Яковлев А. Сумерки - Автор неизвестен 7 стр.


А вот в соседней деревне Василево арестовали бригадира колхоза Бутырина. Он пропал. По деревням пошел разговор, что арестован за то, что обесценил трудодни, построив си­лосную башню — первую в районе.

...Через три дня после выпускного вечера грянула война. Мои друзья стали подавать заявления в военные училища. Я тоже. В Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Но когда меня вызвали в Баку на экзамены, я не поехал. Без всякой похвальбы говорю, да и хвастаться тут нечем, мне по-мальчишески хотелось на фронт, хотя не было еще и восемнадцати. Миша Казанцев, мой приятель, поехал в это училище и окончил его уже к концу войны, стал штурманом, а затем командиром подводной лодки. Будучи потом в Приморье, я побывал на его лодке. Ощущение было жуткое: как будто железное чудовище проглотило людей и мед­ленно, с хрустом пережевывает и переваривает их в своем чреве.

Меня призвали в армию б августа 1941 года. Взяли пер­вым в классе. Собрались друзья, только ребята. Гриша Холо­пов играл на баяне. Мы пели песни. Гимном прощания была песня: «В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят. Любимый город в синей дымке тает, — знако­мый дом, зеленый сад и нежный взгляд». Никакого бурного веселья, грустили. Уговаривали себя, что все будет в порядке, быстренько набьем морду фрицу — и домой. Все ждали по­весток и гадали, кого и куда пошлют. Мама приносила нам закуску — картошку с огурцами и капустой, еще чего-то. Мы пели, а мама уходила на кухню и плакала.

На другой день отец с матерью поехали меня провожать. Сбор в Ярославле, в клубе «Гигант». Лето. Тепло. Еще сво­бодно продавали фрукты и вино. Папа купил бутылку вина. Мама снова плакала. Отец был сдержан и печален. Говорил мало. Через две недели его тоже забрали в армию. Он вер­нулся домой только осенью 1945 года.

Наутро все мы, новобранцы, пошагали на станцию Всполье. На обочинах люди, машут руками, кто-то плачет. Поехали на восток. Довезли нас до города Молотова (Пермь). Сутки жили в школе, спали на полу. А на другие сутки отпра­вились пешком в лагерь Бершеть, в 30-й запасной артилле­рийский полк. Гаубицы на конной тяге, за каждым из нас закрепили по лошади, ее надо было каждое утро чистить, потом выгуливать. Учили верховой езде. Мне было легче дру­гих, все мое детство и юность связаны с лошадьми. Я умел ездить верхом, запрягать, любил купать лошадей — дома эта обязанность лежала на мне.

В лагере Бершеть мы пробыли месяца три. Ходили еще в домашней одежде, она разлезлась, порвалась. Наступила хо­лодная осень, мы нещадно мерзли. Где-то в ноябре нас обули и одели, а старую одежду велели отправить домой. Потом ма­ма рассказывала мне, что она долго горевала, глядя на рва­ные брюки и пиджак, да на ботинки, перевязанные проволо­кой. Из пиджака удалось сестренкам пальтишко сшить, кото­рое они носили по очереди.

Как только мы приобрели солдатский вид, нагрянула новая комиссия. Снова расписывают по родам войск и по учили­щам. Меня, как и перед армией, записали в танковые войска и даже сказали, в какое училище поеду — в Челябинское. Опять пешедралом в Пермь. Оттуда на поезде дальше. Куда едем, никто не знает. Кормят селедкой с хлебом. В конце кон­цов, остановились в Глазове, что в Удмуртии. Нам объявили, что приехали к месту назначения, все зачислены курсантами Второго Ленинградского стрелково-пулеметного училища, эвакуированного в Глазов. Надежды будущих летчиков, тан­кистов, артиллеристов, связистов рухнули. Началась курсант­ская жизнь — тяжелая, изнурительная. За три, три с полови­ной месяца надо было сделать из нас командиров взводов.

Воспоминаний не так уж и много. В б утра подъем, в одиннадцать вечера отбой, холод неимоверный — доходил до 42 градусов, а мы в кирзовых сапогах да в брюках и гим­настерках, уже бывших в употреблении. Хорошо, что мама прислала мне шерстяные носки и варежки, сама их связала. Как-то спасался. Но все равно застудил ноги, особенно боль­шие пальцы. До сих пор мерзнут. Переохлаждение. Север­ный человек, а морозов теперь боюсь.

Однажды пошли на учения — «батальон в наступлении, батальон в обороне». Наш взвод оказался в обороне, надо бы­ло в снегу отрыть окопы и ждать наступления. Те, кто был в наступлении, хотя бы двигались, а мы ждали, отплясывая че­четку. Наш командир взвода был призван в армию из граж­данских инженеров, приличный человек. Он сказал замести­телю начальника училища по учебной части, что, мол, нельзя так, курсанты ноги отморозят. Тот оказался придурком. Коро­че говоря, больше десяти молодых ребят ступни отморозили. Им сделали операции, они так и не попали на фронт.

У меня учеба шла хорошо, особенно по топографии и стрельбе. На фронте это пригодилось. Все остальное не по­надобилось.

Едва ли можно описать курсантскую жизнь в Глазове луч­ше, чем это сделал поэт Николай Старшинов — тогда кур­сант нашего училища. Приведу строки из его воспоминаний:

«Зима 1942 года выдалась долгой и суровой, на дворе дер­жались затяжные морозы, перемежавшиеся с недолгими по­теплениями, во время которых свирепствовали метели.

Нам хорошо доставалось во время строевых занятий и неоднократных походов.

Но более их, пожалуй, мне запомнилась глазовская баня, в которой мы каждую декаду мылись.

Во время тридцатисорокаградусных морозов и в бане было, мягко говоря, не жарко.

В предбаннике мы сдавали верхнюю одеждушинели, гимнастерки и галифев «жарилку». Старая банщица вы­давала нам на отделение мочалку и каждому курсанту нали­вала в ладошку черное, вонючее жидкое мыло.

Чтобы хоть как-то согреться во время мытья, мы непре­рывно пели песни. Особенно любима была песня «Летят ут­ки». Акустика в бане была хорошей, гулкой. Старушка-бан- щица не выдерживала. Слезы текли по ее морщинистому ли­цу, она неуклюже и торопливо вытирала их подолом синей юбки и выдавала каждому из поющих по лишней горстке чер­ного, вонючего жидкого мыла!..»

Хочу на минутку уйти из тех времен, чтобы рассказать о том, как я снова побывал в городе Глазове. Давно собирался, но все дела да случаи. Наконец выбрал время. Был в некото­ром смятении. Во-первых, прошло 60 лет с тех пор, как я учился там. Во-вторых, ежился от мысли, а как-то встретят меня. Власть в тех местах коммунистическая, а я один из ее разрушителей. Но все мои опасения рухнули, как подмытый берег реки. Городские власти собрали фронтовиков, в том числе и оставшихся в живых курсантов училища. Устроили обед. Шутили, вспоминали, произносили тосты. Это была встреча, овеянная великим фронтовым братством и всем, что прожито и пережито вместе. Политика убежала куда-то да- леко-далеко и спряталась в мусорной яме. Никому и в голову не пришло заговорить о ней. А портреты бывших «вождей» и лозунги о «вечно живом ленинском учении» казались мел­кими, никчемными огрызками прошлого в вихре ликующих человеческих чувств единения и братства...

Военная учеба закончилась. 2 февраля 1942 года нам объ­явили о присвоении званий. Мне дали лейтенанта, поскольку хорошо учился. Большинству — младших лейтенантов и да­же старших сержантов. Направили меня на станцию Вурма- ры, в Чувашию, где ждал меня взвод, состоящий в основном из людей старше меня лет на 15—20, плохо знающих рус­ский язык, никогда не служивших в армии. Я должен был их за две-три недели обучить стрельбе и каким-то военным пре­мудростям. Стрелять было нечем. Оставались только разные глупости: взвод в наступлении, взвод в обороне, ползать по-пластунски, «ура» кричать да песни петь. Наш старшина каждый день учил нас разбирать и собирать с закрытыми глазами замок станкового пулемета «максим». На фронте не­когда было «разбирать и собирать», да еще с закрытыми гла­зами.

И вообще, как можно за две-три недели научить негра­мотных людей воевать, о чем и сам-то имел смутное пред­ставление? Но вскоре со своим взводом я поехал на фронт, совершенно не представляя, что там буду делать, как буду воевать. Уже тогда, в свои восемнадцать лет, я понял, что ве­зу на фронт пушечное мясо. Да и все мои товарищи, моло­дые офицеры, говорили то же самое. Свою обреченность мы скрывали бравадой, песнями, хвастливой удалью, бессмыс­ленными спорами о том, насколько быстро мы разобьем этих фашистов. А кошки скребли наши мальчишеские души. И по ночам нам снились мамы и родные дома. Я знаю, многие из нас хлюпали носами, а утром снова изображали из себя неимоверных героев. Подлинная трагедия той войны.

Ехали мы медленно, навстречу шли поезда с ранеными, нас обгоняли составы со снарядами, пушками. Однажды от­вели нас на запасной путь. Ждем. Спим. На третью ночь нас разбудили, офицерам велели построиться на перроне. Стали вызывать поодиночке в вокзальное помещение. Там сидели трое — полковник, потом офицер в морской форме (звание я не разглядел) и еще человек в гражданском. Обычные воп­росы: кто, откуда, как и что?

Через два-три часа снова выстраивают и оглашают фами­лии примерно двадцати — двадцати пяти человек. Среди них оказался и я. Снова приглашают в станционное помещение и объявляют, что мы направляемся в распоряжение командо­вания Балтийского флота. Мы ничего не поняли, ведь Ле­нинград был в окружении. Балтийский флот как бы не су­ществовал. Но раз так, значит, так. Нам выдали проездные документы, талоны на еду, и мы поехали в другом направле­нии — к Волхову.

Тут мне повезло. Поезд остановился в моем родном Ярос­лавле на 8 часов. Баня, смена белья, столовая. Пропускная способность низкая, все шло медленно. Как только поезд ос­тановился, я побежал в баню, быстро помылся, а затем до­мой, что в 15 километрах от Ярославля. Спасибо, девчон- ки-регулировщицы остановили грузовую машину.

Когда влетел в дом, мама чуть не потеряла сознание от неожиданности и радости. Обнимала, плакала. А маленькие сестренки, как галчата, смотрели с печки и не очень-то пони­мали, что происходит. Мать начала меня угощать, чем могла, а я отдал ей весь сухой паек, который был со мной.

Перечитал отцовы письма к маме. Пора ехать обратно, а мама все держала меня за гимнастерку и без конца повторя­ла: побудь еще немножко, чай, не уедут без тебя. Ее материн­ское сердце разрывалось на кусочки — ведь столько похоро­нок уже пришло к ее подругам. Она оплакивала меня и наде­ялась, что ее сына минет горькая участь. Проводить меня не смогла, упала на кровать и зарыдала, как на похоронах.

Первая встреча с войной была ужасной. Мы увидели за­мороженных немецких солдат и офицеров, расставленных вдоль дороги в различных позах, в том числе и в неприлич­ных. Они погибли под Тихвином. Поезд замедлил ход, над эшелоном взорвался хохот. Я тоже смеялся, а потом стало не по себе. Ведь люди же! Мертвые люди. Мерзкий спектакль.

Наконец, остановились на маленькой станции. Дальше пу­ти разобраны. Мы потопали по лесной дороге, по заснежен­ному деревянному настилу. По пути время от времени от нас откалывались группы солдат и офицеров для других частей. Шли долго, наверное, часов шесть — восемь. Приближался гул фронта. Фронтовики это помнят, фронт как бы гудит, и чем ближе к линии фронта, тем ярче свет ракет, незатухаю­щее зарево над землей. В конце концов, дотопали до своей части. Нам сказали, что находимся в расположении б-й от­дельной бригады морской пехоты. Построили. К нам вышел капитан первого ранга. Представился. Это был Петр Ксенз, комиссар бригады, небольшого роста, плотного сложения, как бы квадратный. Посмотрел на нас, и первой его коман­дой было: «Сопли утереть!» Все механически махнули у себя под носами рукавами шинелей. Было холодно и промозгло. Такой же холод, как в Удмуртии или Чувашии, но сырой. Это было недалеко от станции Погостье, в шестидесяти километ­рах от Ленинграда.

Я попал в роту автоматчиков, командиром 3-го взвода. Рота занималась ближней разведкой в тылу противника. На­чалась моя фронтовая пора. Не знаю, что и писать о ней. Вы­думывать нечто героическое не хочется. Стреляли. Ползали по заснеженным болотам, а под снегом вода. Пытались, иног­да это удавалось, пробираться в тыл к немцам. У них оборона была тоже дырявая. Все-таки болота и леса. Война как война.

Эпизодов разных много, но все они похожи друг на друга. Привыкаешь к смерти, но не веришь, что и за тобой она хо­дит неотступно. Бродский напишет: «Смерть — это то, что бывает с другими».

Дуреешь и дичаешь. Да тут еще началось таяние снегов. Предыдущей осенью и в начале зимы в этих местах были жесточайшие бои. Стали вытаивать молодые ребята, вроде бы ничем и не тронутые, вот-вот встанут, улыбнутся и заго­ворят. Они были мертвы, но не знали об этом. «Мертвым не больно», — скажет потом Василь Быков. Мы хоронили их. Без документов. Перед боем, как известно, надо было сда­вать документы, а медальонов с номерами тогда у нас еще не было. Не знаю, как эти ребята считались потом: то ли погиб­шими, то ли пропавшими без вести, то ли пленными.

Кто послал их на смерть? За что их убили? За какие гре­хи? Представил себя лежащим под снегом целую зиму. И никто обо мне ничего не знает и никогда не узнает. И ни­кому до тебя нет никакого дела, кроме матери, которая всю жизнь будет ждать весточку от сына. Безумие войны, безумие правителей, безумие убийц!

До этого случая все было как-то по-другому, мы стреляли, они стреляли. Охотились на людей на передовой со снайпер­скими винтовками, в том числе и я. А тут война повернулась молодым и уже мертвым лицом. Это было страшно. Думаю, что именно этот удар взорвал мою голову, — с тех пор я не­навижу любую войну и убийства. И пишу уже другие стихи. «Зеленый гроб за жизнью тащится, зеленый гроб, зеленый гроб...» И напишет потом Владимир Луговской: «Мы о мно­гом в пустые литавры стучали. Мы о многом так долго, так трудно молчали...»

Что еще вспомнить?

Мне было особенно трудно: я не флотский человек, а «презренная пехота». А в бригаде было два батальона бал­тийцев и один — черноморцев. Очень медленно привыкают к тебе. Любят разные розыгрыши, играть в домино, деревяш­ки делали сами. Что-нибудь соорудят вроде стола, где можно фишками постучать. Однажды и меня пригласили, как бы проверить на «вшивость». В игре все равны. Сходишь не так — жди обидных слов. Мазила, салага. А я был молод, го­ряч и глуп. Однажды не выдержал этих подначек, встал, бро­сил деревяшки и ушел в землянку. Ко мне заглянул повар Павловский — он был старше всех, мы его звали отцом, ему было уже сорок два года. «Ты зря, лейтенант, ребята хоро­шие». Через две-три минуты на доминошников упала мина.

И не стало хороших ребят — молодых и веселых. Вот она судьба, злая, жестокая.

Однажды вызывают меня в штаб бригады в особый отдел, в сторонке — молодая женщина. Отберите, говорят, людей понадежнее, сколько хотите. Вот ее надо довести до Новго­рода, оставить там на кладбище. Она переоденется в граж­данское, а военную форму принесете обратно. Вопросов ей не задавать. Пригрозили: если не выполните приказ, лучше не возвращайтесь, а стреляйтесь там.

Мы повели эту загадочную женщину в Новгород. Не торо­пились. Шли ночами, днем отдыхали, промеривали по карте дальнейший путь, мне этим пришлось заниматься самому, быть как бы лоцманом в лесу. Довели спутницу до кладбища, она там переоделась в гражданское, сказала нам контроль­ный пароль. Пошла в одну сторону, мы — в другую.

И заблудились. Одни говорят, надо идти прямо, другие — вправо, третьи — влево. Взял карту и компас. И сказал: пой­дем вот так. Все до единого засомневались, пытались убедить меня, что нарвемся на немцев. Пошли. Оказалось, что верну­лись к линии фронта почти в том же самом месте, откуда уходили. Нас ждали. С этого момента меня признали коман­диром. Так получилось, случай выручил.

А в общем-то, моряки ребята крутые. Однажды пришел к нам с пополнением помкомвзвода — старший сержант, ста­рослужащий по фамилии Будников. Выдались три дня для от­дыха. Отвели нас километров на восемь от фронта. В других взводах люди стали приводить себя в порядок, а этот «раз­вернул учебу». Ползать, бегать. Совсем обозлил ребят. А на обратном пути к землянкам еще и приказал:

— Запевай!

Все молчат, идут вразвалочку.

— Одеть противогазы!

Какие там противогазы? Давно выброшены. А сумки при­способлены для разных солдатских нужд. Тогда помкомвзво­да совсем оборзел и скомандовал:

— Бегом!

Ребята побежали, да и убежали от него.

Наш старшина был краток:

— Не жилец. И верно. Через три-четыре дня бой. Стар­шего сержанта нашли с пулей в затылке.

Больше всего я боялся мин. Лежат они под землей, и ты не знаешь, когда наступишь на нее — на эту молчаливую же­лезную ведьму. Я до сих пор помню, как после дождя, кото­рый сутки поливал наши землянки, мы пошли в разведку. Слышу:

— Лейтенант, подь сюда.

Подошел и увидел мины, похожие на черные тарелки. Смертью повеяло, боимся шагнуть дальше, да и назад идти страшно. А как эти мины обезвредить, никто не знает. Нас этому не учили. Когда прошло оцепенение, мы сторонкой и потихонечку пошли дальше.

Невозможно вспомнить что-то достойное и радостное из фронтовой жизни, кроме, пожалуй, солдатской дружбы, тре­угольничков с письмами матери, отца, друзей, да еще от не­знакомых девушек из разных городов страны.

Не знаю, кому пришла в голову идея переписки фронто­виков с девчатами из тыла, но в любом случае это гениальная идея. Помню, как принесли из штаба письма девушек из раз­ных мест Союза незнакомым фронтовикам. Я тоже взял. Брал и потом. От писем веяло такой теплотой, что мы пере­читывали их по нескольку раз. И коллективно читали, подна­чивая друг друга. Письма были очень искренними. Девчонки рассказывали обо всем — плохом и хорошем, о радостях и горестях. Бывало, что переписка чудесным образом оборачи­валась объяснениями в любви. Навещала наши землянки ка- кая-то другая жизнь, полная волнений и надежд. В ответных письмах мы не скупились на любые обещания, нам отвечали тем же. И как горько было писать тем незнакомкам, любовь которых умерла от пули. Такой человечности, страданий и милосердия, как в этих письмах влюбленных незнакомцев, отыскать, думаю, будет пустой затеей.

Назад Дальше