Утром седьмого января Андрей с Климовым сидели на кухне и пили водку. Нормально – два мужика, старинные приятели (больше чем приятели – почти родственники), которые давно не виделись, пьют водку и ведут задушевный разговор (такой прямой, что «всухую», на трезвую голову, он был бы невозможен). Татьяна с Машей спали, приходя в себя после бессонной ночи (и славно – а то бы раскудахтались по-бабьи: «Андрей, тебе нельзя пить после инфаркта!» – и загубили хороший мужской разговор, не понимая, что брату как раз очень надо выпить и выговориться).
Андрей смотрел на друга едва ли не с нежностью. Ах, если бы он мог рассказать Климову, как скучал без него, как дорога ему их дружба. В Никите он любил все то, чего недоставало ему самому: уверенность и силу.
Андрей поинтересовался у Климова про Америку, а тот почему-то ответил про Россию; Климов сказал, усмехнувшись, что вот ведь какая штука – он что-то понял о России («Ха, ну если я вообще что-то понял!»), только уехав из нее. «В России все так же пьют чай и грезят о несбыточном».
Никита спросил Андрея про Лену – видятся ли они после развода, позволяет ли бывшая жена ему общаться с дочерью.
Андрей пожал плечами:
– Как ни странно, все в порядке. Мы больше не живем вместе, следовательно, не раздражаем друг друга и обоюдно простили взаимные претензии. Лена опять занялась бизнесом – все-таки она удивительный человек несокрушимой целеустремленности (впрочем, теперь у нее есть стимул: она хочет заработать много денег, чтобы вернуть их девочкам за дом)… А, в общем, несмотря на все, что было, мы с ней заодно, потому что у нас есть дочь. Мы оба – две ниточки, которые как-то связывают Марину с этим миром. И знаешь, я Лену ни в чем не виню. Глупо было бы сводить драму моей жизни исключительно к неудавшейся семейной жизни. Раскапризничаться, захныкать: ах, меня жена не любила! Полноте, смешно, унизительно даже – а сам-то я что? И кто виноват, что все мои горделивые задачи и планы остались неосуществленными, пустыми мечтами? Ну не Лена ведь! Сам все проворонил, проспал, некого винить. Нет, я, впрочем, не сразу дошел до понимания таких вещей – раньше любил уходить в обиду, причем обижался и на Лену, и на весь мир, хандрил, считал, что мне чего-то крупно недодали; а после инфаркта, вот когда в больнице оказался (а там было много времени, чтобы подумать обо всем), ко многому стал относиться иначе и даже (старик, ты наливай, наливай!) находить многие категории пошлыми, за которые, веришь – нет, мне теперь самому стыдно. Да и сама история с этим инфарктом кажется мне почти юмористической…
– Ты о чем? – удивился Климов.
– Знаешь, я где-то слышал про один любопытный научный эксперимент. Бабуина, вожака стаи, враз лишили всех привилегий и посадили в отдельную клетку, а в клетку напротив гуманные ученые поместили обычного, рядового, бабуина, не отмеченного особенными достоинствами, и на глазах у того вожака стали давать ему лучшую еду и приводить к нему в клетку самок. Вожак смотрел на это безобразие, а на третий день умер от разрыва сердца. Так и я… Как тот несчастный бабуин, наблюдавший триумф посредственности, едва не умер от инфаркта. От потери самоуважения.
…За водкой и разговорами о том, что давно наболело, Андрей чувствовал, как вот сейчас, в это хмурое, тихое, со снежком, утро, где-то внутри его тают ледники.
– Эх, старик, жаль, что до многого мы доходим слишком поздно, – вздохнул Андрей. – А на старте у нас было столько сил, желаний и, главное, возможностей для их осуществления! Я теперь понял, что любое желание включает в себя резервы для его осуществления, но надо суметь ими воспользоваться и отработать этот аванс. А моя главная задача в жизни теперь – устроить все так, чтобы Марине было хорошо.
Климов не стал спрашивать о здоровье девочки – постеснялся, но Андрей, видимо, догадался сам и рассказал, что сейчас проводит с дочкой практически все свое время. «Для меня каждая улыбка Муси, любой ее знак внимания, всякое подтверждение того, что она видит этот мир, чувствует его, живет в нем, а не в «раковине отчуждения», – настоящее счастье!»
Уже и Маша с Татьяной давно встали (и несколько раз робко заглядывали на кухню, но уходили, боясь помешать), а друзья все что-то рассказывали друг другу.
Они проговорили до полуночи. Когда усталый Климов отправился спать, Андрей подошел к окну – в небе сияла рождественская звезда, и от ее света было и грустно, и хорошо.
Глава 7
Полина надела свое самое красивое, зеленое, платье, накрыла на стол – все-таки Новый год, праздник, любимый с детства; надо как-то поднимать настроение, а оно у нее в этот вечер отнюдь не праздничное. Новый год придется встречать в одиночестве. Час назад Ивану позвонили из больницы – срочная операция, он сорвался, уехал, предупредил, что вернется уже после полуночи. Полина вспомнила, как встречали прошлый Новый год на Мойке, и взгрустнула – она не видела родных около года и очень соскучилась.
Ей не хотелось ни салатов, ни шампанского, она просто сидела за столом и курила – наедине со своими воспоминаниями. За год жизни в Красноярске Полина не обзавелась друзьями, да и не слишком стремилась. Примерно полгода она привыкала – поначалу ей было тяжело в чужом городе. Полина часто думала о том, что Климову пришлось пройти через то же самое (только в его случае это оказалась другая страна), и утешала себя мыслью, что у нее все-таки есть возможность, когда станет совсем невыносимо, бросить все и махнуть к родным.
Кстати, она собиралась поехать на Новый год в Петербург (даже взяла билеты, и Данилов был не против), но потом поняла, что если поедет – обратно в Красноярск уже не вернется. У нее не получится заставить себя сесть в самолет и улететь из родного города. Поэтому – нельзя, пока нельзя… Может быть, потом, когда она чуть пообвыкнет здесь… Да, Полина поедет в Петербург в мае, на Машин день рождения.
Она честно старалась привыкнуть к новой жизни, не жаловалась, не хныкала, старалась, чтобы Данилов не догадался о ее переживаниях, пыталась занять себя чем-то, устроилась работать – преподавать в балетную студию. По большому счету Полина не жалела о случившемся, потому что видела, что для Данилова переезд в Красноярск и связанные с этим перемены означали новый насыщенный, плодотворный период жизни. Иван увлеченно отдался работе, выглядел спокойным, уверенным, и ради мужа Полина была готова примириться с действительностью; и хотя временами у нее возникало желание все бросить и вернуться в Петербург, она старалась гасить эти постыдные приступы жалости к самой себе.
…За десять минут до Нового года она набрала номер Татьяны – хотела поздравить родных с праздником. Полина знала, что сестры отмечают его в Березовке (Татьяна с Сергеем и Юрой накануне специально прилетели из Праги, из Москвы приехала Маша, которая была занята там на съемках). Она снова и снова набирала знакомый номер, но ее не соединяли – понятно, линии сейчас перегружены…
Вздохнув, Полина отложила трубку, включила телевизор, правда, без звука. Экран зажегся. Президент уже поздравлял соотечественников с Новым годом, беззвучно шевеля губами.
Полина представила дом, занесенный снегом, наряженную во дворе ель, родные лица и задохнулась от боли. Она налила шампанского и выпила его залпом, словно водку.
На экране появились куранты, стрелки сошлись на двенадцати.
* * *В феврале Маша переживала хандру, подразумевающую творческий кризис и депрессию. Хуже всего оказалось то, что она не могла играть – выходила на сцену и впадала в ступор.
– Что с тобой, Маруська, происходит? – не выдержал Палыч.
– Не знаю, – вздохнула Маша, – энергии нет, вялая как рыба. Увольняйте меня!
– А вот хрен тебе! – возмутился Палыч. – Не дождешься! Короче, даю тебе две недели на реабилитацию! Приходи в себя, и поедем на фестиваль. Басманова, ведь Европа нас ждет! Соберись!
– Я постараюсь! – честно пообещала Маша.
Она брела по стылым, все еще зимним улицам и думала о лете. Ах как ей хотелось дождя и сирени, распахнутых настежь окон, свежести, зеленой травы; ехать на катере по Неве, подставив лицо солнцу; пройти по улице в туфлях и красивом платье (и чтобы кто-то восхищенно оглянулся вслед!).
Ввиду отсутствия всего перечисленного спасение и выход из кризиса Маша пыталась найти в коньяке и антидепрессантах. В меню сегодняшнего ужина значилась очередная бутылка коньяка. Однако идеи насчет вечера Маше пришлось скорректировать, поскольку они совсем не понравились Татьяне, только что прилетевшей из Праги.
– Как ты живешь, Маруся? – поинтересовалась Татьяна, с неодобрением взглянув на стоящую в центре стола и Машиной вселенной коньячную бутылку.
– Нормально! – пожала плечами сестра. – Налить?
– Спасибо, не стоит!
– А за встречу?
– Спасибо, не стоит!
– А за встречу?
– Не хочу.
– Как Сергей?
– Все хорошо, – виновато сказала Татьяна, отчасти стыдясь своего благополучия и счастья. – Как дела в театре, Маруся?
– А я не хожу туда. Уже неделю.
– Чем же ты занимаешься? Пьешь?
Маша усмехнулась:
– Ну а что делать? Вдохновения нет, понимаешь?
– Нет, не понимаю.
– Чтобы играть, необходим драйв, вдохновение, а я пустая… Через меня ветерок проходит, трава растет, и все так – фьють – мимо… Полный раздрай во всем! Удивительно – даже волосы торчком стоят, спутанные, не прочесать, никогда такого не было! Глушу коньяк, а ни хрена не помогает! Как сломанный лифт, езжу вверх-вниз, вверх-вниз… А сейчас, наверное, вообще спускаюсь в подвал! – Маша грустно вздохнула.
Татьяна смотрела на сестру едва ли не с ужасом – разве это ее Маруся? Потухшие глаза, нервные жесты и такие страшные признания… Разрываясь между Влтавой и Мойкой, она, Татьяна, кажется, упустила сестру…
– Я полная бездарность, как выяснилось! Тоже мне, Сара Бернар местного разлива! Стоило из-за этого жертвовать любовью! А в сухом остатке – ничего! Ни мировой славы, ни личной жизни! Знаешь, в последнее время у меня чувство, будто я женщина из аттракциона в цирке и меня распиливают. Ужасно больно.
Татьяна потрясенно молчала, не зная, что сказать.
– «Мир потух. Мир зарезали. Он петух»… Я – петух, которого зарезали! – произнесла младшая сестра.
На кухню зашел Юра и с любопытством поглядел на то, как Маша лихо опрокинула рюмку.
– Тетя Маруся, не стыдно? Какой пример ты подаешь ребенку? – укоризненно заметила Татьяна.
– Ха! Может, он о жизни больше нас с тобой знает! – усмехнулась Маша.
– Пьешь как извозчик! – Татьяна забрала коньячную бутылку.
– Мать, отстань от нее, – вступил в разговор Юра. – Видишь, плохо человеку!
– Разговорчики! Много ты понимаешь! – Татьяна накинулась на сына. – Иди к себе!
– Держись, Маша! – уходя, хмыкнул Юра.
Когда за ним закрылась дверь, Татьяна призналась:
– Знаешь, он меня иногда пугает, такой взрослый парень, умный, все понимает! Чего не скажешь о некоторых великовозрастных дурах! Ну, что ты вбила в голову? Ты прекрасная актриса! Божьей милостью актриса!
Маша вздохнула:
– Есть такая поговорка: «Делаешь хорошо – получится хреново». Вот я все вроде делаю хорошо, а выходит один черт хреново. Потому что надо не просто хорошо, а отлично! Делать невозможное, играть гениально, лучше всех, только тогда, может, и получится неплохо.
– На разрыв?
– Вот именно!
Татьяна потянулась к кухонному шкафчику за чаем и наткнулась на порядком опустошенную упаковку ярких оранжевых таблеток.
– Что это?
Маша хихикнула:
– Веселые таблетки! Выпьешь, и наплевать на все! Антидепрессанты!
Татьяна возмутилась:
– Ты совсем сдурела?
Маша пожала плечами:
– Да брось, Таня, уверяю тебя, бывает хуже! Честно-честно! Я столько навидалась: спившихся, на игле, на кокаине, на мухоморах всяких – я ж в этом мире богемном вращаюсь, чему удивляться! – Она жеманно добавила: – Я вся такая на допингах!
Татьяна голосом, звенящим от ярости, отчеканила:
– Чтобы я больше об этом никогда не слышала. Ты меня поняла?
Маша даже испугалась – такой сестру она никогда не видела. Она испуганно пискнула:
– Ладно… Поняла…
– Не сметь распускаться! Твоей слабости нет оправданий! Что бы сказала бабушка! Хватит! Завтра ты пойдешь в театр и начнешь работать! И больше никакого нытья!
* * *Ранней весной Полина заболела. Ее великолепное тело, которое она по старой балетной привычке никогда не жалела и подвергала сверхнагрузкам (относясь вообще к физической боли с презрением), вдруг перестало ей подчиняться. Она чувствовала усталость, недомогала и даже несколько раз была вынуждена отменить уроки в балетной студии из-за плохого самочувствия. Полина объясняла нездоровье запущенной зимней простудой и надеялась, что все пройдет само собой. Однако лучше не становилось, а вскоре к общей слабости добавились странные приступообразные боли.
Однажды в студии она встала к станку, чтобы размяться перед занятиями, подняла ногу и вдруг согнулась пополам, потому что внутри ее словно бы что-то взорвалось, и это была такая боль, что невозможно выдержать. Полина упала на пол; приступ продолжался несколько минут, показавшихся ей дурной вечностью. Когда она пришла в себя и смогла встать, все тело было покрыто испариной. Полина почувствовала сосущий страх, который начинался где-то под ложечкой и который потом (очень быстро) заполнил каждую клеточку тела. Через несколько дней болевой приступ повторился.
Она стала плохо выглядеть – была слишком бледная и похудела так, что при ее всегдашнем весе в пятьдесят килограмм это смотрелось уже как болезненная худоба. Вскоре на ее нездоровье и внешний вид обратил внимание муж.
– Полиш, ты у меня прямо спишь на ходу! Вялая, будто сонная муха, – встревожился Данилов. – И совсем худенькая, как девчонка. Давай-ка мы тебя обследуем.
Полина нахмурилась:
– Фу! Из меня будут выкачивать кровь и заставлять писать в пробирку?!
– Никто тебя заставлять не станет! Пройдешь обследование в моей больнице, я обо всем договорюсь. Пользуйся моим служебным положением!
…Служебное положение, да, он и узнал обо всем первым.
– Иван Петрович, вы сами врач… Все понимаете…
Заведующий отделением протянул Данилову результаты обследования Полины, избегая смотреть ему в глаза.
Он взял заключение в руки, прочитал.
– Это вот что ты сейчас мне хочешь сказать?!! – крикнул Данилов. Голос сорвался… – Что никакой надежды?!
…Вернувшись домой, он сказал ей отрывисто и сухо:
– У тебя малокровие. Низкий гемоглобин. Конечно, пустяки, чушь собачья, но придется подлечиться.
– Ооо, – усмехнулась Полина, – неужели все так серьезно?
– Господи, о чем ты говоришь, – вскинулся Данилов, – я же сказал – совершенные пустяки! Не о чем беспокоиться!
– Понятно, – кивнула она, – значит, серьезно.
По распоряжению Данилова Полину положили в отдельную палату и обеспечили ей лучший уход. В этой палате она провела март и апрель…
…Муж сам делал ей уколы и подолгу сидел у ее кровати, держа за руку, словно стараясь удержать, не отпустить, никому не отдать. Данилов ничего не замечал: ни собственной усталости от хронической бессонницы (узнав о болезни жены, он перестал нормально спать – своеобразная реакция организма на сильный стресс), ни сочувственных взглядов коллег, ни красных от слез глаз медсестры, шептавшей подружке: «А любовь-то у них, Нинка, какая!» – для него весь мир будто перестал существовать; ничто, кроме Полины, больше не имело смысла.
Его огромное, в полмира, горе вытеснило прочие смыслы, а также прочие чувства, обиды и страхи из прошлого.
Иван задыхался от отчаяния, думая о том, что за свою врачебную практику спас сотни жизней, а теперь, когда речь идет о жизни, которая для него дороже его собственной, сделать ничего не в силах. А еще он не мог избавиться от чувства вины, порожденного опасными мыслями: что, если бы он отпустил ее и Полина ушла бы к Климову, уехала с ним в Америку?! Возможно, тогда все было бы по-другому, и не случилось ее болезни и… смерти?!
Однажды он не сдержался и поделился с женой сомнениями.
Полина разгневалась, резко сказала: «Перестань, Иван, не хочу слышать! Эти мысли досужих тетушек «а что, если бы…» недостойны тебя. Недостойны меня. Я ни о чем не жалею. Слышишь?»
И хотя сомнения и чувство вины не прошли, он никогда больше не возвращался к этой теме.
…Иногда Данилов переставал владеть собой («слишком много боли для ее маленького тела!») и уходил из палаты курить и плакать в коридор; когда он возвращался, Полина успокаивала его: «Ну-ну, Иван, что ты, не надо… Знаешь, у меня теперь есть какая-то спокойная уверенность в том, что происходит то, что должно». Его удивляли мужество и достоинство, с которыми жена переносит страдания, ее вообще мало изменила болезнь. За долгие годы в медицине Данилову много раз приходилось видеть, что люди у этой последней черты становятся невыносимы, озлобляются на весь мир, считая свою болезнь страшной несправедливостью, винят в ней и врачей, и близких; а у Полины ничего этого не было, напротив, она стала мягче, спокойнее. Правда, однажды в ней будто что-то вспыхнуло, и жена взорвалась вспышкой ярости.
В тот день они поспорили по поводу того, нужно ли сообщать сестрам о ее болезни. Полина была категорически против, заставив мужа пообещать, что он ничего им не скажет. Данилов слабо возражал, говоря, что, наверное, это неправильно и ее родные имеют право знать правду.
Наконец Полина не выдержала и закричала:
– Может, ты думаешь, что мне станет легче, если они будут сидеть у моей кровати, страдать, лить слезы и наблюдать мою агонию?! Или им от этого будет легче? Ах, увольте меня от такой радости! – Она швырнула стакан с водой, стоящий на столике, в стену. У нее началась истерика. Она кричала в голос и не могла остановиться.