– Ваше прошение будет удовлетворено. Вы отправитесь в Пятый пехотный корпус генерала Лидерса в чине полковника.
– Благодарю вас, ваше императорское величество! – последовал ответ столь спокойный и даже равнодушный, что император почувствовал некоторую досаду.
– Можете идти, – проговорил он небрежно и подумал: «Интересно, расскажет ли мне когда-нибудь Александрина, что произошло, в чем причина этой внезапной просьбы? Наверное, нет…»
Он оказался прав хотя бы потому, что об истинных причинах сей внезапной отставки Скорского императрица не имела представления. Об этом могла бы кое-что поведать совсем другая женщина, однако императору и в голову бы не пришло спросить о Скорском у… Варвары Асенковой.
Но даже и она не знала всех подробностей того, что приключилось в тот вечер.
* * *
Скорский вылетел из театра, обуреваемый одним лишь чувством: презрением к себе. Но унижение, которое он пережил только что, сыграло с ним дурную шутку: ему нужно было излечить жестоко раненное самолюбие, не потешив собственное благородство, а удовлетворив самые низменные страсти своей противоречивой натуры. Он не шутя говорил во время той приснопамятной встречи Наталье Васильевне Шумиловой, что брань и презрение, высказываемые женщиной, его нешуточно возбуждают. И сейчас та холодность, которую он встретил в Варе, показалась ему сродни презрению. Он ошибался, однако ничего не был в силах поделать со своим внезапно вспыхнувшим желанием. У него всегда было несколько любовниц разом, среди них, безусловно, встречались те, которых можно было называть дамами, вполне достойными любви и уважения, несмотря на двусмысленность и неопределенность их общественного положения… Однако сейчас Скорскому хотелось чего-то иного, вовсе недостойного уважения и любви, чего-то отвратительного, грязного, почти тошнотворного… Распутный образ Натальи Васильевны явился ему на ум, и Скорский ощутил, что это именно то, что ему сейчас необходимо.
Он знал, где жила Шумилова – она не единожды присылала ему письма, зазывая на свидания, и, кликнув ожидавшую поодаль от театра свою коляску (ну не мог же флигель-адъютант Скорский путешествовать по Санкт-Петербургу в одежде сбитенщика, пользуясь публичными извозчиками!), он скоро был возле этого дома на Сергиевской улице.
Немного подумал, отпускать ли экипаж. Вообще-то он намеревался задержаться в этой сточной канаве надолго, быть может, на всю ночь, а людей своих, как военных, так и дворовых, Скорский привык жалеть, но потом все же решил велеть подождать.
Подошел к воротам. Они были заперты, однако малая калиточка оказалась приотворена. Скорский сам не знал, отчего ему хочется попасть сюда тайно. Может быть, для того, чтобы оставить себе последнюю возможность повернуть назад? Или настораживало предчувствие чего-то неладного?
И оно не обмануло Григория Александровича. Лишь только вошел он в просторные сени, как услышал из-за ближней двери истошные вопли и рыдания, создававшие впечатление, будто там находится человек, которого подвергают самым кошмарным пыткам.
Уж на что герой наш слыл человеком бывалым: и в кампаниях приходилось ему участвовать, и вопли раненых и умирающих слышать, а все же шевельнулись у него волосы на голове, и он подумал, что собирался лишь в грязи вываляться в этом доме, а ведь как бы не оказаться залитым кровью…
Дверь была притворена неплотно. Скорский чуть потянул ее и увидел посреди комнаты какого-то мужчину средних лет, одетого, как купеческий приказчик. У него была черная борода – отнюдь не такая, как была выброшена Скорским за ненадобностью, а вполне натуральная, причем придававшая ему отнюдь не комичный, а довольно зловещий вид, и это впечатление усиливалось черными с резкой проседью растрепанными волосами и черными же глазами. На лице его читались враз и ярость, и брезгливость, и растерянность, а перед ним на полу корчилась какая-то женщина, в облике которой Скорскому сначала почудилось что-то знакомое, а потом он с изумлением и немалым трудом признал в ней субретку Наденьки Самойловой… Как ее там? Раиску, что ли? Ну, ту самую, что по приказу хозяйки ретиво вырвала у Вари флакон с ужасным притиранием и тем против воли спасла ее красоту. Скорский помнил, что несколько капель снадобья попали ей на лицо и руки, покрыв их небольшими язвочками, но сейчас они превратились в пугающие гнойные раны, которые, судя по всему, причиняли Раиске страшную боль. Она билась головой об пол и кричала сквозь пену, выступающую на губах:
– Отравили вы меня, отравили… Сказали, что Асенкову изведете, а извели меня!
«Боже! – чуть не выкрикнул Скорский. – Так вот откуда все пошло… Шумилова причастна к покушению на Варю? Но почему?!»
И тут же эта ошеломляющая догадка была им забыта, потому что с изуродованных язвами и судорогами губ Раиски сорвались совсем уж страшные и пугающие откровения.
– Знаю, знаю, по чьей указке сотворили сие злодейство, – выла она. – Небось Петр Андреич Клейнмихель вам велел за то, что открыла я всем правду: его-де жена Клеопатра Петровна воспитывает императорских детей недозволенных… А где мне теперь искать спасения и справедливости? Уж не пойти ли, не кинуться ли в ножки государыне-матушке, не повиниться ли, не открыть ли ей истину? Тогда всем вам, лихоимцам, воздастся по заслугам!
Скорский так и обмер, услышав это. Что-то подобное до него доходило в виде осторожнейших намеков, которые немедля пресекались. И вдруг в каком-то пошлом купеческом доме услышать такое…
Чернобородый тоже был, судя по всему, напуган, да так, что лишился рассудка.
– Молчи, тварь! – прорычал он, хватая Раиску за горло. – Что ты несешь?! Молчи!
Раиска мотнулась в его руках, пытаясь оторвать его руки от горла, но вдруг обвисла, словно тряпичная кукла, и Скорский понял, что чернобородый в припадке ярости придушил девку.
Скорский стоял ни жив ни мертв. Он ничуть не осуждал чернобородого, однако страшно было то, что теперь еще кто-то знал тайну императора, которая ни в коем случае не должна была быть открыта Александре Федоровне. Он должен пресечь слухи, которые иначе пойдут бродить по Петербургу, а потом и по стране, переползут границу… Имя государя, перед которым преклонялся Скорский, будет опозорено… Он должен заставить замолчать обитателей этого дома. В этом он видел свой долг верноподданного дворянина и благородного человека. Но как это сделать?
В ту минуту, когда он пытался найти решение, растворилась дальняя дверь, ведущая из других покоев, и показалась Наталья Васильевна Шумилова, одетая в траурное платье. Шумилова, стоящая вся в черном посреди этой комнаты, где только что свершилось убийство, к коему и она имела самое непосредственное отношение, показалась Скорскому зловещей кладбищенской птицей, которая прилетела клевать мертвечину. В это мгновение он не мог понять, какая сила принесла его сюда, как он вообще мог пожелать коснуться этого тела, поглядеть в эти глаза, прижаться к этим губам? Наталья Васильевна сейчас стала для него олицетворением всего самого отвратительного и пугающего, что может только встретиться человеку. Однако если бы не его постыдное желание, если бы не судороги уязвленного Варей самолюбия, он не стал бы хранителем тайны, изведать которую не должен никто, кроме него.
И Скорский подумал, что, наверное, правы те, кто уверяет: непрямыми-де путями ведет нас Господь.
– Сергей! – в эту минуту воскликнула Шумилова. – Да ты убил ее?!
– Что было делать, свет мой Наталья? – подал плечами чернобородый, который уже обрел то почти философское спокойствие, которое обыкновенно бывает свойственно всем русским душегубам после совершения ими крайнего злодеяния и придает их жестоким лицам некое загадочное и непостижимое для иноземцев выражение. – Девка не могла уняться и начала бы болтать… Слышала бы ты, что она тут несла про государя императора! Нам не сносить головы, коли выпустили бы ее вон. Господа благодарить надо, что она сюда прибежала из тиятров этих.
– Все так, – кивнула Наталья Васильевна, – да что с мертвой делать? Куда ее девать? Нешто в сарае зарыть, где поленница? Да ведь собаки учуют…
Скорского передернуло от этой деловитости и полного бездушия женщины, которую он намеревался нынче же заключить в свои объятия.
– Известно, кем была эта девка, – продолжала Наталья Васильевна, – известно, что произошло в театре, и вот она мертва… Мало того – убита! Ты ей так шею свернул, что дитя малое догадается – не грибков она покушала, прежде чем помереть.
– Да что же с того? – равнодушно спросил Сергей. – Убита она здесь, да кто это видел? Кто докажет? Если тело здесь отыщут, то да, прицепиться могут, но нам никак нельзя сие допустить, чтоб нашли. Если труп куда-то по-умному отвезти и подбросить, то под подозрение можно и кого-то иного подвести…
При этом он значительно посмотрел на хозяйку, и та радостно всплеснула руками:
– Да ты умен! И впрямь – дело говоришь! Я уж думала, все пропало, не удалось Асенкову под монастырь подвести, однако ж, если труп к театру подкинуть, можно все же ее в грязи замарать. Отравить не вышло, так хоть скандал учиним. Ах, вот жалость, что не Асенковой ты шею свернул!.. Ладно, что попусту сокрушаться. Оберни эту падаль какой-нито рогожкой да вези к театру.
Больше слушать этого Скорский не мог. Ночью порой ему снились кошмары, но кошмарнее этого ничего видеть и слышать не приходилось ни во сне, ни наяву. Поэтому он поступил так, как поступал, когда его начинал душить кошмар. Ночью он срывался с постели, а сейчас ворвался из сеней в комнату и резко проговорил:
– Я этого не допущу.
У Натальи Васильевны и Сергея стали такие лица, словно теперь уже они оба оказались во власти ужасного кошмара, но не видят средства его прервать.
– Это он! – хрипло выдохнул наконец Сергей. – Тот самый сбитенщик! Это он все с ног на голову в театре перевернул, он помешал Асенкову обвинить! Да я его сейчас… – И он пошел на Скорского, засучивая рукава и простирая к нему руки, на которых еще не остыл смертный пот несчастной Раиски.
– Стой! – негромко приказал Скорский, выхватывая из сапога небольшой стилет, который всегда носил с собой. – Стой, или я убью тебя немедленно, и мне ничего за это не будет, потому что ты сам убийца и злоумышленник, так же как и твоя хозяйка. Думаю, она за тебя заступаться не станет, так что стой, где стоишь.
Сергей в сомнении покосился на Наталью Васильевну, но все же замер, меряя Скорского ненавидящим взором.
– Ты что?! – просвистела она страшным змеиным шепотом. – Да ты с ума сошел, Сергей? На кого ты руку хотел поднять?! Греховодник, распутник, пошел вон с глаз моих!
Сергей плюнул под ноги и пошел вон, однако, когда он повинно склонил голову, в черных глазах его просверкнула затаенная усмешка, и Скорский сразу понял, что Сергей не слишком поверил в гневный порыв своей хозяйки. Да и сам Григорий Александрович был очень далек от того, чтобы ей поверить. Притворство звучало в каждом слове Натальи Васильевны, причем она и не слишком старалась притворяться-то.
– Что же вы наделали, – проговорил он с отвращением. – Что вы только задумали, и против кого?! За что вы так ненавидите Варвару Николаевну?! Как вы посмели покуситься на нее? Да вы сами смерти достойны! Я мог бы вас убить так же, как ваш человек убил эту несчастную, – он показал на мертвую Раиску, – и свершил бы благое дело.
Наталья Васильевна упала на колени, рыдая так громко и отчаянно, что могла бы разжалобить даже казенного тюремного экзекутора, однако Скорский при всем желании не мог поверить ни единой слезинке, скатившейся по ее щекам.
– Вы спрашиваете почему? – рыдала Наталья Васильевна. – Да все это из-за вас! Я давно догадалась, что вы неравнодушны к этой актерке, а я не могу пережить это! Из-за нее вы охладели ко мне! Я не могу это перенести, на все готова, чтобы вас вернуть!
– Что же, – не без ехидства спросил Скорский, – вы готовы убивать всех, к кому я неравнодушен?
– Да! – запальчиво выкрикнула Наталья Васильевна.
– Значит, и императрицу тоже? Ведь при дворе чуть не открыто говорят, что я к ней неравнодушен?..
Наталья Васильевна с ненавистью уставилась на него, сообразив, как злобно он над ней смеется.
– Ну так как? – продолжал издеваться Скорский. – Вы признаетесь, что готовы убить императрицу, в коей видите соперницу? А не лучше ли мне сейчас скрутить вас и пинками сопроводить в участок, причем сообщить, что вы из ревности готовите цареубийство?
Наталья Васильевна оскалилась от бессильной ярости. Сейчас она поняла, что в ее душе уже не осталось никакой любви к этому человеку, о котором она так мечтала. О, как хотела она сейчас хоть на миг побыть самой собой, бросить ему в лицо признание, что он ей вовсе не нужен, что ей нужны только деньги, путь к которым загораживает эта проклятая Асенкова!..
Однако Наталья Васильевна приняла самый покорный вид, опустила голову и молчала.
Скорский усмехнулся:
– Я вас прекрасно понимаю. Все мысли, которые мечутся сейчас в вашей голове, все чувства, которые раздирают ваше сердце, написаны на вашем лице. Вы меня ненавидите. И я этому очень рад. Если бы все еще любили меня, то принялись бы оскорблять. Значит, вы запомнили мои слова там, в саду, мол, ничто не возбуждает меня так, как брань, и ничто не охлаждает так, как смирение и молчание.
Наталья Васильевна готова была наброситься на него, но не для объятий и поцелуев, а чтобы разорвать в клочки. Он снова разглядел все ее тайные помыслы, он видел ее насквозь!
– Будьте осторожны и держитесь подальше от Асенковой, – проговорил Скорский, поворачиваясь к двери. – Если с ней хоть что-то случится… Если с ней хоть что-то случится, я не стану медлить с тем, чтобы уничтожить вас, где бы я ни оказался в эту минуту!
Он вышел вон из этого кошмарного дома и вздохнул с облегчением, вспомнив, что его ждет экипаж. У него не было никаких решительно сил. Полное опустошение овладело его душой и сердцем. Угроза Наталье Васильевне, чтобы та не смела причинить вред Варе, была последней услугой, которую он мог оказать той, которую любил так нежно, смиренно и преданно. А ведь не в его натуре было слишком долго взирать на недоступные звезды.
Недоступные? Так ли это?
Скорский был опытным любовником. Встречи и разлуки с женщинами составляли смысл его жизни. Не только он бросал – его тоже бросали, мимо него тоже проходили равнодушно, и он научился безошибочно угадывать, когда в сердце женщины начинал царить другой. Он угадывал, что Варино сердце больше не принадлежит ему, потому что принадлежит другому. Собственно, догадывался он об этом со дня ее дебюта, просто не мог окончательно поверить в то, что она так глупа и наивна, что позволила себе влюбиться в императора. Впрочем, Скорскому было известно, что в государя влюблялись многие дамы, причем довольно пылко. Однако пылкость не зажигала чувств этого неукротимо похотливого, но в то же время редкостно сдержанного мужчины. Императору нужно было именно то, что отталкивало Григория Скорского: полная недоступность женщины.
Ну, тогда у Варвары Асенковой нет никаких надежд, ведь она только что в голос не кричит о своей любви!
Скорскому доставила мгновенное удовольствие мысль о том, что Варя станет так же страдать от неразделенной любви, как страдал он, однако эта мысль была последней данью его былому чувству.
Он вздохнул, чувствуя себя странно свободным и излеченным. И постепенно сознанием его завладела мысль, которая давно являлась к нему подспудно и которую он гнал от себя, – об отставке от дворцовых обязанностей и переходе в военную службу. А Григорий Скорский всегда славился тем, что мгновенно претворял в жизнь свои решения.
* * *
Белые ночи и прежде-то вызывали у Вари Асенковой ощущение тревоги и сильной усталости, а в этом году она почувствовала себя совсем больной. Затревожилась маменька, затревожились врачи, да и самой ей стало настолько плохо, что она задумала попросить об отпуске. И этот отпуск ей был предоставлен – для проведения его в Ораниенбауме, куда она была приглашена великим князем Михаилом Павловичем и его женой (дворцы и парки Ораниенбаума принадлежали им, да и вообще на этот уездный город они смотрели как на свою собственность). Елена Павловна не скрывала своего восхищения актрисой Асенковой и всячески протежировала ей, особенно после того, как, наблюдая за мужем, убедилась, что он совершенно охладел к Варе и теперь она интересует его как актриса. Михаил Павлович боялся мелких бытовых скандальчиков даже больше, чем войн, а эти скандальчики теперь составляли неотъемлемую часть репутации Вари, но при этом она оставалась великолепной актрисой, которой лестно было покровительствовать. Вот так она и оказалась в Павловске. Однако накануне отъезда туда Варе пришлось вместе со всей труппой отправиться в Петергоф: отдыхающие там император с семьей пожелали увидеть водевиль «Ложа первого яруса, или Последний дебют Тальони», написанный Василием Каратыгиным. Это был забавный пустячок, по отзыву самого автора, высмеивающий рабское преклонение перед всем иностранным, и за это он очень нравился патриотически настроенному императору.
Принята труппа была весьма любезно, и однажды Николай Павлович даже представил актрису Асенкову императрице – это случилось в саду, на прогулке.
– Вы очень талантливы, – с холодноватой любезностью сказала Александра Федоровна. – Сожалею, что не имела возможности увидеть вас в «Гамлете», говорят, ваша бедняжка Офелия была необыкновенно хороша, но я не большая любительница Шекспира. Зато я отлично помню вас в «Эсмеральде». – Она оперлась на руку мужа и улыбнулась.