Все труды были насмарку. Дерево над ним смеется. Он запутался в ветвях и тщится высвободиться. И тихонько всхлипывает. Потом закрывает глаза и проваливается в отчаяние.
И вдруг слышит голос и слышит, как кто-то трогает его за плечо.
– Ушиблись, дружище.
Томаш в испуге распахивает глаза. Перед ним прямо из воздуха возник крестьянин. В ослепительно-белой рубахе. Томаш давится всхлипом – напоследок и утирает лицо тыльной стороной руки.
– Эк куда вас отбросило! – говорит незнакомец.
– Да уж, – соглашается Томаш.
Незнакомец оглядывает автомобиль, потом дерево. Томаш думает, что тот имеет в виду – как далеко его отбросило от дерева (хотя на самом деле все было не так: ведь он так и торчит на дереве, точно птенец в гнезде). Но крестьянин имел в виду от автомобиля. Он, верно, думает, что Томаш врезался в дерево, его выбросило из машины и зашвырнуло на ветки.
– Я не чувствую ни рук, ни ног. И очень пить хочется! – признается Томаш.
Крестьянин обхватывает его одной рукой вокруг пояса. Мужичонка хоть и невысок ростом, зато крепыш – и отрывает Томаша от земли. Перетаскивает к автомобилю и усаживает на подножку. Томаш потирает лодыжки.
– Все цело? – осведомляется мужичок.
– Да. Ушибся только.
– Нате вот, попейте.
Мужичок достает флягу из тыквы. Томаш жадно прикладывается к ней.
– Спасибо! За воду и за помощь. Весьма признателен вам. Меня зовут Томаш.
– А меня Симан.
Симан оглядывает поваленное дерево, разбитые автомобильные стекла, выгоревший салон, многочисленные вмятины и царапины.
– Горе-то какое! А какая здоровенная машина! – удивляется он.
Томаш надеется, что Симан не заметил топор на земле.
– Да и дерево жалко, – прибавляет Симан.
– Оно ваше?
– Нет. Тут посадка Казимиру.
Томаш впервые смотрит на дерево не как на препятствие, а как на самое что ни на есть живое существо.
– Оно старое?
– С виду лет двести-триста будет. Доброе, оливковое и такое плодовитое.
Томаш в ужасе.
– Простите! Казимиру здорово огорчится.
– Да нет, он все поймет. Такое с каждым может случиться.
– Скажите, а Казимиру – он такой, уже в годах, круглолицый, с седыми волосами?
– Да, по описанию, вроде Казимиру.
Выходит, это тот самый крестьянин, что прошлой ночью видел, как Томаш отплясывал пляску святого Вита. Томашу сдается, что Казимиру взглянет на злоключение в оливковой посадке совсем по-иному – куда менее снисходительно.
– Машина-то, как думаете, еще на ходу? – любопытствует Симан.
– Думаю, да, точно, – ответствует Томаш. – Эта штука крепкая. Только назад не откатывается. В том-то вся загвоздка.
– Поставьте на нейтральную, и подтолкнем.
Опять знакомое словцо. Томаш не может взять в толк, с чего бы это машине, хоть и блюдущей нейтралитет, вдруг вздумалось откатываться назад, но Симан как будто знает, что говорит.
– Она уже на нейтральной. Надо только с ручного тормоза снять, – говорит Томаш.
Натягивает башмаки, забирается в водительскую кабину. И ноющей от боли рукой отпускает ручной тормоз. Похоже, скорый совет Симана не более продуктивен, чем его собственная затея с рубкой дерева.
– Давайте сюда! – велит Симан.
Томаш отходит к нему и встает рядом, спереди автомобиля. Мысль подтолкнуть автомобиль кажется ему нелепой. И все же в знак признательности к мужичку, который столь любезно вызволил его из беды и теперь снова готов прийти ему на выручку, он упирается плечом в передок автомобиля.
– Три – четыре! – командует Симан и толкает. И Томаш толкает, хоть и не сильно.
К его вящему удивлению, автомобиль сдвигается с места. Он и в самом деле сильно удивлен и забывает, что нужно толкать дальше, и падает плашмя, лицом в землю. В считаные мгновения машина откатывается от дерева на три своих корпуса.
Симан весь сияет.
– Машина-то просто загляденье!
– Да уж, точно, – с сомнением соглашается Томаш.
Поднимаясь самостоятельно с земли, он незаметно подхватывает топор. Прижимает к ноге и запихивает обратно в салон. А Симан меж тем с неизбывным восхищением разглядывает автомобиль.
Томаш с большой охотой остался бы здесь на ночь, но перспектива столкнуться нос к носу с Казимиру на месте совершенного им, Томашом, преступления и объясняться по поводу зверского обхождения с дважды или трижды вековым оливковым деревом принуждает его решительно отказаться от этой благой мысли. Да и потом, он сбился с дороги. И даже если останется здесь на ночь, поутру ее все едино не найдет.
– Симан, я тут подумал: может, вы еще поможете мне выбраться отсюда? Похоже, я вконец заблудился.
– А куда путь-то держите? Уж не в Низу ли?
– Нет, я как раз оттуда. А еду в Вила-Велья-ди-Родан.
– В Вила-Велью? И то верно, вас занесло совсем не туда. Но делов-то. Я дорогу знаю.
– Чудесно! Тогда, может, подсобите завести автомобиль?
При мысли о том, что надо хвататься за заводную рукоятку своими изодранными руками, Томашу становится не по себе. Он надеется, что Симану это доставит куда большее удовольствие. И не ошибается. Лицо селянина расплывается в широченной улыбке.
– Ну конечно. А делать-то что?
Томаш показывает на рукоятку и куда крутить. Едва машина, грохотнув, возвращается к жизни, Симана точно громом поражает – иначе не скажешь. Томаш машет ему рукой, приглашая сесть в машину, и Симон шустро прыгает в водительскую кабину. Томаш выставляет первую передачу и, когда машина трогается вперед, бросает взгляд на пассажира. Выражение его лица как будто в точности подтверждает все, что Томаш уже видел, наблюдая за дядюшкой: машина способна превратить вполне зрелых мужчин в сущих мальчишек. Суровое обветренное лицо Симана лучится несказанным удовольствием. Завизжи он сейчас и захихикай, Томаш нисколько бы не удивился.
– И куда теперь? – спрашивает он.
Симан показывает. Каждые несколько минут Симан подправляет курс – и вот уже появляются первые признаки проселочной дороги. А потом возникает и сам проселок, более ровный, с четкими обочинами. Вести машину становится легче – она едет быстрее. А восторгу Симана нет предела.
Проехав эдак с добрых полчаса, они наконец выезжают на самую настоящую, благословенную дорогу. Томаш останавливается.
– Никогда не думал, что один лишь вид дороги может доставить такую радость. Так в какую сторону до Вила-Велья-ди-Родана? – справляется он.
Симан показывает направо.
– Большущее спасибо, Симан. Вашей помощи нет цены. Я обязан вас вознаградить. – Томаш лезет в карман обгоревшей куртки.
Симан качает головой. И с трудом, словно глубоко проглотив язык, выговаривает:
– Да я уже вознагражден – вот прокатился в этой удивительной коляске. Так что это мне пристало вас благодарить.
– Не за что. Простите, что завез вас в такую даль.
– Да отсюда и пешком-то не больно далеко.
Симан неохотно сползает с пассажирского сиденья, и Томаш трогает вперед.
– Спасибо, еще раз спасибо! – выкрикивает он.
Симан машет ему рукой, пока не исчезает из виду в боковом зеркале.
Вскоре после этого по дребезжащему постукиванию с одной стороны Томаш понимает – что-то не так. Давит на одну педаль, потом на другую.
Обойдя несколько раз машину кругом, Томаш наконец замечает: правая передняя шина – он подбирает подходящее слово – сплющилась. И колесо уже не такое круглое, каким было. Подобным непредвиденным случайностям в инструкции отведено несколько страниц. Он пролистал их, когда выяснил, что колесам, по крайней мере, для сохранения округлости не нужна никакая смазка. Он достает инструкцию, находит искомый раздел. И белеет. Еще та работенка, чисто техническая. Впрочем, он об этом догадывался еще до того, как перевел все подробности с французского.
Надо уяснить себе, для чего, собственно, служит домкрат и как им пользоваться; надо знать точно, куда приладить его под автомобилем; надо приподнять им автомобиль; надо отвинтить и снять колесо; надо заменить его на запасное с подножки; надо поставить сменное колесо на место старого и накрепко затянуть болтами; надо, чтобы все было на своих местах – у бывалого автомобилиста на такое ушло бы полчаса. А у Томаша, с его ободранными в кровь руками, уходит целых два.
Наконец дело сделано, а цена – грязные трясущиеся руки и лоснящееся от пота и изнывающее от боли тело. Ему бы радоваться, что можно ехать дальше, но он чувствует лишь смертельную усталость. Он забирается обратно в водительскую кабину и устремляет взгляд вперед. Голова саднит, как и заросшее никчемной бородой лицо. «Хватит! Довольно!» – нашептывает он. Зачем человеку страдать? Какой в этом толк? Разве страдания прибавляют разума? Что до отца Улиссеша, ответ на эти вопросы довольно долго был отрицательный. Томаш вспоминает яркое тому подтверждение:
«Нынче наблюдал побоище на плантации. Дрались двое невольников. Остальные же стояли в стороне, будто в оцепенении. Невольница, из-за которой разгорелся спор, следила за происходящим невозмутимо, с безразличием. Но, кто бы ни одержал верх в стычке, дело все едино обернулось бы не в ее пользу. Те двое знай себе орали друг на дружку на своем непонятном наречии – бились поначалу на словах да все размахивали руками, а после в ход пошли кулаки и орудия труда. Все изменилось буквально на глазах: сперва было лишь уязвленное самолюбие, засим последовали телесные увечья – рукоприкладство, кровь, зверская резня, и так, покуда один из спорщиков, в конце концов не рухнул замертво, с рассеченной глубокими полосными ранами грудью и раскроенной пополам головой.
«Нынче наблюдал побоище на плантации. Дрались двое невольников. Остальные же стояли в стороне, будто в оцепенении. Невольница, из-за которой разгорелся спор, следила за происходящим невозмутимо, с безразличием. Но, кто бы ни одержал верх в стычке, дело все едино обернулось бы не в ее пользу. Те двое знай себе орали друг на дружку на своем непонятном наречии – бились поначалу на словах да все размахивали руками, а после в ход пошли кулаки и орудия труда. Все изменилось буквально на глазах: сперва было лишь уязвленное самолюбие, засим последовали телесные увечья – рукоприкладство, кровь, зверская резня, и так, покуда один из спорщиков, в конце концов не рухнул замертво, с рассеченной глубокими полосными ранами грудью и раскроенной пополам головой.
Сразу вслед за тем остальные невольники, вместе с той женщиной, развернулись и пошли работать дальше, дабы надсмотрщик не застал их на месте происшествия. Невольник, вышедший победителем, с безучастным видом бросил пригоршню земли на безжизненное тело и отправился дальше рубить тростник. Никто из невольников не вышел вперед, чтобы сознаться в содеянном или что-то объяснить, кого-то обвинить или защитить. Засим последовала полная тишь, нарушаемая лишь постукиванием мотыг, выпалывающих сахарный тростник. Тело же убиенного разложится быстро: уж насекомые, хищные птицы и звери постараются, а солнце с дождем будут им в помощь. Так что скоро оно превратится в бесформенную кучу. И только если надсмотрщик ненароком наступит прямо на эту истерзанную, почерневшую кучу, из-под нее проступят белые кости и гниющая красная плоть. Тогда-то надсмотрщик и поймет, куда подевался невольник, коего недосчитались».
По поводу столь ужасного случая отец Улиссеш сделал лишь одно поразительное наблюдение:
«У Господа раны были такие же, как у того убиенного невольника. Руки его, ноги, чело с иссеченной терновым венцом кожей и, главное, рана на боку от воинского копья – карминно-красная, очень-очень яркая и такая притягательная».
Значит, такими были страсти Христовы – «карминно-красными» и «притягательными». А страдания тех двоих, что дрались не на жизнь, а на смерть у него на глазах? Они не заслуживают его внимания. Как и невольники-ротозеи, которые не подошли к отцу Улиссешу, чтобы сознаться в содеянном или что-то объяснить, кого-то обвинить или защитить. Похоже, к страданиям невольников он оставался совершенно равнодушным. А если точнее, не находил в них ничего необычного: они страдают, как и я, – так что с того?
По мере движения местность постепенно меняется. Португалия, какую он знает, – земля волнующей красоты. Земля, высоко ценящая труд и человека, и животного. Земля, заслуживающая уважения. Вот уже проступают первые признаки девственной природы. Громадные голые валуны. Темно-зеленая растительность, иссохшая, низкорослая. Повсюду бродят козьи стада и отары. Он уже различает Высокие Горы Португалии – там, за этими каменными выступами, торчащими из-под земли, точно коренастые пни на месте бывших деревьев.
Он как на иголках. Впереди – Каштелу-Бранку, настоящий крупный город, самый большой на сознательно выбранной им сельской дороге. Тут приходит мысль: город можно проехать ночью. Людей в это время не будет, а в них вся загвоздка. Улицы, проспекты, бульвары – с этим он уж как-нибудь управится, если никто не будет глазеть, орать и толпиться вокруг. Если он промчится через Каштелу-Бранку, скажем, часа в два ночи, дав полный газ – на третьей скорости, то встретит разве что какого-нибудь случайного рабочего, идущего в ночную смену, или загулявшего забулдыгу.
Не доезжая до Каштелу-Бранку, он бросает автомобиль и идет в город пешком – по привычке спиной вперед. Затем, слава богу, садится на попутную подводу, потому как до города на поверку далековато. Возница спрашивает, не видал ли он чудную коляску там, на дороге. Он говорит – видал, хотя в том, что это его коляска, не признается. Возница рассуждает о механической коляске как о чуде – с волнением. Эдакая куча железа впечатляет, признается он. Походит, по его словам, на несгораемый шкаф.
В Каштелу-Бранку Томаш выясняет, каким путем ехать дальше. И с радостью подмечает, что дорога, ведущая на север страны, большей частью минует город – огибает его с северо-западной стороны. Вот только выехать на нее мудрено.
Он рассказывает трем аптекарям душещипательную историю про своих завшивевших лошадей и за это получает десять бутылок лигроина, а в придачу – никуда не денешься – десять банок лошадиного противовшивого порошка. Все это он равномерно раскладывает в две сумки – для равновесия. И решает снять гостиницу на денек, чтобы помыться и отдохнуть, но в двух попавшихся гостиницах ему отказывают, как и в ресторане, куда он заходит подкрепиться. Хозяева измеряют его взглядом, пытливо осматривают его обожженное лицо, опаленные волосы – кто-то даже треплет, щиплет его за нос, – и все как один указывают ему на дверь. А сил возмущаться у него нет совсем. Он покупает кое-какую снедь у бакалейщика – и ест, пристроившись на скамейке в парке. Запивает водой из фонтана – жадными глотками, плескает воду себе на лицо и голову, соскребая копоть, въевшуюся в кожу черепа. Он жалеет, что не прихватил с собой пару бурдюков из-под вина: можно было бы наполнить их водой. Потом, все так же задом наперед, возвращается к автомобилю, наблюдая, как Каштелу-Бранку постепенно тает вдали.
Он сидит в кабине, дожидаясь ночи, и неспешно перелистывает дневник, чтобы скоротать время.
Происхождение невольников на Сан-Томе поначалу занимает отца Улиссеша, вызывает у него любопытство – в дневнике он указывает, откуда родом новоприбывшие: «из племени мбунду»[17] или «из племени чокве»[18]. Зато о происхождении невольников, доставленных из-за пределов португальских владений в Африке, он пишет туманно, к тому же на Сан-Томе, в силу его удобного месторасположения, корабли каких только национальностей не заходили – голландские, английские, французские, испанские, – так что вскоре занятие это ему наскучило, да и невольников прибывало все больше и больше. Они получали его все более равнодушное благословение в обстановке все большей анонимности. «Какая разница, – писал отец Улиссеш, – откуда взялась та или иная душа? Изгнанников из Сада Эдемского превеликое разнообразие. А душа есть душа, она нуждается в благословении и обращении к любви Господа».
Но однажды все изменилось. С несвойственным ему волнением отец Улиссеш писал:
«Я пребываю в гавани, аккурат когда там избавляется от своего груза голландский невольничий корабль. Внимание мое привлекают четверо невольников. Я гляжу издали, как они в кандалах и цепях спускаются по сходням, еле волоча ноги. Что же это за многострадальные души? Они бредут вялой поступью, согбенные, надломленные. Я знаю, каково им сейчас. Я истощен одинаково с ними. Меня сызнова терзает лихорадка. Иисус был открыт всем: римлянам, самарянам[19], сирофиникийцам[20] и прочим. Сие пристало и мне. Хочется подойти к ним ближе, но я слишком слаб, а солнце палит слишком горячо. Мимо меня проходит моряк с того корабля. Я подзываю его жестом. Показываю и расспрашиваю, и он рассказывает, что это невольники из внутренних областей бассейна Конго и что их схватили во время облавы, а не купили у племени. Три женщины и ребенок. Голландским я владею скверно и моряка едва понимаю. Сдается, он упоминает слово “менестрель”. Стало быть, они в некотором роде комедианты. Моряк не вкладывает в сие слово ничего непристойного. Что? – говорю я. Неужто их притащили прямо из дебрей Конго на послеобеденную потеху белым в Новом Свете? Он смеется.
Как мне стало известно, те четверо теперь томятся в темнице на плантации Гарсии. Мать ребенка набросилась на надсмотрщика, и за сие оскорбление ее жестоко избили. Они не пожелали одеваться, и потеха, похоже, не задалась. Участь их будет решена скоро.
Хоть я изнемогаю так, что не в силах долго стоять на ногах, я нынче же отправился к Гарсии и тайно пробрался к нему на плантацию, дабы глянуть на его узниц в мрачной темнице. Непокорная женщина скончалась от побоев. Тело ее так и лежало там, а рядом сидел ее ребенок, бесчувственный, будто ничего не понимающий. На земле валялись гниющие плоды. Неужто оставшиеся две женщины решили уморить себя голодом? Я заговорил с ними, хотя знал, что они меня не поймут. Они ничего не отвечали и даже не показали вида, что слышат меня. Я благословил их.
Я пришел снова. Какой смрад! Ребенок почти наверное умер. Поначалу я преуспел с двумя узницами не больше, нежели вчерашнего дня. Я читал им из Евангелия от Марка. Я выбрал Марка потому, что его Евангелие самое доступное: Спаситель предстает в нем самым человечным, терзаемым сомнениями и тревогами, но неизменно излучающим любовь и доброту. Я читал до тех пор, покуда усталость, зной и смрад едва не сломили меня. Засим я сидел в молчании. И уже собрался восвояси, как одна из узниц, та, что помоложе, еще совсем девочка, пошевелилась. Она подползла к стене напротив решетки, за которой я стоял, и прислонилась к ней. И я зашептал ей: «Filha, o Senhor ama-te. De onde vens tu? Conta-me sobre o Jardim do Eden. Conta-me a tua historia. O que fizemos de errado?»[21] Она никак не откликнулась. Прошло время. Она повернула голову и посмотрела мне в глаза. Посмотрела мельком и отвернулась. Она догадалась, что ей нет никакой пользы ни от моего присутствия, ни от внимания. Я не вымолвил ни слова. Язык мой не поворачивался произносить речи, приличествующие духовному лицу. Я преобразился. Я увидел. Разглядел. И вижу. В том коротком взгляде я узрел скверну, никогда не находившую отклика в моем сердце. Я вошел в темницу, полагая себя христианином. А вышел, зная наверное, что я римский воин. Мы ничем не лучше животных. Когда я вернулся в тот же день, они уже умерли, тела их унесли и сожгли. Отныне они свободны, какими были всегда».