— Я расписал несколько таких ширм, что у вас глаза на лоб полезут.
— Мы приедем к вам, — сказал Ланни, — как только выставка Детаза закроется.
— Я давно собирался заглянуть на нее. Но в этом проклятом городе так много того, что называют искусством. Ирма, вы не слышали о новой ванной комнате, которую я расписал для Бэтти Барбекью?
— Нет, расскажите!
— Я сделал ей самую шикарную ванну, какую только можно себе представить! Кажется, что сидишь в гроте на дне морском, а стены этого грота как бы состоят из драгоценной эмали, всё сплошь бирюза и нильская зелень. С полу поднимаются блестящие морские анемоны, а по стенам плавают и ползают пунцовые морские звезды и покрытые иглами всякие пакостные морские твари, ей богу, а когда включишь невидимые лампочки, прямо дух захватывает!
— Я, конечно, очень хочу посмотреть, если она пустит меня.
— Должна пустить! Такой был уговор: она обязана пускать всех, кто хочет посмотреть, в любое время.
— Даже когда берет ванну?
— Она не берет там ванн. Неужели она рискнет забрызгать самый восхитительный интерьер в Нью-Йорке?
Окснард был вполне приличен, пока говорил об искусстве и говорил с Ланни.
Однако постепенно за столом художника становилось все менее приятно. Злосчастная особа, по имени Герти, снова появилась за столом, который она, видимо, покинула впопыхах. Дик Окснард, в эту минуту тянувший из чашки шампанское, вдруг заметил ее и с размаху поставил чашку на блюдце: — Эй ты, сучонка, пошла вон отсюда! — заорал он. — Ступай в свою собачью конуру и не смей показываться мне на глаза, пока не научишься прилично вести себя в комнатах! — Бедная девочка, — а она по возрасту была почти девочка, — вспыхнула от мучительной обиды; на глазах у нее выступили слезы, и она убежала, а ей вслед неслась самая отборная английская брань, какую Ланни когда-либо слышал. Он встал из-за стола и, сказав — пойдем, — взял Ирму за руку и увел в отдаленную часть зала. Затем подозвал метрдотеля и заказал другой столик; все кругом это видели, и художник должен был воспринять это как пощечину.
— Какая гадость! — заметил Ланни, оставшись вдвоем с Ирмой.
— Бедняга! — сказала Ирма. — Пьет до потери сознания, и никто не в силах удержать его.
— Но не могли же мы оставаться там и присутствовать при подобных сценах!
— Да-а, конечно. Но очень плохо, что пришлось все это сделать так открыто. Он в бешенстве.
— Поверь, завтра утром он и не вспомнит об этом, — сказал муж.
VОни уселись, заказали ужин, и Ланни уже готов был забыть о злосчастном алкоголике. Но Ирма сидела так, что ей было видно Окснарда, и она сказала — Он все еще сидит там и смотрит на нас.
— А ты не обращай внимания. Не нужно.
Им подали ужин, и они для виду принялись за еду, но Ирма потеряла аппетит: — Он все еще сидит неподвижно.
— Сделай вид, что ты его не замечаешь, прошу тебя.
— Я боюсь его.
— Ну, в таком состоянии он вряд ли способен на какие-нибудь действия.
Через минуту Ирма воскликнула — Он встает, Ланни! Он идет сюда!
— Не обращай на него внимания.
Нужна была выдержка, чтобы сидеть вот так, спиной, и делать вид, что спокойно ужинаешь. Но Ланни считал, что положение именно этого требует. Когда разъяренный белокурый великан оказался в нескольких шагах от Ланни, Ирма поднялась и встала между ними. Тогда, конечно, и Ланни пришлось встать.
— Вы что ж, вообразили, что слишком хороши для нас? — воскликнул художник.
— Пожалуйста, Дик, ну пожалуйста! — умоляюще сказала молодая женщина. — Не устраивайте сцен.
— Кто устраивает сцены? Выходит — я не имею права прогнать какую-то сучонку из-за моего стола, если хочу?
— Пожалуйста, не кричите, Дик. Мы с вами старые друзья, не будем ссориться.
— Вы были моим другом, когда еще и в глаза не видали этого сопляка! И вы вернетесь к моему столу, а он пусть сидит здесь!
— Перестаньте, Дик, ведь он мой муж.
— Да уж нечего сказать — муж!
— Послушайте, Дик, будьте джентльменом и сделайте так, как я прошу. Вернитесь к своему столу и оставьте нас в покое.
Это была критическая минута. Другой муж, может быть, отстранил бы жену и съездил бы такому типу по морде; но Ланни жалел эти обломки человека и не мог забыть, что Дик все же талантливый художник или был им и что он подарил Ланни прекрасную и ценную картину, которая висит теперь в Бьенвеню.
Пьяный художник поднял руку, словно собираясь оттолкнуть Ирму, и сделай он это, — Ланни пришлось бы так или иначе вмешаться. Но тут на сцену выступило провидение в лице двух решительного вида джентльменов, внезапно выросших по обе стороны развоевавшегося художника. Такого рода провидение всегда имеется под рукой в тех местах, где подают спиртные напитки; в фешенебельных ночных ресторанах и кафе эти молодцы безукоризненно одеты и делают не больше, чем того требует необходимость, однако это народ крепкий и отнюдь не подложенная вата придает их плечам массивность.
Ланни облегченно вздохнул и сказал: — Будьте добры, попросите этого джентльмена отойти от нашего столика и больше к нему не подходить.
— Пожалуйста, мистер Окснард, возвращайтесь к вашему столу, — произнес один из «вышибал».
— Ага, завизжал, поганый хорек! Помощи просишь? — воскликнул Окснард. Джентльмены начали оттеснять его мягко, но решительно; вероятно, он все-таки сообразил, что придется подчиниться, — он, без сомнения, уже и раньше бывал в подобных переделках. Окснард еще пошумел — ровно столько, сколько было нужно, чтобы оповестить обедающих относительно его мнения о Ланни Бэдде, но не так, чтобы дать вышибалам повод «взять его в оборот». Они проводили художника к его столику, и один из них сел рядом, продолжая его уговаривать. Это было лучше, чем просто вышвырнуть его вон, так как он имел много влиятельных друзей, да и, кроме того, у него был здесь большой счет.
Подобные эпизоды назывались «скандалами». Правда, на участников не был наведен прожектор, но многие наблюдали за этой сценой. По общему мнению, Ланни играл в ней не особенно блестящую роль, по крайней мере, так дело было изображено в газетных заметках и в радиоболтовне. Ланни старался не расстраиваться и был очень доволен, что Ирма оценила его сдержанность. Он заметил: — Жаль, что нельзя не ходить в такие места. — Затем добавил: — Буду очень рад, когда мы возвратимся в Бьенвеню и сможем, наконец, ложиться в постель не на рассвете.
VIЛанни получал письма, напоминавшие ему о его былой жизни, которая казалась теперь такой далекой. Получил он письмо и от Линкольна Стефенса, который жил в Сан-Франциско и писал свою автобиографию. Стеф писал друзьям таким мелким, бисерным почерком, что его письма оказывались своего рода кроссвордом. Иногда, если вам везло, вы могли сразу прочесть несколько строк, но если вы застревали на каком-нибудь слове, то кончено — вы могли оставить всякие надежды. Стеф сообщал, что после долгого перерыва увидел своего сынишку и от него в восторге. Он советовал Ланни тоже обзавестись сыном, и как можно скорее. Он хорошо знал покойного «Дж. П.» и считал, что многим ему обязан; старый Барнс показал ему «изнутри», как производится слияние акционерных компаний. В заключение он писал: «Если вы играете на бирже, то послушайтесь моего совета — бросьте это. Башня стала так высока и так наклонилась, что еще один камень — и она упадет. Вы слишком молоды и не помните паники 1907 года, но один из моих друзей так объяснял ее впоследствии: кому-то понадобился один доллар. Сейчас на Уолл-стрит такая ситуация, что катастрофа может разразиться, если кому-нибудь понадобятся десять центов».
Ланни не играл на бирже. Он был занят картинами и своим супружеством, и этого ему хватало. Он переслал письмо Стефенса отцу с расшифровкой на обороте. Робби ответил: «Чтобы показать тебе, как мало я придаю значения пророчествам твоего красного друга, сообщаю, что я приобрел еще тысячу Телефонных. Они доходили до 304, а я купил их по 287½, и это, по-моему, очень выгодное дело».
Так думали все в эти дни и так поступали; происходило явление, известное под названием «великого повышения курсов», и над вами смеялись, если вы пытались кого-нибудь расхолодить. Куда бы вы ни пошли, всюду только и говорилось, что об акциях, о том, сколько кто выиграл на бирже или рассчитывал выиграть на этой неделе.
Широкое распространение получил «транслюкс», то есть освещенный экран, на котором появлялись последние цифры биржевых котировок; такой экран имелся почти в каждой маклерской конторе и в большинстве отелей, где останавливались богатые люди, и перед этими экранами всегда стояла толпа. Если это было в те часы, когда биржа работала, стоявшие, один за другим, спешили к телефону, чтобы дать распоряжения своему маклеру. То же самое происходило в каждом городе и в каждом городке. Всюду существовала хоть одна маклерская контора, а биржевые бюллетени передавались по радио все время, через короткие промежутки. Фермеры и землевладельцы по телефону продавали и покупали бумаги; врачи, юристы, коммерсанты, их конторщики и рассыльные, их шоферы и чистильщики сапог — все следили за котировками, верили тому, что читали в галетах, старались добыть «частные сведения» или следовали собственным «предчувствиям». Страна уже привыкла слышать о «пятимиллионных днях», когда на бирже покупалось и продавалось до пяти миллионов акций, и считала, что это и есть «процветание».
Ирме надоело выслушивать одни и те же суждения о картинах Марселя Детаза, да, по правде говоря, и Ланни тоже. В одно прекрасное утро Ирма сказала: — Мама собирается в город, мы хотим пройтись по магазинам. Поедешь с нами?
Ланни отозвался: — Я давно собираюсь побродить по Нью-Йорку и посмотреть его. Из окна лимузина не много увидишь.
И вот он вышел из храма роскоши — отеля «Ритци-Вальдорф» — и направился в ту сторону, откуда, по его сведениям, должно восходить солнце, хотя солнца ему и не было видно со дна этих именуемых улицами искусственных каньонов. Он знал уже, как живет одна часть нью-йоркского населения, и хотел видеть, как живет другая. В Лондоне был Ист-энд, здесь Ист-сайд. Почему бедняков везде тянет к восходящему солнцу? Может быть, потому, что они встают рано и видят его, а у богатых жизнь начинается только после полудня?
Как бы то ни было, здесь кишмя кишело людьми; во времена О'Генри их было четыре миллиона, теперь — семь миллионов. Сколько же людей мог вместить этот тесный остров? И какая сила могла остановить их? Огонь? Землетрясение? Может быть, бомбы? Или они просто начнут задыхаться от тесноты? Какой-то остроумец сказал, что каждый деревенский парень мечтает заработать достаточно денег, чтобы жить в Нью-Йорке и заработать там достаточно денег, чтобы жить в деревне.
Багдад над подземкой! Ланни читал о нем в юности и теперь искал интересные типы, но ему все казались интересными. Все спешили; медленно шагали только «бывшие люди» и полисмены. Каждый был поглощен собственными делами, и глаза, блестевшие на бледном, худом и напряженном лице, были устремлены в пространство. Если кто-нибудь налетал на вас, у него не было времени извиниться, он просто отскакивал и спешил дальше; если вы были в затруднении и останавливали кого-нибудь, чтобы спросить дорогу, люди выходили из своего транса и довольно дружелюбно объясняли вам, где вы находитесь и как вам добраться туда, куда вы хотите; но, вообще, подразумевалось, что на вежливость ни у кого нет времени.
Ланни дошел до реки, которую видел с палубы «Бесси Бэдд». Вдоль набережной тянулись склады и облупленные многоквартирные дома, но в последнее время богатые заняли некоторые участки под свои купальные навесы и палатки. Это было наглядной демонстрацией резкого контраста между нищетой и роскошью. Не очень-то благоразумно со стороны богатых, подумал Ланни, но, несомненно, они скоро вытеснят отсюда бедноту. Если им что-нибудь хочется взять, они берут. Это и значит быть богатым.
Он повернул обратно и направился к югу. Дома тянулись один за другим, и все казались одинаковыми. Мили и мили грязных домов, с фасадами из бурого песчаника; если бы не солнце и не названия улиц на каждом углу, он бы решил, что ходит по кругу или, вернее, по прямоугольнику.
На всех улицах царило оживленное движение, по тротуарам спешили толпы людей. Как они живут? Как они могут выносить эту жизнь? И для чего они хотят жить? А они, несомненно, хотят. На очень немногих лицах было довольное выражение, но почти на всех отражалась твердая решимость жить. Это было чудо природы, вечно повторяющееся в муравьиных кучах, пчелиных ульях и трущобах больших городов.
Так размышлял молодой философ, элегантный философ в соответствующем утреннем костюме, с одной только пуговицей на пиджаке и маленькой гарденией на широком лацкане — поставлять эти гардении входило в обязанность отельного лакея. В былые дни над молодым человеком посмеялись бы здесь, как над хлыщом, и мальчишки, пожалуй, закидали бы его гнилой репой; но сейчас мальчики были в школе, и каждый прохожий мог за десять центов видеть точь-в-точь таких же молодых людей, как Ланни, — на экране в ближайшем кино. Никто сейчас не находил ничего странного в стройном молодом человеке, с правильными чертами лица и каштановыми усиками, одетом в костюм от лондонского портного.
Затем Ланни попал в итальянские кварталы, где полные смуглые женщины торговались из-за горсточки чеснока и красного перца, гирляндами висевшего у входа в крохотные лавчонки. Итальянские кварталы сменил «еврейский город». Все вывески здесь были написаны странными восточными буквами. Дома были очень старые, с заржавевшими железными пожарными лестницами, на которых были развешаны постельные принадлежности и всевозможное белье. На улицах валялись груды мусора — какой налогоплательщик согласился бы держать такие улицы в чистоте! Старики, в длинных сюртуках и с длинными черными бородами, стояли в дверях лавок, а на углах выстроились ручные тележки с галстуками и подтяжками, шляпами и комнатными туфлями, капустой, яблоками и сушеной рыбой. Женщины с корзинками перебирали товар, рассматривали его и торговались, тараторя на «идиш» — языке, похожем на немецкий, — многим словам его Ланни научился от своих друзей Робинов. И здесь, конечно, каждый твердо решил жить. Как они цеплялись за жизнь! С каким ожесточением отстаивали свое право не погибнуть!
VIIIЛанни знал, что где-то впереди находится Сити-холл, городская ратуша, — там сейчас все кипит в разгаре предвыборной кампании, — а также район Уоллстрит — там уже несколько дней чувствуется какая-то неустойчивость. Ланни вышел из дому с намерением посмотреть именно эти места, но они оказались дальше, чем он предполагал. Он знал, что на свете есть метро, которое за пять центов в несколько минут домчит его обратно к «Ритци-Вальдорф», и не спешил. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь из этих людей, узнать, что они думают о происходящих в мире событиях и о своем шумном сумасшедшем городе. С людьми, которые не знают, что он мистер Ирма Барнс.
Ланни испытывал в душе смутную неудовлетворенность; ему чего-то не хватало в Нью-Йорке, и теперь, проходя мимо этих грязно-бурых домов, он понял, чего именно: здесь не было ни дяди Джесса, ни красных, ни розовых какого бы то ни было оттенка — никого, кто указывал бы ему на зло капиталистической системы и утверждал бы, что она приближается к краху. Не было Рика или другого интеллигента, который на изысканном литературном языке объяснял бы ему, как расточительна система конкуренции и наживы и как старательно она подрывает собственный фундамент.
Но ведь должны же быть красные в Нью-Йорке! Только где их найти? Ланни вспомнил своего старого друга Геррона, умершего несколько лет назад в Италии, можно сказать, от разбитого сердца, так как он больше не в силах был вынести то зрелище, какое представляла собой современная Европа. Но его дух продолжал жить в социалистической школе, основанной им в Нью-Йорке на деньги, оставленные матерью женщины, с которой он бежал из Америки. Это было больше двадцати пяти-лет назад, когда Ланни еще совсем малышом играл на пляже в Жуане. Геррон в свое время рассказывал ему о школе, но теперь Ланни тщетно ломал голову, стараясь вспомнить ее название.
Вдруг его осенила мысль, что в этом огромном городе должны же быть и социалистические газеты и искать их надо именно в этом районе. Он остановился у газетного киоска, спросил, и тотчас же у него в руках оказался экземпляр газеты, цена — пять центов. Ланни, продолжая шагать по улице, стал просматривать заголовки и сразу почувствовал облегчение. Передовая разоблачала мэра Уокера, кандидата Таммани-холл, как растратчика и взяточника, охотника за юбками, завсегдатая ночных клубов.
Ланни пробежал несколько объявлений и, действительно, нашел среди них описание различных видов деятельности Рэндовской школы общественных наук. Ну конечно! Кэрри Рэнд, так звали жену Геррона. У них там бывали лекции, курсы, различные собрания. Ланни дошел до ближайшей авеню, тянувшейся с севера на юг, подозвал такси и сказал, садясь; —Пятнадцатая восточная, номер семь.
Шофер покосился на него и усмехнулся: — Неужто, товарищ?
— Где уж мне… — последовал скромный ответ. — Но у меня есть друзья среди них.
— Попутчик, что ли?
— Это, кажется, коммунистический термин?
— А я и есть коммунист.
Так лед был сломан, и пока они ехали по Третьей авеню, шофер то и дело оборачивался и с увлечением излагал свои взгляды. Кто еще так словоохотлив, как нью-йоркский Шофер такси, и для этого ему даже не надо быть красным, хотя подобное обстоятельство, конечно, способствует задушевной беседе. Шофер рассказал Ланни о Таммани-холл, о мошеннических проделках его заправил, а также о прочих жуликах, которые ездят верхом на рабочих.
— Кстати, между нами, — сказал он. — Эти заправилы Рэндовской школы просто желтые. Морочат голову рабочим. Я не требую, чтобы вы мне верили на слово, увидите сами.
Ланни не спорил со своим собеседником. Наоборот, в его рассуждениях он чувствовал что-то родное. — У меня есть дядя в Париже, коммунист, — сказал Ланни, — младшая сестра его подруги замужем за парижским шофером, и он рассуждает точь-в-точь, как вы.
— Понятно, — отозвался шофер.