— Лучшей скибки я с тех пор в руках не держала, — согласилась Анжелика.
— Значит, это будет атомная бомба размером с арбуз? — напомнил Пыёлдин о прежнем разговоре.
— С бомбой уже согласились и Билл-Шмилл, и Жак-Шмак, и Джон-Шмон… Ну и, конечно, остальная шелупонь.
— А им-то какое дело? Чего они вмешиваются во внутренние дела великой державы?
— Каша, — Цернциц помолчал, подбирая слова. — Это не внутреннее дело великой державы. Это внутреннее дело всей планеты… Ты не представляешь, что творится в мире…
— А что творится в мире?
— Паника.
— По какому поводу?
— Ты, Каша, доказал, что сегодня нет надежного средства против террористов. Не придумано. Не предложено. Если победишь, завтра же будет захвачен дворец вместе с Жаком-Шмаком, резиденция вместе с Биллом-Шмиллом, коммуналка Джона-Шмона… И так далее. Начнутся такие захваты, Каша, такие захваты… Тебя перекроют в первый же месяц… Человечество любит побивать рекорды.
— Не возражаю, — улыбнулся Пыёлдин, и Цернциц почти с ужасом увидел, что зубы у него в полном порядке, они выглядели как на рекламе зубной пасты. От корявеньких корешков, которые торчали из пыёлдинских десен несколько дней назад, не осталось и следа. В организме Пыёлдина продолжались превращения. — А что еще можно захватить для побития рекорда?
— Ну, например, Белый дом…
— Наш или ихний?
— Какая разница, — пожал плечами Цернциц. — Хотя, конечно, лучше бы ихний… Наш уже захватывали, штурмовали, расстреливали, подрывали… Лучше ихний захватить, — повторил Цернциц, помолчав. — Поэтому, Каша, они хотят, чтобы Боб-Шмоб взорвал тебя атомной бомбой. В пыль.
— Почему в пыль? — спросила Анжелика.
— Потому что в пыли невозможно установить, сколько людей погибнет.
— Кстати, Ванька, ты знаешь, сколько сейчас заложников в Доме?
— Приблизительно.
— Ну? — голос Пыёлдина дрогнул, он боялся цифры, которую назовет Цернциц.
— Около десяти тысяч.
— Не может быть! — ужаснулся Пыёлдин.
— Я заказал ужин на десять тысяч человек. И боюсь, что этого не хватит. Под нашим этажом, Каша, занято еще семь. И люди продолжают прибывать.
— Но внизу охрана, блокада, танки, огнеметы… Как они все это преодолевают?! Войска сознательно их пропускают?
— Нет, они вообще ни фига не знают. Все эти нищие, бродяги, бомжи просачиваются по канализационным трубам, сквозь пустоты в стенах, с помощью междуэтажной вентиляции… Я шкурой чую, как со всей страны к Дому устремились бесконечные потоки оборванных, голодных, пьяных, раздетых и разутых… Они продолжают стекаться, Каша! Ими кишат дороги, тропинки, путепроводы… Шуршание стоит в стране — они движутся молча, и только глухой, непрекращающийся шорох слышится в воздухе. Едут зайцами на поездах, идут пешком, плывут на плотах, трясутся на телегах… Этот город, — Цернциц ткнул пальцем в окно, — уже на пределе. Задыхаются, захлебываются все службы… Город не может прокормить такое количество народа!
— А страна?
— И страна не может, Каша!
— А мир? — нежно улыбнулась Анжелика.
— Мир пока еще держится, — устало ответил Цернциц. — Но это не может продолжаться слишком долго. Аэропорт города работает на пределе. Каждый час идут на посадку транспортные самолеты со всего сытого мира. Они, конечно, чувствуют себя благодетелями, кормильцами, хотя на самом деле избавляются от гнилой своей продукции.
— Колбасная цивилизация, — пожал плечами Пыёлдин. — Чего от нее хотеть.
— Они просто спасаются, — добавила Анжелика.
— Да, конечно, — кивнул Цернциц. — И хотят, чтобы именно Боб-Шмоб взорвал тебя. Это позволит им остаться чистыми, а террористы всего мира получат жестокий урок. Они же понимают, что победить терроризм можно только еще большей кровью — уничтожать их вместе с заложниками.
— А что Боб-Шмоб?
— Колеблется. Он готов так поступить, но не может, некстати это сейчас… Выборы скоро. И еще одна причина… Всем известно, что в Доме уже десять тысяч заложников. Завтра их будет двадцать. Кроме того, Боб-Шмоб знает, что в Доме столько долларов, столько долларов, сколько нет в его дырявой казне, разворованной толстомордыми, мокрогубыми, писклявыми соратниками! — воскликнул Цернциц с нескрываемым презрением.
— Так что говорит шкура? — напомнил Пыёлдин.
— Ах да, — Цернциц потер пальцами лоб. — Как я уже сказал, сначала будет смех, потом гнев. Потом Боб-Шмоб сделает важное государственное заявление.
— И? — поторопил Пыёлдин.
— И отвергнет все твои притязания. Мы не можем, скажет он, потакать бандитам и террористам!
— Дальше!
— После этого тебе придется сбросить вниз сотню-другую заложников. И когда мир в очередной раз покроется холодным потом, скажет, что его неправильно поняли, что он не возражает против твоего участия в выборах. Конечно, будет телефонный перезвон со всем этим жульем — Билл-Шмилл, Джон-Шмон, Шимон-Шимон… Но кончится тем, что он даст добро.
— А я нуждаюсь в его разрешении?
— Да. Потому что ты не только претендент… Ты еще и террорист. А он президент. И он вправе применить к тебе кое-какие меры. Но не применит. Потому что через три дня в Доме будет сто тысяч человек. И ты сможешь сбрасывать в день по тысяче.
— И мы победим?
— Конечно, — ответил Цернциц и, опустив голову, начал рассматривать собственные ладони, будто хотел найти подтверждение своим словам по линиям судьбы, которые густой сеткой покрывали ладони карточного шулера и международного проходимца. Пыёлдин тут же почувствовал недоговоренность и, взяв Цернцица за плечи, повернул к себе.
— Ванька! Смотри мне в глаза! Отвечай прямо и не задумываясь… Мы победим?
— Очень может быть.
— А что ты чувствуешь своей обалденной шкурой, которая улавливает полет бабочки в дальнем лесу, любовный шепот в соседнем доме, подлые замыслы врагов на том берегу океана? Что чуешь? Мы победим?
— Да, — твердо ответил Цернциц и посмотрел Пыёлдину в глаза. — Да, Каша.
— Раз и навсегда?
— Никто не побеждает раз и навсегда. Поражение может быть окончательным, но окончательной победы не бывает, Каша. И тебе, будущему президенту великой державы, пора это знать.
— Я — будущий президент? — Пыёлдин опять почувствовал в словах Цернцица какую-то невнятность, словно тот не произносил последнего, самого важного слова. — Ванька! Отвечай, не задумываясь!
— Все знать вредно, Каша, — попробовал было увильнуть от ответа Цернциц. — Все знать смертельно опасно.
— Это мы уже проехали. Смертельно опасно было бежать из тюрьмы, появляться здесь, связываться с тобой! Я хочу знать главное — меня выберут президентом?
— Да! — На этот раз взгляд Цернцица был тверд.
— Надолго?
— Не знаю… Это зависит от многих причин… Навсегда никого не выбирают.
— Но свой срок я отбуду?
— Свой срок? — Цернциц так неуловимо изменил тон, что Пыёлдин сразу понял, какой срок имеет в виду его бывший сокамерник. — Ты же ведь никогда еще не отбывал свои сроки до конца, — усмехнулся Цернциц. — Это у тебя на роду написано.
— Юлишь, Ванька, юлишь, — вздохнул Пыёлдин. — Что-то ты знаешь, но говорить не хочешь. Напрасно…
Пыёлдин замолчал, потому что в этот момент Анжелика вдруг приникла к пыёлдинской груди.
— Что-то почуяла? — спросил у нее Пыёлдин, безуспешно стараясь заглянуть красавице в лицо. Не отвечая, она кивнула. — Запахло чем-то нехорошим, — проговорил Пыёлдин, ни к кому не обращаясь.
— Запахло, — подтвердил Цернциц. — Может, плюнем?
— Нельзя, Ванька… Ступив на нож, надо идти по нему до конца. Если остановишься, шагнешь назад — этот нож тебя же и располовинит. Две твои половинки упадут на землю. Спастись можно, только пройдя по лезвию до конца. Это я знаю, Ванька, это мне доступно.
— И пойдешь до конца?
— Да. Там, на самом конце лезвия, есть твердая, надежная площадка, где можно перевести дух и осмотреться по сторонам. Я понял… Амнистию могу подписать только я сам. Это будет мой Указ.
— Должен сказать тебе еще одно, Каша, — Цернциц помолчал, посмотрел в окно, скользнул взглядом по приникшей к Пыёлдину Анжелике. — Думаешь, Жак-Шмак или Коль-Шмоль шлют только колбасу твоим бомжам? В глубине каждого самолета, укрытые ящиками с макаронами, колбасами и вонючими сырами, сидят крутоватые ребята. И у каждого в руках прекрасная самонаводящаяся штуковина, которая превратит в пыль любой вертолет, танк, самолет… На землю после такого выстрела ничего не упадет, только пыль.
— Это радует, — отозвался Пыёлдин. — Что скажешь, Анжелика? — Ему удалось наконец заглянуть красавице в глаза. Они были мокрыми от слез, но в них была любовь.
— Пора включать телевизор, — сказала Анжелика, отстраняясь и поправляя съехавшую набок золотую корону.
— Пора включать телевизор, — сказала Анжелика, отстраняясь и поправляя съехавшую набок золотую корону.
— Тоже верно, — согласился Цернциц с облегчением. Тягостный разговор с Пыёлдиным, которому он не мог сказать всего, угнетал его.
* * *Все получилось именно так, как и предсказывал Цернциц. Едва вспыхнул экран телевизора, изумленным взорам Пыёлдина и Анжелики предстал странный тип не то с грузинской, не то с японской фамилией — Камикадзе. От прочих ведущих он отличался каким-то крысиным оскалом и заросшей мордой. Криворотая улыбка еще более подчеркивала особенности его необычной внешности. Куражливо хихикая, он пересказал требование Пыёлдина, после чего показал кадры, на которых Пыёлдин был изображен в самые различные периоды своей бурной жизни — и в профиль, и в фас, причем фотографии неизменно сопровождались отпечатками пальцев, чернильными печатями, подписями следователей. Продолжая хихикать и совершая какие-то похотливые телодвижения, Камикадзе предположил, из каких лагерей наберет себе министров будущий президент, какими решетками затянет окна в своем кабинете. Не в силах сдержаться от хохота, Камикадзе сделал еще одно предположение — какая первая леди будет у страны, когда президентом станет бывший зэк.
— Я ему покажу первую леди, — негромко проговорила Анжелика, и Пыёлдин первый раз увидел ее бледной. Бледность ее не испортила, наоборот, сделала ее еще прекраснее, хотя, казалось бы — куда больше.
После Камикадзе на экране появилась ерзающая, подмигивающая девица. Играя глазками и ягодицами, она опять пересказала требования Пыёлдина, предоставила слово какому-то жирному мужику, но оговорилась, назвав его почему-то женским именем. Однако тот то ли не заметил оговорки, то ли привык. Воздух с трудом протискивался сквозь заплывшие жиром голосовые связки, и поэтому звуки, исходящие от комментатора, были какими-то писклявыми. Он долго и со знанием дела перечислял статьи, по которым обвинялся Пыёлдин, тоже подхихикивал, ему, видимо, нравились собственные остроты.
— Сброшу! — мрачно заявил Пыёлдин. — Всех сброшу. В одной связке.
— Не сбросишь, — негромко сказал Цернциц.
— Почему?
— К тому времени, когда ты станешь президентом и сможешь эту свою угрозу осуществить… Ты их полюбишь. Ты будешь в восторге от этого сброда.
— За что же я их полюблю?! — вскинулся Пыёлдин.
— За верную, преданную службу. Они уже сегодня, через несколько часов, начнут сыпать тебе комплименты, а завтра будут восхищаться каждым твоим жестом, словом, чихом!
— Неужели так бывает?
— Только так и бывает. Пройдет совсем немного времени, и все они, промокая глазки платочками, расскажут о суровом твоем детстве, полуголодном и полураздетом, расскажут о твоей преданности друзьям, о самоотверженности, о первой красавице мира, которая, едва взглянув на тебя, потеряла голову от любви… Все это будет, Каша, в ближайшие сутки, — печально вещал Цернциц.
— Что же на них так подействует?
— Опросы, Каша. Сейчас идут массовые опросы по стране — телефонные, телеграфные, личные, на улицах и на рабочих местах, в тюрьмах и следственных изоляторах, в очередях, в общественном транспорте, в общественных туалетах… Когда они увидят, что более половины населения на твоей стороне и готовы голосовать только за тебя, когда они…
— Неужели я так хорош?!
— Хорош, но, конечно, не так… просто конкуренты слишком уж отвратны.
Пыёлдин подошел к окну и долгим задумчивым взглядом уставился на простирающийся внизу город. Уже начинало темнеть, на улицах зажглись первые фонари. Машины включили подфарники, засветились розовым светом окна. Там уже наступили сумерки, хотя в Доме верхние этажи еще были залиты закатным солнечным светом.
* * *Когда все трое вышли из кабинета, на пороге их встретила плотная, недобро гудящая толпа. Человеческие лица сплошной массой простирались на всей площади вестибюля, стекали вниз по широким лестницам. Все с напряженным ожиданием смотрели на Пыёлдина, будто чего-то хотели от него, чего-то ждали.
Вначале Пыёлдин от неожиданности отшатнулся, мелькнула опасливая мысль снова нырнуть в тишину кабинета, но что-то остановило — лица у бродяг были суровые, но без ненависти. Все молчали, слышалось только жаркое дыхание многотысячной толпы. Потом возникло какое-то невнятное движение, и перед Пыёлдиным оказались Собакарь, Кукурузо и Бельниц. Все были перепуганы, в лицах прочитывалось смятение, они попытались было снова спрятаться за спины, но толпа безжалостно вытолкнула их из себя, как бы отторгла. И только после этого помощники замерли перед Пыёлдиным, смирившись с собственной незавидной судьбой.
— Ну? — сказал он. — Слушаю.
— Они все видели! — выкрикнул Собакарь, и зад его задрожал, заколыхался от какого-то внутреннего волнения. — Они все знают! Они все понимают, Каша Константинович!
— Что они знают? — насторожился Пыёлдин, из которого не вышли еще тюремные замашки. Сам того не замечая, он до сих пор считал, что знать о нем можно только дурное, опасное, позорное.
— Мы видели по телевизору! — Шишкоед махнул длинной рукой куда-то за спину, и только тогда до Пыёлдина начало доходить… Телевизоры стояли в каждом вестибюле, на каждой площадке, и, конечно же, оскорбительную для него передачу видели все десять тысяч заложников.
— Каша! — перед Пыёлдиным стоял красный от гнева Брынза. Одной рукой он ухватил Пыёлдина за рукав пиджака, во второй держал ладошку Лили. — Они не тебя обидели! Они нас обидели! Мы их сметем, Каша!
Казалось бы, откуда в этих бродягах и пропойцах способность обижаться, впадать в гнев и неистовство? Жизнь в самых загаженных вокзальных углах, питание из мусорных ящиков, выпрашивание подаяния в подземных переходах, постоянное ощущение собственной непригодности для страны, которую придумали Билл-Шмилл, Жак-Шмак, Коль-Шмоль, а построил Боб-Шмоб… Все это должно было начисто вытравить из них все гордое, высокое, достойное…
Оказывается, ни фига.
Оказывается, в этих прокуренных, пропитых, истерзанных душах, где-то в самой их глубине тлел огонек высшего предназначения, гордости не только за какие-то свои, возможно, сомнительные достоинства, но за страну, в достоинствах которой они не усомнились, несмотря ни на что. И пусть эта страна их предала, отшвырнула, как шелудивых псов, набежавших к ее столу, пусть… А огонек продолжал тлеть и каждую секунду мог вспыхнуть пламенем чистым и ярким. И никак мокрогубым, жирномордым, шепелявым и гунявым не удалось его задуть, затоптать, заплевать.
Толпа орала так, как может орать только толпа, и ее вопль был наполнен гневом. Пыёлдин поднял руку, и мгновенно все смолкло. Люди ждали от него слов, а их не было — угластый комок подкатил к горлу, и Пыёлдин, уголовник и пройдоха, готов был разрыдаться от беспомощности и благодарности. Прямо перед ним стояли Брынза с Лилей и смотрели на него, полные преданности и надежды. Избитой, изодранной рукой Брынза сжимал шершавую ладошку своей вечной подруги, с которой шел по жизни, умирая и поднимаясь, умирая и поднимаясь.
Цернциц сделал шаг вперед и поднял руку.
— Они, — он сделал рукой круг над головой, давая понять, что имеет в виду все остальное человечество, — считались с нами, когда время от времени получали трупы там, внизу, на асфальте. Теперь они решили, что с нами можно больше не церемониться.
— Они ошибаются, — хмуро проговорил Пыёлдин.
— Ошибаются, — как эхо прошептал Брынза и еще крепче сжал маленькую сухонькую, как перышко, ладонь Лили. И та ответила ему на это пожатие, как бы соглашаясь с ним, поддерживая его в каком-то отчаянном решении. — Мы бродяги, мы пропойцы, — запел Брынза. — С берегов семи морей… — Все повернулись к нему, не понимая, что он хочет этим сказать. — Мы бродяги, мы пропойцы, — повторил он, — с берегов семи морей… Вы пропойте, вы пропойте славу женщине моей… — Брынза смолк, по щекам его катились судорожные слезы.
— Ты чего? — спросил Пыёлдин. — Лиля, что с ним?
— Каша, — с трудом выговорил Брынза, и горло его, заросшее, жилистое горло задергалось в рыданиях. — Каша…
— Ну?!
— Каша… Это… Сбрось меня.
— Куда? — прошептал Пыёлдин, поняв вдруг, что предлагает Брынза.
— Сбрось, Каша…
— И меня, — добавила Лиля.
— Вы что, с ума сошли?!
— Все правильно. Каша… Все правильно… Я отдохнул тут, духом окреп… тебя вот повидать удалось… И хорошо… Мы верим, Каша, ты победишь… И я верю, и Лиля тоже верит. Это самое большее, что мы можем для тебя сделать. Ванька прав… Пока получали трупы, те внизу вели себя иначе… Ну, что ж, они их снова получат… прощай, Каша… Помни нас…
— Помни нас, — добавила Лиля.
Что-то странное произошло со звуком — произнесенные шепотом их слова были слышны в каждом уголке Дома. Брынза обнял Пыёлдина, молодого, нарядного, бледного от волнения, неловко ткнулся губами в его щеку, потом подтолкнул Лилю, та тоже коснулась лица Пыёлдина мокрым своим лицом.