиты, а добрым лаком крыты. А уж Павел Лаврентьевич (дед возвысил голос) — так допрежь всех нас, годков-приятелей да товарищей. Аль не расслышал, чего он тебе сказал, где они с тем Конёнком встренулись-то? Ить иные с нас тогда ещё в подмастерьях ходили, я в те года, на железную дорогу пошедши, ещё до десятника в мастерских не дорос, — а он, Павел, уже в славу вошёл, сказано ж тебе — на ярмонке всероссийской его работы красовалися! Пото[4] его Сергей Тимофеич и заприметил — по работам. Чего ж дивиться: свой — своего, силач — силача. Ровню, да, хошь не всём, но ровню. Знаменитый, говоришь — да хоть ты трижды знаменитым будь, но, ежли ты мастер истинный, от Бога, то каждый другой мастер тебе ровней должон быть, и не будешь ты на него сверху вниз глядеть. Потому знаешь: и ты у него кой-чему поучиться смогёшь, и он у тя переймёт… Это вот начальники, что никоторым ремеслом не владают, а токо креслом, должностью да красной книжкой и сильны — вот те один перед другим выплясываются… альбо наоборот, один другому пятки лижет, а чуть что — за ж…пу и кусит! А мастеровому человеку в том нужды нет. Мастеры (дед всегда произносил это слово именно так: мАстеры) друг друга всегда поймут… А Конёнок этот — мастеровой, токо великий. Так я говорю, Паша? Верно я этому телку холку мылю?
После такого страстного монолога в защиту своего друга дед перевёл дух и вытер взмокшую свою лысину. Лаврентьича же, было видно, даже несколько смутили столь лестные для него сравнения, тем паче, что прозвучали они в устах его старинного товарища, на такие откровения скупого… И сначала хозяин дома всего лишь кивнул в знак согласия. Потом же, откашлявшись, сказал:
— Ну… примерно так. Он ведь, Конёнков-то, не из бар происходил. Он, как мы, Слав, с твоим дедом — из трудового семейства. Да не с Москвы, не с Питера, а — смоленский. Почти что земляк наш, это ж рядом… Он так говорил: какой-то из давних прадедов у них Конём прозывался, вроде даже ещё до Петра-царя альбо при Петре жил, славнеющий был специалист по литью да ковке, аж для царских хором он ладил врата, кресты и прочие узорины. А то, Сергей говорил, ещё один Конь у них в роду был, тот вроде бы каменных дел мастером был, сам хоромы и дворцы да церквы строил. Вот все внуки-правнуки кого-то из тех Коней и прозывались Конёнками, и — кто по серебру, кто по дереву, кто хоть по лаптям и лукошкам — но все рукодельниками были… А Серьга первым из них в большие люди выбился, образованным стал, да большие художники его ростили-воспитывали, дар Божий в нём увидали. И уж когда на той выставке встренулись мы с им, он, точно уж, во славе находился, золотом ему большущие деньги за его работы платили. Уже и в Германию, и в Америку статуи да бюсты евонные уходили. А уж каких всяких-разных людей знаменитых вокруг него я повидал — страх вспомнить! На моих глазах Шаляпина осадил, когда тот больно разгулялся, буйствовать почал в компании…
— Шаляпина?! Самого?! — ахнул дед. — Надо же такому делу свидетелем стать… А ты мне про то, Паша, прежде не поведывал. Мне-то разок лишь один посчастливилось Фёдора Иваныча живьём слыхать, уж при новой власти, года через три посля переворота питерского, он тогда в Талабск приехавши был дня на два, в городском саду перед народом пел… А ты, вона как, в кумпаньстве с им сиживал. И ведь знаю тя, Лаврентьич, не примыслил ты тут ничо, хвастать-то ты николи любителем не бывши… Эх, с Шаляпиным сиживал!
— Да к чему примысливать, — с грустным спокойствием сказал его друг, — у меня одних фотографий скоко лежало да висело, и с Сергеем Тимофеевичем, и с его приятелями знаменитейшими, — а когда они к новой власти спиной повернувши стали… аль она к им, ну, как я прознал, что и Серьга, и Шаляпин за границу покатили да и осталися там, вот и сничтожил те карточки я, от греха подальше. Сам помнишь, каковы порядки-то были тогда, на своей шкуре мы их с тобой обои спытали…
— Да к чему примысливать, — с грустным спокойствием сказал его друг, — у меня одних фотографий скоко лежало да висело, и с Сергеем Тимофеевичем, и с его приятелями знаменитейшими, — а когда они к новой власти спиной повернувши стали… аль она к им, ну, как я прознал, что и Серьга, и Шаляпин за границу покатили да и осталися там, вот и сничтожил те карточки я, от греха подальше. Сам помнишь, каковы порядки-то были тогда, на своей шкуре мы их с тобой обои спытали…
— Да уж как забыть!.. — горестно вздохнул дед.
— Всё-то рассказывать — никаких нам с тобой встречальных дней-часов не хватит. Это уж я для него (мастер кивнул на меня) в памяти копаюсь, чтоб не токо по книжкам своим знамо ему стало, как его деды жили-поживали да какой хлеб жевали… покудова им зубы-то не повышибали.
…Надо заметить, тут дедов старинный приятель поскромничал: зубы у него были целёхоньки и крепки. Вот эта-то черта его внешности меня сильнее всего удивляла — к тому времени я уже знал кое-каких людей, не по своей воле побывавших «на Северах» и в иных суровых краях: зубы отсутствовали почти у всех из них.
— …Так что Сергей Тимофеич себе цену знал, держать себя умел как надо, — продолжал свои устные мемуары старый мастер. — Однако и твоя правда, мастеровых настоящих он себе ровней считал. Пото и меня сразу себе в ровню зачислил. Он, помню, так мне сказал: мол, зови меня Серьгой, а я тебя — Пашей, чтоб легче тебе было меня наставлять, уму-разуму меня в ремесле твоём обучать!
— Так и сказал?! — изумился я.
— Именно, что так… Много чего я позабывши, а вот это по сю пору помню. И говорит: я с деревом работаю, боле всех других матерьялов мне оно по ндраву, а я его токо снаружи вижу, нутра у него не чую; а ты, говорит, Паша, в дереве душу понимаешь, вот и меня научи её хоть малость понимать!
— И… что… научили вы Конёнкова этому?
— Да как сказать… — мастер помедлил с ответом. — Не в душе дело-то. А, может, и в её — но не в словах. Попросту если — инструмент надо правильно подбирать да держать его с уменьем. Ну, конечно, слушать дерево тоже надо уметь: дошло оно до той кондиции, когда с им работу начинать можно аль нет ещё. Тут ошибись хошь на малую прожилку — вся работа насмарку, днём раньше, чем матерьял дозрел, начни его тыркать — он и замрёт, загинет. А дерево петь должно! да, и под рукой, и посля, когда уж издельем стало…
Вишь ты, Слав, я поначалу-то и сам не малтал, чего от меня Конёнкову надо. Но быстро докумекал, слава Богу, когда в евонной мастерской побыл, на его труд подивовался. И дошло: долголетья он своим издельям хочет! Ну, чтоб тебе проще было понять, к примеру — кресло я сготовил, и пущай оно самолучшей красы кресло вышло, а ежели я в чём ошибся — так оно не через месяц, так через полгода, через год заскрыпит! Усыхать начнёт альбо где трещину даст. И какое ни возьми из наших изделий, ему проверка строгая, обиходом проверка, пользованьем. А утех, которые из дерева статуи да бюсты режут, у них иной поклад… Вот заказал ты мне свой патрет в дереве, ну, бюст, поясное изображенье, да и торопишь меня, поскорей тебе оно надо. Ну, я, чтоб тебе потрафить, быстренько да ловконько вырезал твоё изваянье, да из хорошего матерьяла, и вроде бы толково и выдержал тот кус дерева, и проморил его подходяще, там, лаками обработал, какими надобно. А ты на радостях, что личность твоя такой прекрасной с-под моего резца вышла, отвалил мне по-царски за работу да поставил это изваянье своё в красном углу, чтоб все гости любовалися… Ну, любуются они год, другой, а на третий альбо на пятый год изделье моё трещинами пошло. А на десятый так и вовсе не узнать, что за личность сваяна. А с меня и взятки гладки, и след простыл. Может, я и померши уже. А жив, и ты ко мне с попрёками, так я отрежу: мол, сам виноват, плохо берёг, не надо было это творенье моё мокрой тряпкой протирать да на солнце держать! Аль ещё что-нибудь этакое сказал, отлаялся б!
И ведь не шибко бы я слукавил, так ответивши. Потому что — не шабашку же делал, али, по-нонешнему сказать, не халтурил, а с уменьем работал, всурьёз, а, ежли ты мне по сердцу, так и с душой, с любовью я твой натрет в дереве вырезывал…
А беда-то вся в чём тут была бы — да токо в том, что в дерево-то я душой не проник, материал-то я не прослу-шал! Не услышал я от того куска дуба аль от ствола красной сосны — а готов ли он к тому, чтоб на мой верстак сесть, а созревши ли он, чтоб изваяньем стать? И того паче: не прознал я от того древесного столпа — не чьим-либо, а именно твоим, твоим изваяньем он сможет ли стать?!.. Не прознал, не прослышал, не почуял — а за резцы взялся. Вот в чём спешка-то настоящая, а не в том только, что дерево не додержал, не обработал как надо…
Вот про что мне Сергей Тимофеевич толковал, со мной прознакомившись. Вот чему он хотел стать наученным — чтоб дерево чуять. Долголетья, говорю, он своим статуям деревянным хотел добиться, долголетья!
…Бывает так: человек становится схож с предметом своего горячего, вдохновенного и страстного повествования или раздумья. Так случилось и в тот раз. Рассказывая о тайнах своего искусства, старый мастер, казавшийся мне изваянным из ствола какого-то особо крепкого дерева, словно бы изнутри засветился! Как будто та самая «душа» древесной плоти, о которой он столь жарко говорил, воссияла в её глуби, тот самый «леший дух», не почуяв, не услышав которого, ваятель не может быть уверен в успехе творения, стал вещать в нём раскалённо-дрожащим светом. Мне поверилось даже, что вокруг белой копны его волос возникло это свечение «пламенного дерева»…
Искоса я взглянул на деда. Его лицо тоже сияло — только торжеством. Наши взгляды встретились, и я прочитал в его глазах: «Ну, что я тебе говорил!» Однако увиделось мне в лице моего прародителя ещё и что-то вроде ожидания, словно главное торжество для него ещё должно было наступить. Я сказал мастеру:
— Ну, судя по тому, что скульптуры Конёнкова, которые он ещё до революции в дереве создавал, до сих пор в Третьяковке, в Русском музее и других галереях стоят, и как новенькие, — вы, Павел Лаврентьевич, свои секреты ему передали, да? Насчёт долголетия…
— Да, кое-что он от меня перенял — да он ведь у многих умельцев учился. Настоящий мастер — он у всех учится… — ответил хозяин дома.
— Ну ить и ты тож от него кое-что взял доброе, — заметил дед. — Вотличьё вырезывать стал.
— И то правда, — кивнул его друг. — Не встреться я с Серьгой, лики святые не осилил бы. Вобче… телеса людские вытёсывать не было б у меня уменья.
— Так вы и скульптурой занимались?! — ещё раз удивился я.
— Ато! — воскликнул дед. — Думаешь, Лаврентьич токо мебелями славен стал? Да и на тех же его «горках», шкапах да креслах та-ки патреты красуются — заглядишься, а уж морды звериные — тронуть боязно… А Христос! Христа-то какого ты, Паша, сваял — вот уж взабыль, будто сам ты его самолично видал… Он в Троице содержался, покудова её в тридцатых не закрыли, музей там антирелигиозный исделали, а посля войны уже в городском, в историческом музее оказался. Да ты ж, Слав, тот статуй видал, он в той зале, где иконы древние. Помнить должон: ить не статуй — человек живой, замученный…
— Так это вашей работы статуя, Христос сидящий? А на табличке написано, что середины девятнадцатого века, что скульптор неизвестен… Как же так?
— А вот так, сынок, — невесело усмехнулся, отвечая мне, дедов друг. — Будешь тут неизвестным, ежели тя к стенке, аль, самое меньшее — за решётку, когда б кто из комиссаров признал, что это твоё изделье… Знаешь, Никола, я и сам, бывает, зайду в музей-то наш, гляну на то творенье своё — и сам себе не верю: да неужто были такие времена, когда я вот так кудесничать мог. Неужто этот Спаситель — моих рук дело? Самому не верится…
…Я действительно хорошо знал, о какой деревянной скульптуре шла речь. Эта статуя Христа была извлечена из запасников как раз в те мои подростковые годы, когда я стал частить в наш краеведческий музей: его директор, художник и собиратель старинной живописи и утвари, как дворянской, так и крестьянской, вместе с несколькими учителями истории создал при музее что-то вроде общества любителей местной старины. Хотя оно скромно звалось кружком молодых краеведов, но было именно обществом: к пожилым подвижникам тянулись и школьники, и студенты, и те хранители отечественной мудрости заражали своих питомцев любовью к русской истории, давней и недавней. Благо, что столь многое в нашем древнем городе дышало — и, слава Богу, дышит и сегодня — этой историей… В те же годы под кровом бывших купеческих палат, в их могучих стенах, ставших стенами музея, была создана галерея древнерусской иконописи. (Что, между прочим, было делом непростым: шли хрущёвские времена, вновь нарастала «борьба с опиумом для народа»). Вот в главном зале той галереи, в самом его центре и находилось деревянное изваяние сидящего Христа. И я множество раз его разглядывал.