Смерть президента - Виктор Пронин 32 стр.


Брынза подтащил маленький столик, и Пыёлдину ничего не оставалось, как взобраться на него. И когда распрямился, оглянулся вокруг, он опять поразился — людей было гораздо больше, чем ему показалось вначале.

— Давай, Каша, давай! — поторапливал снизу Брынза. — Выдай им такое, чтоб они все в штаны наделали.

Пыёлдин вздохнул, набрал полные легкие воздуха, чуть присел, как бывало с ним, когда он в куражливом азарте шел по кругу в полуприсяде, и вдруг заорал неожиданно для самого себя:

— Раздайся море, говно плывет!

Одобрительный, многоголосый гул был ему ответом. Гул нарастал, становился все громче, его подхватывали другие этажи, лестничные пролеты, лифтовые площадки. И вот уже от восторженного рева содрогнулась верхняя часть Дома.

Продолжать речь Пыёлдину уже не было никакой надобности. Несколькими словами, за одну секунду ему удалось подтвердить, что здесь он свой человек, что он вообще свой человек. А ответным ревом бродяги и пропойцы подтвердили, что проголосуют только за него и ни за кого больше, отдадут свои голоса, провонявшие вокзалами всей страны, человеку, который способен вот так убедительно и ярко выразить их чувства, их упования и надежды.

— Молоток, Каша! — радостно поздравлял его Брынза. — Ты им всем врезал промежду ушей!

— Куда врезал?

— Промежду ушей, Каша! Ты им промежду глаз врезал! Промежду лопаток удар нанес! Ты им промежду ног так саданул, что они не скоро, ох, не скоро разогнутся!

— Кто — они? — растерянно спросил Пыёлдин.

— Они! — И Брынза показал на несколько телевизионных камер, которые стояли на возвышении и снимали для человечества его первый предвыборный митинг.

— Как они сюда попали? — спросил Пыёлдин.

— Не думай об этом, Каша! Попали — и попали. Гори они все синим огнем. Но сегодня же, сегодня все экраны мира покажут тебя во всем блеске! И люди всей земли сразу поймут, кто из всей этой вонючей толпы претендентов и кандидатов чего-то стоит!

— Может, я того… крутовато брякнул, а? — засомневался Пыёлдин. — Может, помягче бы? Или как-то развить мысль, подать ее шире, глубже…

— В самый раз, Каша! — горячо прошептал ему в ухо Брынза. — В самый раз! Лиля, скажи!

— Это было здорово, Каша, — тихо произнесла маленькая ссохшаяся женщина и так доверчиво, с таким восхищением посмотрела на Пыёлдина, что только сейчас он вспомнил ярко и живо ее, двадцатилетнюю, на берегу Черного моря, недалеко от Джубги, в Голубой бухте… Она была загорелая, беззаботно-веселая, безумно влюбленная в долговязого, нескладного парня. Там-то, в Голубой бухте, он и стал Брынзой — его посылали в Джубгу за продуктами, и он неизменно покупал самый дешевый сыр — брынзу…

Не в силах больше смотреть в выцветшие, пропитые глаза Лили, Пыёлдин, потупившись, поднялся на свой этаж и закрылся в кабинете Цернцица, откуда так хорошо были видны голубые и лиловые горизонты, во все стороны простирающиеся вокруг Дома.

* * *

Странные превращения происходят иногда с людьми, очень странные. Причем бывают они настолько быстрыми, что уже наутро после какой-то колдовской ночи человек становится совершенно неузнаваемым. Вроде еще вечером с ним пил водку, трепался о судьбах стран и народов, материл соседа и домоуправа, а присмотришься наутро — нет, с тобой был другой человек. Не смог бы ты этому хмырю так радостно наливать в стакан, чокнуться с ним не посмел бы, да и желания такого не возникло бы…

Вообще-то все мы меняемся, все превращаемся во что-то несусветное, а нередко и в нечто себе же противоположное. И не всегда, далеко не всегда наши милые превращения становятся заметными. Когда это тянется десятилетиями, ближние привыкают к ежедневным маленьким нашим странностям, неуместному брюзжанию и неуместным восторгам… Им и невдомек, что вполне простительные капризы и брюзжания предупреждают о превращениях суровых и необратимых. Но ближним легче, у них есть время привыкнуть к нашему новому облику, смириться с ним, а то и полюбить бесконечно отвратную нашу личину…

Трепетный влюбленный становится мясистым, пьяным мужиком в трусах наизнанку, рохля и слюнтяй ожесточается до крутого бизнесмена, а лучший друг в упор не узнает тебя, опасаясь, как бы ты не попросил у него денег. Но самое странное — ты рад, что он не узнает тебя, потому что иначе пришлось бы познакомиться со всеми превращениями, которые с ним самим случились…

Превращения, растянутые на тысячелетия (их почему-то называют развитием цивилизации), не столь интересны, как те, которые случаются за сутки, за недельную командировку, за единственную ночевку в вытрезвителе, в милиции, у заблудшей красотки… А превратившись во что-то, начинаешь ужасаться — сколько же чудищ живет в тебе, неожиданных, незнакомых, пугающих…

Ученые люди утверждают, что тысячную долю грамма какого-то там химического вещества достаточно ввести в человека, чтобы он ясно, до дрожи в теле ощутил себя крокодилом, разрывающим жертву, червяком, впивающимся в свежий труп, вселенной, рождающей звезды и туманности. Все это есть в человеке, все это в нем таится, бурлит, клокочет и только ждет своего часа, чтобы вырваться наружу ошарашивающе и разрушающе…

С заложниками, захваченными бандой Пыёлдина, произошло нечто похожее. Их разум, подавленный резкой переменой условий жизни, кровавыми впечатлениями, уверенностью в скорой и безжалостной расправе, быстро нашел безошибочный выход — необходимо подчиниться. Причем не подневольно, а убежденно, с ощущением причастности к чему-то высокому и достойному. Заключалась же эта дерзкая цель в том, чтобы заставить, вынудить окружающий мир, остальное человечество принять их условия, единые условия террористов и заложников.

Наверно, в этом можно увидеть некое психологическое открытие нашего времени. Бесконечный в своей приспособляемости разум, зажатый в тесную клетку невиданных ранее обстоятельств, нашел выход, как находит мельчайшие трещинки в асфальте зажатая травинка и пробивается, протискивается, просачивается к солнцу, к жизни, раздвигая, выворачивая из земли, казалось бы, непреодолимую для нее тяжесть гранитного щебня, сцепленного цементом и битумом.

Тысяча заложников, являвшая собой цвет общества, власть судебную, банковскую, торговую, криминальную, вдруг перестала ею быть. Теперь это уже была масса равных людей, солдат, желавших одного — дать бой всем, кто осмелится на штурм Дома. Они готовы были сами выявлять врагов в своей же среде, уничтожать всех, кто усомнится в святости общего дела.

Пыёлдин видел все это, понимал и изумлялся.

Да, конечно, и в тюремной камере случались превращения на его глазах, да какие! Но чтобы вот так массово, с таким единодушием и самоотверженностью…

И случилось странное — вместо того, чтобы увериться в своей правоте, Пыёлдин растерялся. Он не знал, как это все понимать. Человеческая природа, явившаяся в столь неприглядной своей наготе, озадачивала. Оказывается, давний его подельник Цернциц может прийти на помощь, а первая красавица планеты, Анжелика, может привязаться к нему искренне и преданно, оказывается, тысячная толпа заложников за несколько суток может перейти от ужаса и ненависти к готовности принять его и умереть за него.

Конечно, понимал Пыёлдин, что за этим стоит не только желание понравиться, но самое обыкновенное, животное чувство самосохранения. Какие-то древние законы вдруг ожили в этих людях и заговорили в полный голос. Как когда-то племя уничтожало, поедало больных и слабых, как сжигали на кострах чумных и заразных, как совсем недавно бестрепетно расстреливали всего лишь заподозренных в инакомыслии…

Так и сейчас, здесь, в Доме.

Да, заложники готовы были сбрасывать вниз каждого своего собрата, если какие-то его слова или действия вызывали подозрение в преданности общему делу. И понадобилось на это чудовищное превращение не более трех суток. В прежние времена примерно столько времени требовалось Пыёлдину, чтобы прийти в себя после хорошей пьянки…

Поднимаясь по лестнице, ступая по алому ковру в черном своем наряде, при белоснежной сорочке и лиловой бабочке с серебряной искрой, Пыёлдин явственно ощущал и собственное превращение, оно его и тревожило, и забавляло. Он стал выше сантиметров на десять, исчезла зэковская сутуловатость, в глазах уже не было блатной ухмылки, его взгляд сделался строже и печальнее, Анжелика, которая неизменно шла следом, уже не казалась чуждой ему, не выглядела рядом слишком уж высокой. Они как бы уравнялись в чем-то важном, что их объединило.

Нечто похожее происходило и с террористами, и с заложниками. Они менялись прямо на глазах, как бы притираясь друг к дружке. Исчезали взаимная опаска, неприятие. И уже на третьи сутки можно было увидеть приодевшегося террориста с приглянувшейся ему заложницей — расположившись в глубоком диване, они вели себя весьма непосредственно, если не сказать безнравственно. При этом у террориста на коленях лежал автомат, а заложница достаточно ловко вскрывала бутылки шампанского. Бокалы стояли тут же, на полу, и в их хрустальных гранях посверкивали красноватые блики солнца на закате, розоватые блики солнца на восходе…

Проходя мимо, Пыёлдин прекрасно видел, что автомат на предохранителе и быстро пустить его в дело невозможно, видел, что бутылка шампанского уже опустела на две трети, а рядом стоят еще такие же бутылки, и пустые, и полные. А в глазах у парочки — шалость, молодость, любовь…

* * *

Однако при всем при том жизнь в Доме оставалась достаточно напряженной и суровой. В этом Пыёлдин еще раз убедился, когда, проходя по этажу, столкнулся со своими помощниками — начальник милиции Собакарь и представитель президента Бельниц тащили под руки смертельно бледного толстяка. Он не сопротивлялся, понимая, что это бесполезно, только постанывал сквозь зубы.

— Куда? — спросил Пыёлдин.

— В окно, — ответил шедший сзади гигант Посибеев.

— За что?

— Поймали на горячем, гаденыша… Прокрался к телефону, созвонился с кем-то и докладывал чрезвычайно важные, сугубо секретные сведения о внутреннем распорядке в Доме, о расположении боевых точек и живой силы! — отчеканил Бельниц.

— Ишь ты! — удивился Пыёлдин. — Надо же!

— Доложил, где автоматчики стоят, где гранатомет на изготовку… Сколько пулеметов выставлено в окна…

— Нехорошо своих предавать, — печально произнес Пыёлдин. — Это плохо.

— Предатель он! — убежденно произнес подошедший Кукурузо. — Кончать его надо!

Пыёлдин еще раз взглянул на приговоренного. Чувствуя близкую смерть, тот впал в какой-то неуправляемый ужас и уже не соображал, куда его волокут, за что, почему. В глазах его была мука и мольба о спасении. При этом он знал, что совершил нечто ужасное, что прощения не будет.

Ни злости, ни ненависти не испытывал к нему Пыёлдин, понимая, что телефонный звонок, телефонное предательство ничему не помешает и ничего не изменит. Понимал и то, что не может вмешаться в его судьбу, не имеет права. А если все-таки сделает это, то многое в Доме пошатнется, и тот мир, который он создал здесь за несколько суток, окажется под угрозой.

— Извини, дорогой, — произнес Пыёлдин и невольно коснулся поникшей головы осужденного. — Счастливого тебе полета, дорогой… Помни о нас, и мы тоже тебя не забудем. — Он потрепал рукой по мокрой от предсмертного пота щеке толстяка и, не оборачиваясь, пошел дальше.

И спиной услышал, почувствовал, как вся процессия двинулась в конец коридора, где зияло провалом окно, из которого он совсем недавно щедрой автоматной очередью высадил стекла вместе с алюминиевыми переплетами. Подойдя к двери кабинета и уже взявшись за ручку, Пыёлдин остановился. И услышал то, что ожидал услышать, — долгий, тягостно-тоскливый, полный ужаса и предсмертной тоски удаляющийся, затихающий где-то в пространстве голос. И представил, как ударилось о безжалостный асфальт тяжелое жирное тело, представил, как тут же вороньем налетели с клювами-объективами операторы со всех континентов. И начали снимать, снимать, будто расклевывать на части очередную жертву, чтобы насытить изголодавшуюся по острым, кровавым блюдам публику стран сытых и сонных. Подобные зрелища хоть на короткое время заставляли их просыпаться и с удивлением осматриваться вокруг, проявляя какой-никакой интерес к жизни. Что делать, заокеанцы закончили бомбардировать Боснию, жак-шмаковцы взорвали свои атомные бомбы вдали, естественно, от своих границ, шимон-шимоновцы развернули свои боевые порядки в библейских странах… А зрители, как всегда, хотели свежей, горячей дымящейся крови…

Что ж, подумал Пыёлдин, они ее получили.

Приятного аппетита, господа хорошие!

И, рванув дверь на себя, Пыёлдин перешагнул порог, подождал, пока вслед за ним пройдет Анжелика, и лишь после этого плотно закрыл дверь.

— Садись, Каша, — Цернциц указал на кресло рядом с собой.

Пыёлдин сел и похлопал ладошкой по креслу возле себя. Когда Анжелика села рядом, он повернулся к Цернцицу.

— Я только что оповестил мир о том, что ты выдвигаешь свою кандидатуру на пост президента.

— Да? — равнодушно спросил Пыёлдин. — А я уже провел предвыборный митинг.

— И как? — удивился Цернциц.

— По-моему, успешно. Скажи, Анжелика?

— Народ был потрясен… многие рыдали и рвали на себе одежды.

— А чепчики? — спросил Цернциц. — Чепчики в воздух бросали?

— Все было, Ванька, все было, — устало проговорил Пыёлдин, хотя вопроса о чепчиках не понял начисто.

Изменился Пыёлдин, сильно изменился. Раньше, всего сутки-двое назад он при таком сообщении Цернцица наверняка описал бы вокруг него не менее дюжины кругов своей пляшущей походкой, выкрикнул бы что-нибудь шалое и восторженное.

Но сейчас, как он поступил сейчас! Коротко взглянул на подельника, ответил что-то полушутливо, давая понять, что его сообщение уже далеко не новость.

И все.

Анжелика положила ему на колено свою прохладную ладошку, украшенную маленьким перстеньком с алмазом, Пыёлдин благодарно накрыл ее руку своей ладонью — за последние сутки она явно приобрела какие-то аристократические очертания, такие руки могут быть у пианиста международного класса, у профессионального скрипача или шулера. Анжелика тоже не осталась безучастной — почувствовав на своей руке ладонь Пыёлдина, она осторожно перевела дыхание. Цернциц, услышав сдержанный ее полустон, напрягся, глаза его сошлись к переносице, желваки вздрогнули. Но он тут же взял себя в руки, помолчал, закрыв глаза, а когда открыл, они смотрели на мир уже вполне нормально, направления взглядов правого и левого глаз не пересекались, были строго параллельны.

— Я только что оповестил человечество о том, что ты выдвинут на пост президента, — повторил Цернциц.

— А оно? — спросил Пыёлдин.

— Что оно? Кто оно? — не понял Цернциц.

— Человечество… Как отнеслось к твоему сообщению человечество? Что ответило тебе?

— Переваривает.

— И долго оно будет этим заниматься?

— Час. Может быть, меньше… Но обсасывать это сообщение будет долго. Скажу больше… Человечество никогда не перестанет обсасывать мои слова о твоем президентстве.

— А что произойдет через час?

— Эфир взорвется. На экране будет мелькать только твоя физиономия… На фоне кровавых трупов, там, на асфальте. А потом опять ты, но уже на фоне парящих трупов. Иногда я… Но не часто. Вот Анжелика будет постоянно сопровождать тебя в эфире.

— А шкура?

— Какая шкура? — раздраженно спросил Цернциц. Уже не все вопросы Пыёлдина он понимал с полуслова.

— Твоя, — невозмутимо ответил Пыёлдин. — Что подсказывает тебе твоя шкура?

— А, — улыбнулся Цернциц облегченно. — Могу сказать… Вначале все будут весело смеяться, пойдут издевки, подковыки, хохмочки всех стран и народов. К вечеру основной тон сообщений будет гневным. Эти все обозреватели, уборных стен маратели… Потребуют от правительств срочных, решительных, суровых мер. Дескать, надо дать по рукам преступности, которая рвется к власти. Будто где-то, когда-то была преступность, которая не рвалась к власти… Но никто из них ничего дельного не предложит. По той простой причине, что предложить нечего. На закрытых заседаниях правительств будут обсуждать возможности уничтожения Дома.

— Как? — спросил Пыёлдин, продолжая играть с ладошкой Анжелики. — Как они собираются это сделать?

— Взрыв небольшой атомной бомбочки. Размером с хороший арбуз.

— Да? — оживился Пыёлдин. — А помнишь, Ванька, какой громадный арбуз мы ели однажды в подсолнухах?

— Помню, — недовольно кивнул Цернциц, он не любил, когда его прерывали.

— И я помню, — сказала Анжелика.

— А ты при чем?

— Вы меня угостили… Дали скибку с сердцевиной… Почти без семечек, — красавица улыбнулась, глядя в прошлое пространство, наполненное знойным неподвижным воздухом, шершавыми листьями подсолнухов, алой мякотью осеннего арбуза…

— Не тогда ли нас и поймали? — спросил Пыёлдин.

— Нет, тогда не поймали, — сказала Анжелика. — Вы легли на землю и сделались незаметными. На вас была одежда, которая ничем не отличалась от земли. Они прошли в двух шагах и не заметили. Даже собака не учуяла.

— Помню, — вздохнул Цернциц. — Я лежал, зарывшись мордой в сухую горячую землю, а передо мной ползали муравьи. Суетные такие, деловые…

— Да-да, и я вспомнил… Настя взяла на себя удар и отвела их в сторону, — сказал Пыёлдин. — После этого мы и угостили ее арбузом, отвалив самую лучшую скибку.

— Лучшей скибки я с тех пор в руках не держала, — согласилась Анжелика.

— Значит, это будет атомная бомба размером с арбуз? — напомнил Пыёлдин о прежнем разговоре.

— С бомбой уже согласились и Билл-Шмилл, и Жак-Шмак, и Джон-Шмон… Ну и, конечно, остальная шелупонь.

— А им-то какое дело? Чего они вмешиваются во внутренние дела великой державы?

— Каша, — Цернциц помолчал, подбирая слова. — Это не внутреннее дело великой державы. Это внутреннее дело всей планеты… Ты не представляешь, что творится в мире…

Назад Дальше