Пеленг 307 - Павел Халов 15 стр.


Дверь в комнату была открыта. Виднелся краешек широкой кровати: там спали дети. Из-под одеяла выглядывало несколько пар детских ног.

И оттого, что я увидел это, оттого, что из глубины комнат, погруженных в сумрак, веяло сонным человечьим теплом, точно таким же, как у нас дома, как в каюте на «Коршуне», когда возвращаешься туда после вахты; оттого, что сам Федор в застиранной растянувшейся майке, открывавшей сильные, но беззащитно белые плечи и спину, сосредоточенно склонился над столом, а редкие жесткие волосы на его затылке торчали смешными вихрами, я почувствовал себя так, будто передо мной приоткрылась тайная чужая душа. Приоткрылась и перестала быть чужой.

Я знал, что теперь Федор, так же как Феликс или Меньшенький, для меня не просто привычное имя. Показалось, будто давно-давно и навсегда мне понятны эти умные, осторожные, не сразу доверяющие глаза, неторопливые руки и сутулая, затаившая стремительность фигура.

Мне захотелось спросить Федора о чем-нибудь обыденном, совершенно не относящемся к нашему разговору. Но я только усмехнулся и тоже склонился над столом.

Вскоре вся трасса лежала перед нами на бумаге.

— Ну что ж, — сказал Федор, кладя карандаш. — Неплохо придумано. Неплохо... Можно бросить еще пару ЗИЛов — тогда успеем в самый раз.

Он сел на стол, пытливо поглядел на Алешку.

— Чего молчишь, парень?

— Я сказал, Федор Кириллыч, — тихо ответил тот.

— Давно так ездишь?

— Больше года...

— Вот как... Я думал, только с весны. Вижу — по девять, а то по десять рейсов делаешь. А кроме тебя, никто... Понять не мог. — Федор принижал голос, чтобы не беспокоить своих.

— Федор Кириллыч, я думал... — начал было Алешка.

— Эх, Лешка-Алешка, — вздохнул Федор, — До чего ты зеленый! Пацан — пацан и есть. Кому это нужно, чтобы ты один первый был? Пошарь-ка во лбу — тебе в первую голову не нужно... Ну, ладно, ребята. Спать будем. Утром завтра растолкуем нашим. А вы с Семеном покажете на трассе.

5

Каждое утро я встаю в семь часов утра. Будильник, с вечера поставленный поближе к изголовью, но так, чтобы я не смог дотянуться до него рукой, взрывается ровно в семь. Я сажусь на смятой постели и опускаю босые ноги на прохладные половицы. Потом догадываюсь, что пора вставать. Я валко иду к умывальнику. Он во дворе. И. вода в нем холодная и светлая. Мать подает мне мохнатое полотенце...

...Отец уже завтракает. Я сажусь напротив. Мы молча едим толченую картошку и первые, едва побуревшие помидоры и запиваем все это молоком из больших белых кружек. Молча встаем. Отец протирает свои очки, надевает кепку, я снимаю с гвоздя в летней кухне пиджак, еще хранящий запах автомашины. Кидаю его на плечо. Карманы у пиджака оттопырились — мама положила мне еду. Тропинка узка для двоих. В калитке я пропускаю отца вперед. Его сутулая спина покачивается в трех шагах передо мной. И я думаю, что отцу уже за пятьдесят, и шея у него совсем по-стариковски изрезана глубокими, черными от металла и масла трещинами, хотя она еще крепко держит его голову и по-прежнему сильна, а мочки ушей поросли жестким серым пухом.

Мы идем, и каждый из нас уже принадлежит своему предстоящему дню, который начался и солнце которого ощутимо ложится на плечи.

За проходной мы расходимся в разные стороны. Отцу направо, в механическую. Там уже шипит автоген и пробует голос токарный станок. Мне прямо, по разъезженной дороге, которую за два года основательно заляпали бетоном, к стоянке автопарка. На опалубке бункеров вдали копаются фигурки. Оттуда долетают веселые, не утомленные еще жарой и пылью голоса. И один голос кажется мне таким знакомым, что сердце тревожно вздрагивает.

Отец обстоятельно шагает к механической, но я медлю, потому что через несколько шагов он остановится и скажет: «Увеличь зазор в свечах. Будет лучше тянуть. Двигатель поношенный. Если увеличишь разрыв, не так станет забрызгивать маслом...» Может быть, он скажет что-нибудь другое... Ну, например, посоветует долить аккумуляторные банки, потому что сейчас жарко и электролит быстро испаряется. А крепкий раствор разъедает свинец. Но обязательно он что-нибудь посоветует. И каждый раз я односложно отвечаю:

— Хорошо, батя...


Один за другим, набирая скорость, мимо меня идут на трассу самосвалы. И мне становится необыкновенно удобно стоять на прибитой баллонами обочине, когда шофера, которых я не успеваю попристальнее разглядеть, здороваются со мной из кабин: один снимет на мгновение руку с баранки, чтобы махнуть ею, и приоткроет в улыбке губы; другой молча тряхнет головой и, оторвав взгляд от дороги, поведет глазами в мою сторону; третий вместо приветствия чуть прижимает пальцем кнопку сигнала.

Я ускоряю шаги, увидев издали свой облупленный ГАЗ-93.

Мой самосвал бегает последний сезон. Он честно выполнил все, что от него требовалось: бункера почти готовы, и Валя с девчатами льет последние кубометры бетона.

Осенью его спишут. Он годы будет стоять в дальнем углу двора, волнуя только поселковых мальчишек, и зарастать диким конопляником, пока Федор не решится отбуксировать его в утиль.

Грустно и немного жаль машину. Я еще держу .руки на потрескавшейся баранке, еще злюсь, что сквозь желтое ветровое стекло плохо видно дорогу, но чувствую, что и для меня мой «газик» с каждым новым рейсом уходит в прошлое.

Мне показалось, что, выписывая мне путевку, Федор особенно — не так, как всегда, — посмотрел на меня.

— Что с тобой, племяш? Случилось что-нибудь? — спросил он.

— Нет, а что?

— Вид у тебя какой-то странный. Как в бане вымылся или заново родился....

— День сегодня горячий, Федор!

— Держи. — Он подал мне путевку.

6

Я поехал. Низкий утренний ветер отжимал пыль вправо. Я высунулся из кабины и ловил воздух ртом. Он еще не успел нагреться, и его холодок пронизывал меня.

Мой самосвал шел четвертым. У завода остановились. Алешка спрыгнул на дорогу и побежал вдоль колонны, останавливаясь возле каждой машины и что-то объясняя водителям.

И вдруг сердце мое сжалось от радостного волнения: слева, совсем недалеко, я увидел сопки. Если пойти туда наискосок через степь, обязательно выйдешь к морю. Я подумал о нем сейчас так, будто никогда еще по-настоящему не видел его.


— Семен Василич! — громко позвал Алешка, заглядывая в мою кабину. — Все запомнили? Первая — березка. Следите за мной. Восемь рейсов обещаю!

— Я помню, — сказал я. — Первая — березка. И спуск — до камня. Там подъем начинается. Потом — мост...

— Правильно!

Бетономешалки завода уже работали. Ворота дрогнули и распахнулись.

Я включил передачу и медленно тронулся в путь. Алешка шел рядом, положив руку на дверку самосвала.

Потом он отпустил ее и побежал вперед, к голове колонны, обгоняя подтягивающиеся грузовики.


Автомобиль, когда с ним бываешь один на один, делается живым. Он словно понимает твое состояние. То он тянет так, что удержу нет и мотор отзывается на малейшее движение педали газа, то вдруг мощность куда-то проваливается — газуешь изо всех сил, поршни яростно мотаются, но кажется, что шоссе стало вязким и приклеивается к баллонам; то он удовлетворенно журчит свою ровную, бесконечную песенку, и запахи зреющей степи хлещут в радиатор и ветровое стекло, вытесняя из кабины все остальное.

Степь разворачивалась шире и шире. Я глядел прямо перед собой на летящее навстречу шоссе и пытался понять, откуда приходит к человеку это прозрение, когда он вдруг чувствует, как надежна под ним прогретая солнцем земля, когда в бесконечном степном мареве он различает каждую травинку, а в небе — голубые прожилки облаков, когда всем своим существом понимает, что ветер, летящий утром с востока, пахнет морем, и -когда он вдруг начинает видеть не только ту дорогу, что осталась за плечами, но и ту, что еще лежит впереди.

Может быть, это и называется зрелостью?

Больше я не гонялся за Алешкиным самосвалом, я вообще больше никого не обгонял. Словно привязанный, мой ГАЗ-93 рейс за рейсом шел четвертым в колонне.

Сначала мы выбивались из ритма. Потом ребята освоились с трассой. И по секундам, по минуте мы стали отвоевывать время. Выгадывали на погрузке, выжимали из машин все. Долго не давалась развилка. Получалось так, что мы постоянно встречались тут с МАЗами: они шли по прямой, а нам перед поворотом приходилось сбавлять скорость, и они успевали вырваться вперед. Но на третий день МАЗы уступили нам дорогу. Алешкин ЗИЛ, страшно накренившись, с воем пролетел перед самым радиатором головного МАЗа. Их колонна вынуждена была притормозить. Больше мы не пропускали их вперед.

На четвертый день вечером Федор сказал:

— Все. Теперь успеем.

7

Телеграмму принесли поздно. Правда, я еще не ложился спать, но уже разделся. Я постелил себе в гамаке. Мама сказала, что ночью будет дождь. Но я все равно собрался спать на улице.

Телеграмму принесли поздно. Правда, я еще не ложился спать, но уже разделся. Я постелил себе в гамаке. Мама сказала, что ночью будет дождь. Но я все равно собрался спать на улице.

— Пусть будет дождь. — ответил я. — Переберусь в сени или на чердак.

В это время принесли телеграмму. Я расписался и распечатал ее. Мама взяла со стола лампу и посветила, пока я читал.

«Иду Бристоля тчк Нужен механик тчк Жду Петропавловске тчк Феликс».

— Мама, — сказал я, подавляя дрожь, — завтра я уезжаю.

— Куда, Сеня? — тихо спросила она, хотя уже все поняла.

— Мой отпуск кончился, мама. Вечером есть поезд?

— Да, сынок. Благовещенский, он бывает в восьмом часу.

Ее губы, собравшиеся до этого строгими оборочками, дрогнули. Она заплакала и опустила лампу. Я обнял ее и сказал:

— Маманя, вы не беспокойтесь. Я скоро приеду. Скоро. Самое большее через три года. Или вы приедете ко мне в гости.

Я начал одеваться. Проснулся отец. Он вышел во двор. Я протянул ему телеграмму. Он взял у меня лампу, поставил ее на стол и, далеко отнеся руку с телеграммой, стал читать. Затем перевернул ее и поглядел, нет ли чего на обратной стороне.

— Так, — сказал он и пошел на кухню, шелестя задниками стоптанных тапочек. В печке еще тлели угли. Отец свернул козью ножку, разворошил уголь, закурил и надсадно закашлялся...

— Так, — повторил он. — Значит, уезжаешь...

— Надо, батя...

— Надо, — подтвердил он и вдруг добавил: — А сможешь?

— Смогу, батя, — тихо сказал я.

— Должен. Иначе нельзя.

Я оделся и сказал:

— Схожу в одно место... Тут, неподалеку.

— Двенадцатый час поди. Не поздно? Человека беспокоить. Мальчишку взбулгачишь...

— Завтра будет некогда, батя... Я схожу.


Я шел очень быстро. Чего мне было стесняться? Сейчас я все скажу ей, и пусть она решает. Я шел очень быстро. В ее окне брезжил свет, и я боялся, что, когда подойду, он погаснет. Не скрываясь, я поднялся по лестнице и громко постучал. Сначала за дверью было тихо. Так тихо, что мне стало не по себе. Но потом раздались знакомые легкие шаги. С той стороны ключ искал замочную скважину. Я подумал, что, если сейчас спросят, кто тут, я не отвечу и, наверно, уйду. Но замок плавно щелкнул, дверь открылась, и на пороге, придерживая пальцами возле горла халатик, возникла Валя.

Самыми трудными мне казались первые слова, которые я должен был сказать. Но Валя, отбрасывая со лба веселую прядку, тряхнула головой и тихо засмеялась.

— Я так и знала, что это ты... Проходи... — сказала она и как маленького взяла меня за руку. — Хочешь чаю?

— Хочу, — сказал я.

— Вот купила настольную лампу и решила обновить — читаю...

Перед диваном на столе стояла лампа «грибок». Металлический абажурчик был повернут так, что свет падал на диван и на дверь, в которую мы вошли. Все остальное оставалось в темноте. На диване, поверх старого зеленого одеяла, — развернутая книжка. Я взял ее и посмотрел заголовок. Я видел буквы, но смысл их до меня не доходил. Я покачал книгу в руке, будто взвешивая, и сказал:

— Валя, завтра я уезжаю...

Ее пальцы отпустили халатик. Домашняя улыбка, с которой она встретила меня и с которой вела меня по коридору, медленно переходила в беспомощную, смуглое лицо начало наливаться бледностью, а в глазах, сделавшихся сразу темными и глубокими, рождалось недоумение и боль.

— Будешь пить чай? — спросила она тихо.

— Буду, — ответил я.

— Сейчас поставлю... Он уже кипел. Надо только подогреть...

Она ушла. Я сел на диван. Но тут же встал и пошел за ней.

Свет из коридора через открытую дверь проникал в кухню и рассеивался по ней. Валя стояла перед окном. Я встал у нее за спиной. На улице появилась луна. Она была где-то высоко. Окна домов, что маячили напротив, влажно блестели, серебрились верхушки тополей, редкие звезды отступили к самому горизонту. Они тоже казались влажными...

— Как же нам быть, Валя? — шепотом спросил я, слегка наклоняясь к ней.

Она притихла и не сразу спросила:

— Почему так неожиданно?

— Радиограмма от Феликса. Через трое суток я должен вернуться...

— Это очень обязательно?

— Да, — ответил я.

Она сказала:

— Не знаю...

— Что, Валя? — не понял я.

— Я не знаю, как нам быть...

— Поедем вместе. Павлик, ты и я. У Феликса две комнаты. Одну он отдаст нам, я уверен...

Она отрицательно покачала головой и с теплой грустью сказала:

— Чудак ты. А что я там буду делать?

— Строить, — сказал я. — Петропавловск строится. И порт, и дома, и вообще...

— Я никогда не строила ни домов, ни порта...

— Научишься...

Она откинула голову и теплым затылком коснулась меня. Я взял ее за плечи и осторожно тронул губами ее волосы.

Мы стояли, прислушиваясь друг к другу, может быть, минуту, может быть, две. Я заглянул в ее лицо. Она повернулась. В ее губах еще таилось что-то горькое, как у ребенка, а глаза прятали взрослую человеческую боль.

— Нельзя мне с тобой ехать сейчас, Сеня, — прошептала она.

Я не ответил. Тогда она потрогала пальцами воротник моей рубашки и с грустным оживлением сказала:

— Каждый день нам присылают сводку погоды. Сегодня к ночи обещали дождик... Посмотри, какая ночь, — дождя не будет... А я давно хотела тебе показать это...

— Ночь без дождика? — пошутил я невесело.

— Да, и ночь и другое... И ты сразу все поймешь. Пойдем?

— Пойдем... Павлик останется один?

— Он спит крепко. Но я должна переодеться...

— Переодевайся. — Я по-прежнему не выпускал ее. Она была совсем близко, так близко, что дыхание ее касалось меня, и не торопилась уходить.

— Ты подожди меня тут. Я не хочу тревожить Павлика и переоденусь в большой комнате...

И опять она не двинулась с места.

— Вдруг ты сейчас уйдешь на минутку, а вернешься через сто лет? — сказал я.

— Нет, — вздохнула она, — я вернусь быстро. — Она хотела еще что-то сказать, но передумала и, мягко улыбнувшись, повела плечами, высвобождаясь.

Она вышла ко мне в белой кофточке, в парусиновых брюках, в носках. Я столько раз видел ее в рабочей одежде, а сейчас не узнал. Передо мной стоял загорелый грустный мальчик, очень похожий на Павлика. Наверно, когда Павлик вырастет и пойдет работать, он будет таким же.

— Вот, я почти готова, — прошептала она и, осторожно ступая, пошла к входной двери. В груде разной обуви у порога Валя нашла свои сапоги, натянула их, негромко потопала, пробуя, как они сидят, потом сняла с гвоздя парусиновую куртку с навсегда засученными рукавами. Так одеваются только мальчишки — сразу обе руки в рукава... Она повернулась ко мне, и опять я увидел в ней новое, неизвестное еще минуту назад. И я подумал, что пройдет много лет, и каждый раз, когда она вот так неожиданно, по-мальчишески порывисто и по-женски завершенно обернется, я буду находить в ней новое и ревновать ее к ней самой, к тому, что она до поры до времени таит в себе.

Валя выключила плитку, мы вышли на улицу. Было тихо, и ночь была почти необитаема. Лишь далеко на станции, словно яркие звезды, светились два высоких огня да в небе над рабочей башней рдела красная лампочка, будто капелька на крыле запоздавшего самолета.

Валя взяла меня под руку, но тут же отпустила.

— Не умею ходить под ручку. Пойдем так.

Мы шли знакомой дорогой — по тропинке через пустырь, мимо недостроенного Дома культуры, вдоль высокого забора мелькомбината. Валя взбежала на насыпь подъездных путей и остановилась, поджидая меня.

— Куда мы идем? — спросил я.

— На стройку. Ты никогда не видел ее ночью...

— Не видел... Нас могут не пустить.

— Чепуха! Я скажу, что забыла в прорабской наряды...

— Хорошо, но мы вдвоем!

— Вот черт! — засмеялась она. — Этот засоня, конечно, подумает какую-нибудь гадость... А, пусть думает!

Вахтер ни слова не сказал нам. Просто он смерил нас взглядом с головы до пят и, понимающе усмехнувшись, открыл дверь. Я двинулся мимо него стиснув зубы.

Отойдя от проходной подальше, мы остановились, глянули друг на друга и засмеялись. И смех еще долго жил в гулкой коробке рабочей башни.

Мы вошли в башню. Узенькая железная лестница; похожая на корабельный трап, маршами уходила вверх. Через каждые два пролета горели дежурные лампочки. Их света было мало, чтоб осветить всю эту громадину. Здесь не хотелось разговаривать, потому что даже малейший звук разрастался и медленно поднимался кверху.

Только однажды Валя, идущая впереди, из темноты сказала мне:

— Осторожно, Сеня, здесь еще нет перил. — И башня несколько раз каменным голосом повторила: перил-рил-рил...

Валя первая выбралась на воздух через квадратное отверстие в стеке. Теперь выше нас была только мачта с красным огнем...

— Видишь?

Внизу, насколько хватало глаз, расстилалась степь. Она обрушивалась на Горск со всех сторон, вклинивалась в него заливами и ручейками дорог и тропинок, просачиваясь между строениями. Дома поселка, чуть-чуть оторвавшегося от остального города, были похожи на прибрежные камни.

Назад Дальше