— Надо выяснить! Давно надо было взять и выяснить! — раздраженно, хотя и стараясь сбавить голос, сказал Стренин.
— Я знаете, думал… я тоже думал: покричу, и все станет ясно.
У Стренина сжались челюсти. Два полковника переглянулись.
А Неслезкин продолжал бесстрастно, монотонно:
— Я тоже думал… но ведь расчет не у нас. Нет его…
— Выясняйте! — обрезал его Стренин с той энергичной краткостью, которая появляется у начальников, когда они принимают радикальное решение. По тону чувствовалось, что он, Стренин, в деле разобрался и что ни минуты больше он этому делу не уделит.
— Выясняйте! Дело подсудное, нешуточное. Вы должны были уже утром выяснить.
И хотя Неслезкин и мы все узнали о несчастье благодаря случайному визиту Худяковой, хотя Неслезкин подошел к генералу сам, а не наоборот, все равно полковники и генерал чувствовали, что Неслезкин не прав, по крайней мере нерасторопен.
— Чтобы сегодня же было все выяснено! Пошлите кого-нибудь из этих путаников на полигон за материалами. Командируем… Там на них посмотрят как надо! Больше не будут ни путаниками, ни очень молодыми!
Стренин уже не кричал, а только оставался сердитым и давал советы, как человек, которому легче решать с высоты положения.
Он хотел было уйти, но вдруг опять обернулся:
— А-а… вы ведь Неслезкин. Я как-то упустил из виду. За Георгия Борисыча, значит. Ну ясно, ясно. — Стренин, видимо что-то вспомнив, резко повернулся к полковникам, призывая понять, оценить и простить: — Это, товарищи, новый начальник лаборатории. Так что некоторые неясности неизбежны.
Полковники закивали.
Неслезкин сказал:
— Я временный… начальник.
Стренин уже совсем доброжелательно поправил:
— Да нет. Вы теперь постоянный. Георгий Борисыч ходатайствовал перед отъездом… Разве вы не ожидали? Георгий Борисыч сказал, что полностью ввел вас в курс дела.
— Он говорил, — сказал Неслезкин.
— Так что впрягайтесь в хозяйство. До свиданья. Плохо и невесело начинать с подсудного дела, но уж так… так пришлось. Виновных нужно наказывать.
Генерал двинулся по коридору, окруженный могучей порослью полковников. Он шел неторопливо. Красные лампасы гнулись медленно, ломались при каждом шаге.
Неслезкин стоял и смотрел им вслед. Георгий, когда уходил, предупреждал, что Стренин любит покричать, Георгий рассказывал, что Стренин прекрасный руководитель и вообще милый человек, но только он считает, что лучше перекричать, чем недокричать. Он, Неслезкин, забыл это. Он, кажется, что-то не так сказал генералу…
Неслезкин стоял и смотрел перед собой невидящими глазами.
Я подошел к нему:
— Михал Михалыч…
Старик не отвечал. Он глядел на меня почти в упор. И все-таки не видел. И кругом тишина коридоров. Без шагов, без голоса. «Да, да, да», — выговорил старик, и какая-то странная улыбка на секунду мелькнула на его лице: он вспомнил, подумал о ком-то… И страх вдруг охватил меня.
И когда из лаборатории вышли разговаривающие сосредоточенные Костя и Петр Якклич, мое маленькое «я» забеспокоилось, задрожало и рванулось к ним.
— Костя! Костя!.. Как же теперь? Как же?
Костя поморщился, увидев мое состояние.
— Давай без паники хотя бы, — сказал он и продолжал говорить Петру: — Так вот, Петр Якклич. Нужно использовать все возможности. Мы пойдем сейчас…
— Костя. Нет!.. Костя! — перебил я, хватая его за руку. — А я, Костя? Подождите!
Костя сам нервничал и, видимо, представил на секунду, что вдруг ему придется разделить со мной мое состояние. Его даже передернуло.
— Брось, Володя, — сказал укоризненно и Петр.
Они собирались куда-то идти, и я тоже хотел, и цеплялся, и мешал им:
— Костя, Костя…
— Да отстань ты! — резко сказал он. — Смотреть противно! Что ты как баба!..
Они пошли, они уходили все дальше. И тогда я побежал за ними.
— Костя! Костя-а-а! — Я бежал и, казалось, кричал на весь коридор, и жутким эхом отдавался в ушах тоннельный крик наших узких коридоров. Я бежал, бежал все быстрее… Они скрылись за поворотом, но я мог бы еще догнать. Я стоял и жалобно, беззвучно повторял: «Костя, Костя», еле слышно, а в ушах гремело и гремело умолкающее эхо коридора, и казалось, что я бегу, бегу легко и быстро… бегу и догоняю его.
Но это было прежнее «я». Оно могло бежать за Костей, могло просить помощи. А я глядел в лицо Неслезкина и понимал всю неизбежность случившегося. Я стоял спокойно. Ошибся. Значит, все-таки я ошибся. И далеким всплеском мелькнуло на секунду разбитое в кровь лицо мальчишки восьми лет, которого «поймали» на воровстве. Плачущий, в изжеванной фуражке с огромным козырьком, мальчик сплевывал и сплевывал кровь сквозь зубы и исшарпанные махоркой десны.
Я стоял, глядя на тихую улыбку Неслезкина, и, когда Костя и Петр Якклич вышли из лаборатории, я не побежал за Костей. Я и подумал об этом лишь на секунду. И спокойно пропустил их мимо себя.
— Ты в самом деле надеешься что-то выяснить? — говорил Петр Косте.
— Надо испробовать, по крайней мере, — отвечал Костя.
3Не было уже первой растерянности. В лаборатории стояла неловкая тишина, в которой нужно было назвать виновного.
Все молчали. Зорич нервничала и торопила события:
— Нужно решать. Все всё слышали, и нужно решать. Все помнят настойчивое желание нашего обожаемого генерала, — иронически скривила она губы, прохаживаясь этакой натянутой струной между столами.
Угрюмый майор что-то тихо сказал Петру. «А что мы можем?» — ответил Петр Якклич тихо. Худякова… Ее испуганные глаза. Хаскел, приготовившийся к самому худшему. Лицо Эммы. И опять лицо угрюмого майора, лицо готового к неравному бою солдата.
Я один понял и принял случившееся. Понял, что ошибся в счете, что меня «поймали», поймали, как того мальчишку. Я как будто давно ждал этого. Как будто все эти годы ждал, что разлетятся временные иллюзии, и я опять буду там, в своем детстве.
Мне стало легче, когда прошел испуг, прошло ощущение маленького «я», ощущение лягушонка, на которого рухнул трехэтажный дом. Мне стало легче, когда пришла ясность. И авария, и гибель людей, и суд, и наверняка признание и подтверждение моей ошибки в счете. И моя старенькая мама, которая примчится, если не умрет по дороге, — все было отчетливо и просто, как в тишине шаги Зорич… «Им» в суде этого не понять. Теперь для них уже все просто и конкретно: виновен. Можно, конечно, поплакаться, рассказать, как я крал лепешки у старого конюха. Многое можно рассказать. Как я забрался через трубу и как конюх вдруг вернулся. Как я тихо-тихо сидел у лошадей, у их мускулистых ног, и делил тринадцать лепешек на две части, чтобы одну часть оставить здесь, на случай, если поймают. Чтобы, не убил он меня, чтобы пожалел он, конюх, который не подозревал о краже и насвистывал сейчас. Он грелся. Стоял у у печурки; руки мои дрожали, я все складывал и делил лепешки, и тринадцать все не делилось на два, и я думал, что ошибся в счете. Лошади фыркали, они не умели позвать или не хотели, и правая от меня, вороная, тянулась доброй мордой к лепешкам, к этому счастью, печенному из картофельного гнилья… Можно, конечно, рассказать. Толку-то? Война для всех война, а жалостных историй и без меня хватает. Большой город слезам не верит.
Вокруг молчали, всё еще не решались указать, ткнуть пальцем на нас с Костей. Все помнили, как, и в какой день, и в какую ночь взялись мы за эту несчастную задачу. Они старались не смотреть на нас, а Зорич все расхаживала и расхаживала — как совесть, как долг.
Костя сидел невеселый, уголки губ книзу. Бедный Костя. Ему-то и вовсе не за что: конечно, выяснится, что виновен я, но какой удар по репутации! Прощай, НИЛ-великолепная!
Такой талант, только-только вырвавшийся на широкую дорогу! Большой математик в самом ближайшем времени, любимец и надежда семьи… И отец, и мать, и Неля, и бездна соседей и родственников не сомневались, что его ждет известность, слава. Всегда в любой компании все, не сговариваясь, чувствовали, что имеют дело с ярким, талантливым человеком. А в счете Костя никогда не ошибался, никогда. Я вспомнил вдруг его откровенные слова. «Знаешь, рыба, — говорил он, — меня это даже тревожит. Говорят, талант безразличен к мелочам, а я как-то невольно, как скряга, слежу за каждой цифрой. Даже любуюсь, честное слово. Только ты не болтай об этом, хорошо?..»
И все расхаживала Зорич, и молчали остальные. И Костя молчал. Он знал, что не мог ошибиться, но молчал. Зорич подошла к Неслезкину:
— Нужно решать, Михал Михалыч. Генерал ждет.
Неслезкин молчал.
— Михал Михалыч, поймите. Дело срочное, Стренин это подтвердил. У меня лично сомнений нет. Вы, конечно, начальник, но если вы будете продолжать покрывать…
— Я… думаю, — выговорил Неслезкин.
И опять та же тишина и шаги Зорич.
Петр Якклич сказал негромко:
— Я… думаю, — выговорил Неслезкин.
И опять та же тишина и шаги Зорич.
Петр Якклич сказал негромко:
— Д-да. Свалилась на нас беда-бедуха. Каждый мог попасть под такое.
— Мы предупреждали. Иван Силыч как их предупреждал. Просил!.. Уверен, мы бы легко справились на следующий день, уверен, — заговорил лысый майор.
— Переста-ань, — мрачно процедил Петр. — Перестань. Никто не застрахован от такого. Случись это с тобой или со мной, я бы бровью не дрогнул. Но они же пацаны!
Худякова встрепенулась:
— Я бы умерла, если бы я… Умерла бы!
— Товарищи! Нужно решать! — громко отчеканила Зорич.
И мне стало вдруг приятно, что я — а не они и не Костя, — я виноват. Я уйду, а они останутся. Уйду как последыш войны, ненужный, мешающий людям. Это не мистика. Я давно знал это… И чтобы не выслушивать Зорич, которая сейчас будет говорить правду о том, что Белов всегда был таким, — она, единственная из всех, учуявшая и угадавшая эту правду с первого дня, ведомая матерой своей интуицией… и чтобы прервать ее логику, логику и страсть охотника, загнавшего наконец-то зверя в угол, я встал.
— Что же тут решать, Валентина Антоновна. Все знают, что виноват я.
Я сказал это просто. Я сказал это с ясным сознанием их правоты и, чтобы не красоваться в позе жертвы, чтобы дать им сказать все, не стесняясь, без меня, вышел.
4Прошло больше часа.
Я увидел, как из лаборатории вышли Зорич и Неслезкин. За ними шагах в двух шел Костя. Он шел медленно. Головы всех троих — две седые и светловолосая — чуть белели в полутьме коридора.
Свернули, вошли в кабинет Г. Б. Оформлять, понял я, и неторопливо зашагал туда же. Дверь была открыта. Я стоял в дверях и видел их хорошо: они стояли у стола — у большого стола Г. Б. Я слышал, как пророкотала Зорич:
— Вся лаборатория считает так. Костя не мог ошибиться. Почему же не записать это? Удивляюсь вам, Михал Михалыч.
Неслезкин молчал.
— Это решение лаборатории, а не пустяк!..
Неслезкин молчал. Костя тоже молчал. Они стояли ко мне спиной.
— Может быть, вы хотите, чтобы мы прямо написали, что виноват Белов?! Может быть, я не так вас понимаю?
Опять молчание. И наконец холодный голос старика:
— Нет… нехорошо… Пусть привезут расчет.
— Ладно, пусть привезут, пусть! Но то, что Костя не виноват, мы просто обязаны отметить. Это общее решение. Итак, мы официально заявим, что виновного можно найти только после командировки туда и проверки… и недвусмысленно отдельно напишем мнение лаборатории о Косте, о том, что он не ошибался, был безупречен и все остальное. Это будет справедливо!
На чистом листе зеленоватой официальной бумаги уже лежала голубая авторучка, похожая на плывущую акулу. Зорич начала писать: «…приняла решение, что младший научный сотрудник Князеградский…»
— Тут, Костя, вставишь год рождения и прочее… Тут указано.
Костя стоял молча. Он не глядел, что она там пишет, он как бы отвернулся от этой кухни. Он как бы договорился сам с собой, что не скажет ни слова.
Не отрываясь от письма, Зорич говорила:
— Мы сделали совершенно необходимое: вдруг с Беловым случится что-то? Вдруг он выкинет выданные ему там бумаги и скажет, что потерял? Вы его плохо знаете, Михал Михалыч. Это страшный тип, издерганный, нервный, он в первой уборной выкинет бумаги! И доказать его виновность будет невозможно. А потеря бумаг ему сойдет: молодой, первый год на работе и тому подобное… А он должен ответить за все! — Голос Зорич дрожал, и руки ее тряслись.
Она спешила, гнала строку за строкой, и носилось над бумагой срезанное акулье рыло голубой авторучки. Потом поставила точку. И еще раз предложила пойти с этой бумажкой «прямо к генералу», и Неслезкин сказал: «Нет, нет». Он повторял «нет, нет» и опять мял галстук, опять словно нащупывал что-то в этом темно-ржавом лоскутке у своего темно-ржавого лица. Он повторил это раз шесть или семь, пока Зорич не надавила как следует, сломив наконец мягкую нотку его власти.
— Ну что ж… — вздохнул Неслезкин.
И подписал.
Я отошел от двери: им было бы неловко видеть меня. Я зашагал по коридору. «Что ж ты и слова за меня не сказал, Костя? Ни слова… Ты, конечно, прав: хоть один из нас, да уцелеет, тем более что мне все равно не дали бы такой вот реабилитирующей бумаги. Да мне и не нужно ее. Я, конечно, напутал в расчете, но чего не бывает в жизни, Костя? Вдруг не я?»
Я видел, как он вышел из кабинета. Это была твердая походка. Он не опустил глаз, не оглянулся: видел ли я? знаю ли я? Он был прав. Он не стыдился. Как можно, чтобы в его блестящей, предназначенной для великого жизни стряслось, случилось что-то опрокидывающее, несправедливое?
Я ушел на этаж выше, чтобы никого не встретить, но, когда остановился у пролета и закурил, увидел внизу другую группу.
Если предыдущая троица воплощала логику и разум, то внизу, этажом ниже, у пролета бушевали страсти.
— Я готов за них растолкать всех, кто будет у его дверей! Это же дети, дети! — кричал Петр Якклич. Он кричал, рвался, а лысый майор цепко держал его за руки.
— Поэтому вам и не стоит идти, Петр Якклич. Иван Силыч прав: нужно идти одному. Генерал не любит групповых приходов, да и кто их любит?
Петр вырвался и взмахнул рукой:
— Вы будете целый час решать! Иван Силыч обожает Стренина, а я готов на все, если будет надо!..
— Я пойду. Парни честно работали, — прозвучал тихий голос — Я пойду, — повторил угрюмый майор.
Он стоял как раз подо мной у перил, в двух шагах от взрывающейся шевелюры Петра и блестящей головы лысого майора. Он сказал это тихо, но твердо, и стоящие рядом подчинились. Подчинились его признанной репутации безукоризненного работника: лучшую кандидатуру трудно было найти.
— Я пойду, — повторил угрюмый майор. — Генерал иногда заговаривал со мной, болтал по-приятельски…
Он зашагал вниз по винтовой нашей лестнице. Затянутый в мундир, гордо подняв голову, он четко шагал, спускаясь и кружа вокруг пролета, и сверху казалось, что он несет генералу Стренину свои нелегкие годы и нелегкие свои погоны.
Петр и лысый майор, все еще споря, ушли. Я стоял и глядел в пролет. Примерно через полчаса угрюмый майор поднялся вверх по той же самой лестнице.
5Когда я вернулся в лабораторию, начались какие-то неловкие разговоры. Сначала просто говорили о дороге, о поездках. О погоде, какая стоит сейчас в районе испытаний.
Около Кости остановился лысый майор и долго смотрел, как Костя пишет.
— Работаешь? — спросил он. — Ну ничего, работай. Работай.
Худякова тихо заговорила:
— Не очень-то волнуйся, Костенька. Уж мы постоим. За вас обоих… Мы-то знаем.
— Ты свою задачу готовишь? Оформляешь? — все суетился лысый майор. — Для НИЛ-великолепной? Они ведь собирались публиковать, да? Это большое дело. Задачу свою готовишь, да, Костя?
— Да, — резко сказал Костя и поморщился.
Лысый майор перешел ко мне:
— Ты тоже, Володя, не волнуйся. У тебя же есть задачи. Как свободное время, так и порешай немного. И в дороге можно решать…
Мне стало тоскливо от этой деликатности.
— Д-да. Дорога не шутка, — говорил кто-то.
Лысый майор смущенно улыбался:
— Ерунда. Нужно только чувствовать себя хозяином в поезде… Даже весело бывает.
И Петр, глотая комок в горле, заторопился:
— Еще как весело! С одной женщиной я как познакомился? Упал на нее с вагонной полки… Шел, слышишь, Володя, встречный и дал гудок во всю мощь. Я, сонный, так и грохнулся вниз. Там не то в карты жульничали, не то курицу ели. А какая женщина оказалась! Ты, Володя, конечно, любишь рыжих женщин?..
— Еще бы, — стараясь улыбаться, отвечал я. Я смотрел на угрюмого майора. Иван Силыч молчал. Ему сейчас было нелегко: его даже не пустили в приемную генерала. Сказали, что некогда.
— Да… Дорога — дело долгое, — сказал лысый майор и потрепал вдруг меня по плечу.
Я понял. Ехать туда, где еще не похоронили… Где их семьи, их дети.
Я сказал негромко:
— Значит, я должен ехать? Суток трое туда? Так, кажется?
И опять все заговорили про поезда. Только про поезда.
Я повторил:
— Значит, я?
— Да, Володя… — сказал Неслезкин. Он подошел ко мне: — Привезешь расчеты. Мы… посмотрим.
Ему трудно было говорить. Как всегда.
— Да, да, — заговорили все. — Съездишь и привезешь расчеты. Через неделю будешь здесь. Что же делать, если Стренин уперся? А через неделю будешь здесь…
— И не унывай, Володя. Может быть, все обойдется.
— Мы здесь будем начеку. В обиду не дадим.
— Михал Михалыч в обиду не даст.
Что-то такое спешил сказать каждый, будто они боялись, что я упаду в обморок. Они говорили, улыбались и было ясно: если ты и окажешься виноватым и если все это будет доказано, все равно, Володя… уж мы постараемся. Но ехать надо, сам понимаешь: уж так получилось, Володя. Не вини, брат, нас очень…