Пепел (Бог не играет в кости) - Алекс Тарн 14 стр.


— …ну да… в общем, позвоню кому надо… — закончил чиновник, разом погасив интенсивность взгляда. — Свяжитесь со мной завтра утром, господин Ле Фен.

Беседа, по всей видимости, подошла к концу, и Янив напрягся, ожидая завершающего «ну что ж…», или «итак…», или просто одновременного хлопка обеими руками по коленям, или какого другого сигнала, означающего: «все, ребята, пора прощаться». Но сигнала все не было; господин Липс сидел, задумчиво покачивая головой, и молчал. От прежней широченной улыбки осталась лишь слабая тень, едва заметная в углах тонкогубого рта. Уж не углядел ли он что-то подозрительное в глухой непроницаемости берлова одуванчика?

— Вы знаете, господа, — произнес Липс наконец. — Есть определенная символичность в дате моего рождения. Я вам когда-нибудь рассказывал, Янив? Нет? Это случилось одновременно с провозглашением вашего государства, день в день. Интересно, правда? Иногда мне кажется, что эти два события взаимосвязаны. То есть, не появись я на свет, не произошло бы и той трагической ошибки, которая повлекла за собой наши нынешние проблемы…

Он рассмеялся неожиданно тонким смехом.

— Вам не на что жаловаться, Райт, — печально заметил Янив. — Вы родились в цивилизованной стране. В отличие от нас.

— Разве в этом дело, дорогой друг? Много ли значит рождение конкретного смертного человека по сравнению с бессмертными мировыми проектами? Вы не возражаете, если я немного пофилософствую? Возьмите, к примеру, Европу, про объединение которой мы говорили несколько минут назад. Можете ли вы указать точное время ее появления на свет? Нонсенс, не так ли? И в этом — залог ее бессмертия. Смертно только то, что имеет дату рождения. Скажем, я. Или вы… — он снова уперся в Берла прямым и цепким взглядом. — Или ваша страна…

Берл пожал плечами: — Извините, господин Липс, но я не очень понимаю, к чему вы клоните.

— Я вам объясню, — серьезно сказал чиновник. — Не знаю, насколько вы представляете себе мои функции и задачи. Не впадая в излишнюю детализацию, скажу, что я — один из бульдозеристов. Да-да, не удивляйтесь. На пути большого европейского проекта всегда громоздились груды мусора. Кто-то должен идти впереди строителей и расчищать дорогу, сдвигать мусор в сторону…

— Или в ров… — продолжил Берл. Он едва слышал собственный голос сквозь стук крови в висках.

— Я вижу, вы хорошо меня поняли… — Липс удовлетворенно улыбнулся. — Но ров, скорее всего, пройденный этап. Море сегодня выглядит намного актуальнее. Хотя, ничего нельзя знать заранее. Возможно, и рвы еще пригодятся.

«Ну кому это поможет, если я его сейчас придушу? — подумал Берл. Ему стоило некоторого труда держать себя в руках. — Никакой пользы не будет, ничего, кроме минутного удовольствия. Их тут полное здание, таких мыслителей и их однофамильцев. Даже полный континент».

— Что-то вы не то говорите, Райт… — неловко пробормотал Ле Фен.

Липс снова расхохотался высоким, до визгливости смехом.

— Какие вы все-таки серьезные, израильтяне, — сказал он, посмеиваясь. — Не понимаете европейского юмора. Ну ладно — Ури, он только вчера из Тель-Авива, но от вас, Янив, я ожидал большего… Я ведь всего-то и хотел задать нашему гостю один-единственный вопрос: в чем, собственно, заключаются ваши мотивы, господин Файман? А? Вот я пекусь о перспективах объединенной Европы, которой мешает постоянная напряженность в сердце стратегически важного региона. Можно понять, правда? Господин Ле Фен изо всех сил старается стать настоящим европейцем… я правильно понимаю, Янив? — Вот видите, правильно. Но вам-то это зачем? Неужели не расскажете?

— Отчего же… — спокойно ответил Берл и поднялся с кресла. — Конечно, расскажу. Деньги. Я получаю замечательные комиссионные, господин Липс. Даже после того, как отстегиваю процентик-другой проходимцам вроде вас и вашей шестерки. Будьте здоровы.

Он подошел к двери и дернул за ручку. Дверь не открывалась. Берл попробовал еще раз — напрасно. Он обернулся, с трудом сдерживая ярость. Липс и Ле Фен смотрели на него с одинаковыми улыбками.

— Зря вы так, господин Файман, — с упреком сказал чиновник. — Никакой я не проходимец, и вы это прекрасно понимаете. Насчет Янива — не поручусь… ха-ха-ха… шучу, дружище, шучу, не напрягайтесь… А с вами, Ури, мы обязательно подружимся. Обязательно. Вы мне даже нравитесь своей ээ-э… горячностью. Вот только проверю кое-что и сразу начнем дружить, идет? Потому что приведенная вами причина всегда казалась мне самой весомой. Любовь к деньгам не знает измен, на нее можно положиться… А выход — через другую дверь, вон туда… та работает только на вход. Был очень рад знакомству.

В коридоре Янив схватил Берла за рукав: — Как вы могли, Ури? У вас было такое зверское лицо… я даже боялся, что вы его задушите. От этого человека зависит вся ваша сделка, а вы обзываете его проходимцем. Зачем?

«Да что за день такой? — вздохнул Берл. — Каждый встречный-поперечный пристает с одним и тем же вопросом. Зачем да зачем, зачем да зачем… Что я, по-вашему, Господь Бог, что ли, чтобы знать, „зачем“? Вот у него и спрашивайте… зачем…»

Он грубо вырвал рукав и, не оглядываясь, пошел к лифтам. На сердце у него скреблись и гадили все брюссельские кошки. Стоя в спускающемся лифте, Берл поднес к глазам ладони и долго рассматривал их со все возрастающим недоумением. Ну почему ты все-таки не свернул гаду шею, почему?.. — А потом? — А что потом… потом — по обстоятельствам. Зато как было бы славно на душе! Не то что теперь… Он прицелился и сплюнул точно на сияющий ботинок соседа по лифту. Молодой клерк в стандартном костюме затравленно пискнул, но глаза поднять не посмел. Бедняга физически чувствовал исходящую от Берла энергию ярости. Она просто переполняла тесное пространство лифта в чудовищном здании имени европейского гуманиста и философа господина Липса.

СВИДЕТЕЛЬ № 4

Дети есть дети, господин судья. Так обычно говорится. А что это значит? Слабые, да? Несмышленые? Капризные, неприспособленные к жизни маленькие существа, которых надо воспитывать и учить годами, пока, наконец, из них не вылупится что-то путное, называемое взрослым человеком. Так, да? А знаете ли вы, сколько всякого может вынести, вытерпеть ребенок? Взрослому такое и не снилось, можете мне поверить. Говорят еще: человек ко всему привыкает. Ерунда. Ребенок ко всему привыкает — это да, а вот взрослый человек, наоборот, часто ломается и гибнет.

И в общем-то, это можно понять. Возьмите сильный ветер, ну там ураган, бурю или как это называется… Кто раньше переломится — взрослое дерево или тоненький прутик? А если, допустим, смерч — ну, тот, что с корнем рвет и уносит неведомо куда… вот принес он, допустим, большое дерево за тридевять земель, да и бросил на землю; приживется оно на новом месте или нет? Ясное дело — нет. Ему ведь для жизни надо корни глубоко в землю запустить, да еще и не всякая земля годится. А кто ж ему яму-то копать будет, пересаживать, удобрять, возиться? Махнут рукой, да и распилят на дрова. А тем временем прутик тот маленький, если повезло ему упасть в канаву или в мелкую лужицу, уже тянет воду слабенькими своими корешками, живет, приспосабливается к новому месту. Нет, как ни крути, а дети сильнее взрослых, господин судья. Намного сильнее. И, знаете что?.. — умнее.

Да-да, я нисколько не преувеличиваю. Ведь взрослый человек живет надеждами. А что такое надежда? — Иллюзия, не более того. Вот говорят: взрослый человек планирует. Взрослый человек знает. Да много ли он там знает, Бога ради?.. что планирует? Иногда такие глупости закручивают… Спросишь такого: ты зачем это сделал, дурачок? Разве не ясно было, что выйдет нехорошо? А он отвечает: знать-то я знал, но надеялся, что получится иначе. Вы понимаете? Он, видите ли, надеялся! Тогда, спрашивается, на кой черт тебе все твои знания, если ты не по ним поступаешь, а по глупой своей надежде? Зачем тебе, идиоту, глаза, если ты доверяешься слепому поводырю?

Дети — иной коленкор. Дети, конечно, ошибаются, падают, набивают себе шишки, но делают это исключительно по незнанию. Возможно, видят они не столь далеко с высоты своего маленького роста, но зато, уж если что видят, то того не отдадут никому — в особенности, надеждам, иллюзиям и прочим непрочностям. Они очень практичный народ, дети. Но стоит им вырасти — и куда только все девается!.. Бегут, выпучив глаза, вдогонку за миражами.

Вот я, господин судья, никогда ни за чем вдогонку не бегала и, можно сказать, горжусь этим фактом. Кто-то, возможно, ухмыльнется и скажет, что зато я всю жизнь бегала от чего-то. Ну ладно, допустим, что так… и что ж с того? Лучше бежать от, чем вдогонку, лучше быть преследуемым, чем преследователем. И вовсе не оттого, что это выглядит более морально. Мораль, если хотите знать, меня вообще мало интересует, как и другие иллюзии. Причина намного важнее: так легче выжить, потому что догонять опаснее, чем убегать. Звучит парадоксом, да? А между тем, нет в этом ничего парадоксального. Преследователь теряет чувство опасности, а у жертвы оно, наоборот, обострено до предела. Хищник должен быть на пике силы и формы, чтобы догнать даже ослабленную болезнью добычу. Не догнал сегодня — не беда, подождем до завтра, авось повезет больше. А назавтра невезение все то же, но зато сил меньше. Удивительно ли, что львята подыхают с голоду, в то время как антилопы спокойно щиплют травку на тучных лугах?

Выживание — вот главный смысл жизни. Многие этого не понимают до самого конца. Многие, но не мы, привыкшие выживать с раннего детства… Что?.. Нет, своим детям я эту науку не передала. У меня нет детей, господин судья. Ни детей, ни семьи. И знаете, это даже к лучшему. Налегке и уцелеть легче.

Когда я родилась, меня назвали Эстер, потому что произошло это ранней весной, во время какого-то еврейского праздника. Эстер Мейерс. Это моя бабулька постаралась, со стороны матери. Все называли меня Эсти, и только бабушка упрямо стояла на своем — Эстер и все тут.

— Твое имя, — повторяла она мне, — твое имя, Эстер, это единственное свидетельство того, что в нашей семье осталось хоть что-то еврейское.

Думаю, что тут она слегка преувеличивала. Нашу семью не связывало с еврейством ровным счетом ничего. Мы жили в Лекене — аристократическом районе Брюсселя. Отец владел процветающей адвокатской фирмой, водил дружбу с министрами и был принят при королевском дворе. Он крестился в юности и, насколько я помню, иногда даже захаживал в церковь, хотя навряд ли причислял себя к истово верующим католикам. Мама в церковь не ходила. Она верила в социализм и в единство. Так она говорила во время светских бесед со своими прекрасно одетыми и изысканно воспитанными друзьями.

— Я верю в социализм и в единство!

Я слышала это часто, выбегая в гостиную из своей комнаты, чтобы схватить со столика еще одну конфету.

— Эсти! — возмущенно кричала мать, временно отвлекаясь от своей несокрушимой веры. — Ты испортишь себе зубы и семейную жизнь!

Бабушка, как я уже отмечала, верила в еврейского Бога, что почему-то выражалось в зажигании свечей. Каждую пятницу она громко взывала из своей комнаты, нарочито сильно картавя: «Эстер! Эсте-ер!» и, не дождавшись ответа, выходила на охоту. Я заранее пряталась, изобретая все новые и новые убежища. Дом у нас был огромный, а бабушка старая. Тем не менее, она никогда не сдавалась и упорно продолжала поиски, пока, наконец, не вытаскивала меня из шкафа или из-под кровати, пыльную и задыхающуюся от смеха. С тех пор еврейство ассоциируется у меня с невообразимым, просто даже каким-то неумолимым упрямством.

Бабушка сердито стряхивала с меня подкроватную паутину и тащила к себе. Там уже стояли на комоде две высокие белые свечки в разлапистых серебряных подсвечниках. Дальше нужно было закрыть лицо обеими руками и пробормотать несколько непонятных слов на языке упрямой бабушкиной веры.

В общем, выходило так, что в нашей семье каждый верил во что-то свое — все, кроме меня и пуделя по имени Чарли. Впрочем, Чарли с радостью соглашался принять любую веру всего лишь за кусочек печенья, и с такой же готовностью менял ее при виде сосиски. Подобное ренегатство делало его сомнительным союзником в религиозных вопросах. Другое дело я. Мой переход в чью-либо религию автоматически превратил бы ее в господствующую или, по крайней мере, самую многочисленную в доме. Поэтому и сражения за мою детскую душу разворачивались нешуточные. Стоило, к примеру, папе заикнуться о том, что ребенку может быть интересна месса в кафедральном соборе, как на него набрасывались с трех сторон одновременно: бабушка со своими свечами, мама со своим социализмом и Чарли — просто за компанию. В итоге я росла без какой-либо веры, что устраивало меня вполне. Тем не менее, интуитивно я чувствовала, что когда-то придется определиться.

До семи лет я получала домашнее воспитание, так что первый мой выход в большой мир произошел позже, чем у большинства детей. До школы я и сверстников-то практически не видела, если не считать нескольких кузенов, с которыми я время от времени встречалась на семейных праздниках или летом, в нашем загородном доме. Но школа сразу же предъявила другие правила игры. Излишне говорить, что все мои однокашницы происходили из слоев, именуемых привилегированными, то есть, походили на меня, как две капли воды. По крайней мере, так я полагала в свои первые школьные дни. Тем удивительнее выглядели насмешки и открытая неприязнь, проявившиеся через некоторое, не слишком длительное время. Тогда же я впервые услышала, что я «вонючая еврейка». Для моего девственного сознания это было просто вопиющим поклепом, господин судья. Слово «вонючая» еще можно было отнести на счет обычных детских ругательств. Но на каком основании они отнесли меня именно к евреям? Ведь я еще не совершила своего выбора! А если я решу стать католичкой, как папа, или социалисткой, как мама?

Хорошенько поразмыслив об этом на следующем уроке, я догадалась: это, наверняка, бабушка специально явилась в школу и ввела всех в заблуждение. Ну конечно! Другого объяснения просто не существовало. Я была возмущена до глубины души. Ясно, что каждый хочет победить в соревновании за мою веру, но всему есть предел! Бабушкин поступок был просто жульническим. Вернувшись из школы, я немедленно потребовала преступницу к ответу. Я заранее представляла себе, как припертая к стенке бабушка будет юлить и изворачиваться под напором моего гнева. Я намеревалась потребовать, чтобы она завтра же пришла в школу и призналась в своей злонамеренной лжи. И тогда я снова стану такой же, как все, как это и было с самого начала. Что же касается выбора веры, то про себя я окончательно решила в папину пользу. Он, по крайней мере, вел себя по-джентльменски, не прибегая к нечестной игре. Да и тысячесвечовая красота мессы не шла ни в какое сравнение ни с двумя бедными бабушкиными свечками, ни с мамиными красными флагами.

Но бабушка, терпеливо выслушав мою обвинительную речь, не стала оправдываться. Она просто заплакала. Сидела в своем кресле, прикрыв глаза руками и плакала. Тогда я испугалась за ее больное сердце и сказала, чтобы она успокоилась, что я уже нисколько не сержусь, но, тем не менее, сходить в школу она обязана, потому что мне очень важно, чтобы остальные девочки не думали обо мне плохо, то есть не плохо, а неправильно. И если она принимает свой поступок так близко к сердцу, то я не настаиваю, чтобы этот исправляющий визит произошел немедленно. Ради бабушкиного здоровья я была готова потерпеть денек-другой…

«Но уж не больше недели, ладно, бабуля? Девочки должны знать, что я еще ничего не выбрала».

Бабушка вздохнула, вытерла слезы и сказала, что мой выбор здесь совершенно ни при чем. Она сказала, что никто нас не спрашивает, что мы там сами о себе думаем.

— Ну это ведь не так, бабуля, — возразила я. — Взять хоть папу. Он решил быть католиком и стал им.

— Глупости, — ответила бабушка. — Все вокруг продолжают считать его евреем. Просто до поры до времени не говорят этого в лицо. А дети, в отличие от взрослых, не скрывают своего отношения, вот и все. Пока они думали, что ты такая же, как они, не возникало никаких проблем, правда ведь? Но стоило им узнать, кто твои родители, как ты сразу же попала в еврейки. И не важно, что твой отец ходит с крестом на шее, а мать социалистка. Тут решают за нас, девочка.

— Кто?

— Он, — бабушка ткнула пальцем вверх, и я поняла, что дело плохо. Как я уже говорила, бабушкин Бог отличался редкостным упрямством. Уж если он что-то решил за меня, то спрятаться не получится — вытащит из любого шкафа. Я еще спросила, отчего же тогда она заплакала, если ни чем не виновата?

— Из-за тебя, — сказала бабушка, вздыхая. — Я до сих помню, как плохо было мне, когда я впервые узнала об этом. Это как заново родиться, только намного больнее.

Так оно все и обстояло, господин судья. Я будто родилась заново, причем стала тем, кем быть не хотела. Кто-то решил за меня, распорядился мною, даже не спросив моего мнения, и в этом заключалось что-то ужасно насильственное и несправедливое. Но делать было нечего, кроме как привыкать к новому своему состоянию. В ноябре я впервые услышала слово «Гитлер» применительно ко мне лично. Одна из одноклассниц сказала на переменке, после того как выяснилось, что я снова обошла ее в контрольной по арифметике:

— Ничего, ничего… вот Гитлер придет, он вас всех живо передушит!

За обедом я спросила, кто такой Гитлер, и какое отношение он имеет к арифметике?

— Гитлер — объединитель Европы! — сказала мама, разливая по тарелкам суп из большой фарфоровой супницы. Папа молча взял свою тарелку и сразу начал есть, не дожидаясь остальных, что было абсолютно не похоже на него. Бабушка возмущенно хмыкнула, но тоже промолчала. Только Чарли завороженно следил за маминой поварешкой. Он обожал куриный бульон.

— А почему он нас всех передушит? — спросила я.

Папа поперхнулся.

— Вот-вот, — сказала бабушка самым ядовитым из своих голосов. — Объясните дочери, почему это великий объединитель Европы душит евреев.

— Мама! — протестующе воскликнула мама, а папа, откашлявшись, заметил, что не стоит пугать ребенка. И вообще, речь идет о слухах, которые распускаются врагами Германии. А кроме того, нам бояться нечего, потому что мы не евреи, а бельгийцы.

Назад Дальше