Будь в ложе император, этот человек, пожалуй, не осмелился бы так себя вести, а Михаил Павлович в театре забывает о воинской дисциплине, тем паче этот человек не в форме, и вовсе не намерен призывать кого-то к порядку.
– Смотрите, Скорский! – захохотал великий князь, подталкивая в бок одного из кавалергардов императрицы. – Какая пылкость! Какая любовь к театру! Или не ко всему театру? Только к одной актрисе? Как тут не быть польщенной, верно, Варвара Николаевна? Ну признайтесь, вам это льстит?
Варя молча пожала плечами, словно из скромности, однако подумала, что ей это вовсе не льстит. Ни чуточки!
Этот человек в черкеске – существо на редкость неопрятное и неприятное – буйствовал в театре вот уже несколько вечеров подряд. Он являлся на спектакли изрядно навеселе, и, стоило появиться на сцене актрисе Асенковой, ему не было удержу. Все это ужасно мешало актерам и злило публику. Раз или два буяна выводили из театра под руки, но он являлся снова. Вот и сейчас. Конечно, поклонники – это прекрасно, но не такие же…
– Понимаю, – улыбнулся великий князь. – Вы натура тонкая, вам претит столь шумная ажитация. То ли дело сдержанные вздохи, тайно посланные цветы…
Варя чуть ли не испуганно вскинула на него глаза, потом быстро перевела их на Скорского. По странному совпадению, он тоже с тревогой глянул на Михаила Павловича, потом на Варю… На какой-то миг их взгляды встретились, потом Варя опустила свои синие глаза с виноватым выражением, а губы Скорского дрогнули в презрительной усмешке, такой мимолетной, что на нее никто не обратил внимания, даже приметливая императрица.
Нет, все же эта улыбка была замечена той, кому адресовалась, и лицо ее померкло…
– А вот взгляните, – веселился великий князь, не замечая этого обмена взглядами и внезапной мрачности Вари, – какой-то человек даже рисует в своем альбомчике Варвару Николаевну…
По лицу Вари проскользнула невольная улыбка, и, пряча ее, она опустила голову. Она знала, о ком речь – о Владимире Гау, художнике. Недавно он нарисовал ее акварельный портрет, который получился невероятно хорош. Варя хотела повесить его на стену, однако Александра Егоровна рассудила, что надо поступить иначе. Она отнесла портрет в типографию, где с него сделали литографию и пустили оттиски в печать. Спустя некоторое время в книжных лавках появились Варины портреты. Они разошлись довольно быстро, и Александра Егоровна, гордая тем, что ее расходы так хорошо окупились, заказала второй тираж. Он тоже был разобран мгновенно. Третий тираж еще не продан, он появился в лавках только несколько дней назад. Варя хотела поговорить с Владимиром Гау, предложить ему часть вырученных денег, однако, стоило ей начать, его глаза наполнились обидой, он убежал и несколько дней не показывался ни на спектаклях, ни у Вари дома. К счастью, теперь сменил гнев на милость и начал рисовать новый ее портрет. Он не скрывал своей робкой, нетребовательной любви, оттого портреты и получались столь прекрасными.
Да, Владимир Гау влюблен и не ждет награды, спокойно мирится с тем, что чувства его не встречают взаимности. Но почему, почему не все мужчины таковы? Почему они считают, что девушка обязана ответить на их чувства?! А если ее собственные чувства иссякли?!
– Ах, сколько пылких поклонников! – не унимался великий князь, замечая хмурое, холодное выражение лица Скорского. – Здесь только вы равнодушны к искусству… И к красоте! – Он подмигнул Варе и захохотал. У великого князя было невероятно хорошее настроение. Ему нравилось, как смотрит на него молодая актриса. Чудилось, будто она что-то ищет в его чертах… Что? Разумеется, Михаилу Павловичу и в голову не могло прийти, что Варя ищет в его лице сходство с братом… Он был уверен, что она ловит малейший знак его восхищения. А он действительно восхищен, искренне! Конечно, окажись он здесь один, без Александрины и Мэри, то вел бы себя свободнее. А сейчас только и можно делать тонкие намеки и всячески давать понять этой милой артисточке, что высокое положение вовсе не делает мужчину бесчувственным идолом.
– Да-да, вы сущий чурбан, Скорский!
– О! – возмущенно воскликнула императрица, взглянув на Скорского. – Не могу в это поверить! У нашего Секрета весьма утонченный вкус. Он тонкий ценитель красоты.
Губы Скорского наконец-то растянулись в улыбке.
– Я в самом деле неравнодушен к истинной красоте, – проговорил он, глядя на Александру Федоровну, и ее губы задрожали в ответной улыбке. – Однако не ценитель игры, особенно такой, которая мне непонятна.
Варины синие глаза выражали только вежливое внимание.
Герцогиня Лейхтербергская, посмотрев на нее, что-то тихо сказала дядюшке. Михаил Павлович обратился к Варе:
– Моя племянница желает узнать… Скажите, Варвара Николаевна, а вас не огорчает, что не всем нравится ваша игра?
Варя улыбнулась, а сама подумала: отчего это ни одна из высокопоставленных дам сама не заговорила с ней? Никогда, ни разу? Всегда их вопросы передают ей мужчины. Вот и сейчас – великий князь не усмотрел ничего особенного в том, что служит «переводчиком» у своей племянницы. Наверное, ему кажется вполне естественным, что дамы брезгуют разговаривать с какой-то лицедейкой… Ну что ж, Варя не обиделась, она прекрасно знает свое место.
– Конечно, меня это огорчает, – ответила она, скромно поглядывая на герцогиню, однако обращаясь к великому князю. – Но я понимаю, что не могу нравиться всем. На моей почтовой бумаге оттиснут девиз: «Насильно мил не будешь». Эти слова помогают мне спокойно относиться как к восторгам, так и к неодобрениям самой уважаемой публики. Например, наш знаменитый поэт Пушкин меня терпеть не может. О, недавно мне передали пресмешную историю… Однажды на спектакле этому господину сочинителю пришлось сидеть рядом с двумя молодыми людьми, которые горячо мне аплодировали. Не зная Пушкина в лицо и видя, что он к пьесе остался равнодушен, они начали шептаться: их-де сосед ничего не понимает в водевилях и потому полный дурак. Пушкин их услышал и, обернувшись, сказал: «Вы, господа, прозвали меня дураком. Я Пушкин и дал бы теперь же каждому из вас по оплеухе, да не хочу: Асенкова подумает, что я ей аплодирую».
Все, кроме Скорского, от души рассмеялись – он же просто пожал плечами и, по-прежнему не глядя на Варю, проговорил:
– Ну что ж, у Пушкина великолепный вкус.
– Нет у него никакого вкуса, – сердито заявил Михаил Павлович. – Ни вкуса, ни ума, ни такта, ни деликатности. Он во всеуслышание заявляет, что лишь трагедия – подлинное искусство, а водевиль – развлечение для глупцов. Таким образом, господа, и мы с вами, и все те, кто битком набил нынче театр, – глупцы. Один Пушкин умный. А я вот вам скажу, что считаю его стихи прескучными. Вообще он сам глупец. Надо же до такого додуматься – с его уродливой внешностью жениться на ослепительной красавице, за которой волочится весь Петербург, начиная с… – Михаил Павлович в самый последний миг прикусил язык, с которого чуть не сорвалось имя брата, и удачно вывернулся: – Начиная с этого красавчика Дантеса!
У Александры Федоровны вздрогнули ресницы.
Ей было бы невыносимо больно услышать намек на то, что Никс неравнодушен к Натали Пушкиной, к этой долговязой красавице. То, что болтают о ней и Дантесе, тоже ранит, не может не ранить. Как они, эти обворожительные красавцы, могут смотреть на кого-то, если у них еще довольно молодая и все еще красивая императрица?!
Да, эти слова – «все еще» – ужасно отравляют жизнь… С одной стороны, хорошо, что она молода и красива, но с другой… эти слова дают понять, что век красоты ее уже измерен.
Если бы Александра Федоровна могла (надо сказать, об этих мыслях ее никто не знал, даже лучшая подруга Софи Бобринская, вернейшая поверенная всех ее тайн), так вот, если бы бывшая Шарлотта Прусская, ныне императрица всея Руси Александра Федоровна могла, она бы всех красивых молодых людей засушила, как засушивала цветы для своего любимого гербария, и положила бы в особенную шкатулочку, отделанную шелком. И иногда, в минуты печали или веселья, как захочется, пряталась бы в своей опочивальне и открывала бы эту шкатулочку, по очереди вынимая оттуда молодых людей, вспоминая все, что с ними связано. У этого нелепого Пушкина есть очаровательное стихотворение… Наизусть, конечно, не вспомнить, тем паче по-русски, однако в нем идет речь о некоем человеке, который нашел в книге die Vertrocknende Blume, засохший цветок – и начинает думать, отчего этот цветок здесь лежит и кто его положил… Может быть, он хотел напомнить себе давно забытую встречу или печаль, вернее, das Untröstliche Leiden, безутешное страдание? И он не знает, живы ли еще те люди, о которых напоминает цветок, не знает, где они теперь находятся… Oder Sie Sind Schon Vertrocknet, Wie Diese Unbekannte Blume, возможно, они уже засохли, как этот неизвестный цветок?.. Нет, у Пушкина как-то очень красиво по-русски сказано, не засохли, а немного иначе, жаль, Александра Федоровна забыла слова… И жаль, что в этом прелестном стихотворении нет названия цветка, о котором пишет Пушкин. Скорее всего, это была незабудка, ведь она означает верную любовь, воспоминания. Но, возможно, Пушкин писал наудачу, даже не зная о существовании Blumensprache, словаря цветов? Согласно ему, каждый цветок имеет свое значение. Ах, как любила Шарлотта язык цветов! Как жалела, что ее кавалергарды не могут дарить ей букеты – это считается пошлостью, дурным тоном, это унижение для императрицы. А почему? Разве она не женщина? Ах, трон много дает, но много и отнимает. Как была бы счастлива Шарлотта получить от каждого из этих молодых людей цветы акации, что означает платоническую, скрытую любовь, и пурпурный вереск – знак их восхищения ее красотой, знак их тоски и одиночества, и несколько белых гвоздик – символы чистой, нежной любви… О, конечно, она была бы возмущена, если бы среди них вдруг оказалась хоть одна красная гвоздика, означающая любовь, самую пылкую любовь! Нет, Александра Федоровна ничего не сказала бы, но взглянула бы на дарителя так холодно, чтобы он затрепетал, и в ответ дала бы ему белую лилию в знак того, что она ведет жизнь чистую, возвышенную, что надеяться дерзкому не на что. Тогда ему ничего не оставалось бы, как поднести ей пурпурный гиацинт – «Прости, я виноват!» – и гелиотроп в знак вечной преданности.
Иногда Александра Федоровна находила на клумбах цветы с особенным значением и некоторое время носила их при себе, а потом оставляла рядом с кем-нибудь из тех молодых людей, которые привлекали ее внимание, от души надеясь, что они не поймут тайного знака, поданного им… Нет, она все же надеялась, что поймут, но не подадут виду…
Почтительный, хотя и несколько утомляющий этой почтительностью Бетанкур бывал удостоен ириса – «Ваша дружба много значит для меня». Трубецкой – многоцветного тюльпана – «Красивые глаза». Секрет-Скорский больше всех цветов любит колокольчики, но они означают деликатность и смирение. Эти цветы ему совершенно не подходят, Александра Федоровна как-то бросила ему мускусную розу – капризность, непостоянство… Ах, если бы она была вольна в себе, то подарила бы ему жонкиль, что означает сильную страсть, желание…
Ему? Или все же Трубецкому? Или Дантесу? Или каждому из трех?
Ну да, в ту заветную шкатулочку она спрятала бы и Трубецкого, и Дантеса, и Скорского и, доставая их по очереди, вспоминала бы, как Трубецкой однажды следил за нею на балу своими великолепными, исполненными тоски глазами, а она нарочно улыбалась Бетанкуру, хотя находила его слишком уж положительным и скучным; как Дантес в Петергофе маячил под ее окнами, после чего клумбы оказались ужасно вытоптаны; как Скорский, подходя, чтобы пригласить ее на вальс, кланялся и смотрел чуть снизу с непередаваемым, особенным выражением своих зеленых глаз… Смотрел как на женщину, а не на государыню, словно хотел, чтобы она вдруг забыла о своем сане, чтобы они оба смогли об этом забыть…
Александра Федоровна очнулась – и вспомнила, где находится.
Да она же в театре! Сейчас антракт, они болтают… О чем, бишь, они болтают?
Не вспомнить. Она утонула в своих мыслях! Она и в самом деле забылась!
– О чем вы замечтались, maman? – весело спрашивает Мэри.
Александра Федоровна повела плечами:
– Так, ни о чем. Здесь душно и жарко. Мне не хочется оставаться на второй водевиль. Григорий Александрович, я бы хотела уехать.
Скорский понимающе кивнул, с готовностью вскочил, подошел к двери, поднял бархатную портьеру, чтобы императрица могла выйти. Он даже головы не повернул в сторону Вари и не удостоил ее прощания – так же, как не удостоил приветствия. Впрочем, она едва ли это заметила – все ее внимание было приковано к императрице.
Та удалилась, холодным кивком простившись с актрисой, все еще стоявшей возле рампы в реверансе – довольно нелепом, учитывая, что на ней мужской наряд.
Следом вышла и надутая Мэри. Ей хотелось бы остаться, но разве можно, если мать уезжает? Александра Федоровна не думала о том, какое впечатление на публику произведет ее внезапный отъезд. Второй водевиль не начинали, пока императорская фамилия задерживала актрису около своей ложи. И вдруг императрица отбыла после долгого и, как многим показалось, угрюмого молчания… Значит, государыня осталась недовольна игрой примы? «Не может быть, – думают одни, – как же так?!» – «Конечно, а чем там быть довольной», – думают другие.
В зале переглядывались – одни опечаленно, непонимающе, другие – злорадно.
Варя стояла, понурившись, с трудом справляясь с огорчением…
– Продолжаем, продолжаем! – замахал режиссеру великий князь, которому надоело ждать и хотелось увидеть новый водевиль, снова услышать серебряный голосок хорошенькой актрисы, улыбнуться в ответ на ее улыбку… Судя по этой улыбке, она девушка ласковая. А что, если…
Эта мысль посетила Михаила Павловича не в первый раз. Она очень его волновала, но он не любил спешить. Это только в водевилях вояки грубы и настырны, рубят сплеча и всякую хорошенькую женщину норовят взять штурмом, словно крепость. Михаил Павлович предпочитал неспешную осаду.
Он еще не решил, как себя вести. А сейчас ему хотелось одного – чтобы продолжалось представление.
Варя убежала за кулисы. Раздался звонок – более задерживать зрителей режиссер не смел. Никому не было дела до того, что чувствует актриса. А если она не успеет сменить костюм за те пять минут, что остались до ее выхода, тем хуже для нее!
Варя едва успела бросить умоляющий взгляд Алексею Мартынову, своему партнеру в первой сцене. Алексей понимающе кивнул – он будет изо всех сил тянуть время до ее выхода.
И вот уже зазвучала увертюра, вот открылся занавес, вот из-за кулис выбежала Наденька Самойлова – она играла субретку героини… Хорошенькое черноглазое личико ее сияло улыбкой, но вовсе не только потому, что этого требовала роль.
Давно Наденька не была так весела!
Канули в Лету те времена, когда они с Варей были подружками в Театральной школе. Теперь Наденька ненавидела Варю, завидовала ей, ревновала… Когда неизвестный горец начал выкрикивать восторженные, хоть и неразборчивые восклицания, Наденька готова была отнять у него кинжал и зарезать и его, и Варю. Нет-нет, она вовсе не была влюблена в этого неотесанного абрека! Просто теперь они с Варей соперничают за роли, за успех, за зрительскую любовь, а потому всякое проявление этой любви к сопернице невыносимо Наденьке. Но что такое обожание какого-то кавказца по сравнению с холодностью императрицы?! Наденька словно слышала неодобрительный отзыв, который та передаст императору, а поскольку каждому известно, что государь самым внимательным образом следит за всем, происходящим в Императорских театрах (решает, какую пьесу оставить в репертуаре, какую снять, даже повышение жалованья зависит от него!), Наденька не сомневалась, что дни Асенковой в Большом театре сочтены. Может быть, ее не выгонят вовсе, однако с первых ролей снимут, это точно, и тогда все они достанутся Наденьке! Теперь в афишах о постановках водевилей и серьезных пьес, таких, как «Женитьба Фигаро», «Школа жен», «Ревизор», «Евгения Гранде», появится имя Надежды Самойловой! Давно пора! Самому Гоголю не понравилось, как Асенкова сыграла Марью Антоновну в его «Ревизоре». Грибоедов, этот увалень, тоже остался недоволен постановкой «Горя от ума». Правда, он ничего не говорил собственно про Асенкову (у нее и ролишка там была просто никакая, госпожи Горич), но если его взбесили все актеры, вся постановка, значит, и Асенкова в этом виновата. Так что сегодня она получила по заслугам! И Наденька от восторга вела свою крохотную роль с таким блеском, которого не было в ее игре раньше, и критик Виктор Кравецкий, который сидел в зале, с удивлением обнаружил, что она не просто хорошенькая, но самая настоящая красавица… Он не столь давно потерпел сокрушительный афронт, пытаясь поухаживать за Варварой Асенковой (вот дура, ну, дура, да разве можно быть непочтительной с критиками… месть Кравецкого не замедлит сказаться!), но сейчас почувствовал, что вполне может взять реванш у Надежды Самойловой, точеное черноглазое личико которой так и лучилось счастьем.
И еще одна женщина в зале испытывала схожие чувства. Ее лицо было скрыто серой вуалью, поэтому никто не видел, как блестели ее глаза. Она готова была обожать императрицу, которая столь великолепно поставила на место эту актрисульку. Это огорчило Скорского… Он умел скрывать свои чувства, но женщина в сером догадалась, как сильно он был огорчен! Вот и хорошо! Вот и превосходно!
Наталье Васильевне и в голову не пришло, что так же внимательно, как и она, за происходящим наблюдал еще один человек – худой, как палка, с изможденным лицом и печальными глазами, одетый, как мастеровой, хотя по его повадкам было видно, что он привык носить куда более богатую одежду и толкался на галерке, только чтобы затеряться среди тамошней пестрой публики. Студенты, мелкие чиновники, приказчики – обычные посетители галерки – горячо сочувствовали Варе. В каждом выкрике в ее адрес слышались обожание и одобрение.
– Браво, Асенкова! – орали они неистово, перевесившись через барьер. – Красавица! Богиня! Браво, Асенкова!
– Браво, Асенкова, – прошептал и этот человек, и его глаза увлажнились, а голос задрожал. – Браво, Асенкова!
Студент-правовед по имени Владимир Философов, увидев эти слезы и услышав эту дрожь в голосе незнакомца, ехидно усмехнулся:
– Да вы, папаша, зря этак расчувствовались! Варвара Николаевна и на молодых да богатых не смотрит, что ж вам-то алкать сей недоступный цветок?
Владимир Философов сам был влюблен в Варю, сам страдал от ее веселой дружелюбной холодности, не оставлявшей ни малейшей надежды хотя бы на самую малую интимность, а оттого ему кругом мерещились соперники. Ну, этого старикана можно не опасаться, решил Философов, и все же не смог удержаться от новой издевки.
– Что, папаша, седина в голову, бес в ребро? – ехидно проговорил он. – Не жди, не отломится тебе сей кус, вот разве что тысяч десять принесешь, да и то сомневаюсь, что дождешься большего, чем улыбка ее…
Мастеровой повернул голову – и Философов оцепенел: такие яркие, синие у него глаза, более того, в них чудится что-то невероятно знакомое!