– Нет…
– А общее состояние?
– Все хорошо…
– А чем вы занимаетесь?
– Хожу, ем, сплю… – Она несколько растерялась. Помолчала и добавила: – Плаваю даже… – Хотя «плаваю» было явным преувеличением.
– Вот и прекрасно, – обрадовался ее собеседник, бывший лечащий врач бывшей больной Екатерины Александровны Скрипковской. – Вы сегодня вечером ничего не делаете?
– Ничего…
– Тогда я бы хотел… Можно вас куда-нибудь пригласить, Катя?
У нее закружилась голова. Если бы об этом узнал ее бывший лечащий врач, то он бы, наверное, очень обеспокоился. Однако он был далеко, ужасно далеко! И он хотел ее сегодня пригласить на свидание! В первый раз за все время отпуска она пожалела, что этот чертов отдых еще не закончился.
– Я сейчас… Я сегодня не могу.
– Вы заняты? Простите…
– Нет! Я не занята, – поспешила пояснить она. – Я сейчас в другом городе… На море… Это возле Ялты, – почему-то виноватым тоном произнесла она.
– Очень жаль. – Казалось, он действительно был разочарован таким ее удалением. – Как жаль… А когда вы вернетесь, можно будет вам позвонить? И пригласить куда-нибудь?
У нее даже пропал голос. Срываясь в фистулу, она просвистела:
– Да. Конечно.
– Тогда до встречи, – сказали на том конце, и, растерявшись, она только и смогла повторить:
– Да. Конечно…
Телефон так нагрелся в ее руке, что, когда она зачем-то прижала его к своей щеке, он показался ей очень горячим. Она удивленно на него взглянула, не испортился ли? И провела по гладкому пластмассовому боку пальцем с по-детски остриженным ногтем. Телефон этот, подарок ее родного коллектива, о котором утром она думала, что хорошо бы к нему присоединиться, никак не должен был сломаться. Во-первых, несмотря на канкан, это был очень хороший телефон, а во-вторых… Во-вторых, с этим телефоном теперь был связан человек, о котором она думала в последнее время так непозволительно часто. И мечтала как раз именно о том, как хорошо было бы, если бы они вдвоем… когда-нибудь… где-нибудь… Мысли материальны, она давно об этом догадывалась, – но получить такое внезапное и наглядное тому подтверждение!
– Кать, на море пойдем?
– Что?
– Я говорю, на море пойдем вечером или как?
Ирина Сергеевна возникла в комнате совершенно бесшумно и незаметно. Катя вдруг покраснела до корней волос, как будто мать подслушала ее разговор, в котором не было ничего крамольного, или, не дай бог, ее сумбурные мысли, которых она и сама опасалась. Ирина Сергеевна мгновенно заметила перемену, но восприняла это по-своему:
– У тебя голова болит!
– Нет, не болит, – удивилась та.
– Значит, кружится. Ты сегодня на солнце лежала!
– Нигде я не лежала. Я вообще в саду спала, – оправдывалась дочь.
– А что ты такая красная?
– Не знаю. Объелась, наверное, – попыталась отшутиться Катя. – Ты же меня кормишь, как на убой!
– Ладно… Посмотрим… – Ирина Сергеевна еще пребывала в полном убеждении, что ее водят за нос. Она подошла к дочери и пощупала у нее лоб. Лоб был гладкий и совсем не горячий. Она рассмеялась и поцеловала его. – В самом деле ничего… А я было подумала… Так на море пойдем?
* * *Море, море… Впервые она увидела море только в сорок лет – именно здесь, неподалеку, когда поехала отдыхать по случайно доставшейся путевке. Увидела – и поняла, что пропала. Она полюбила это бесконечное плещущееся пространство, полюбила так, как можно любить, пожалуй, только живое существо. После той потери, что она перенесла, сердце ее долго оставалось пустым, а природа, как известно, не терпит пустоты… Оно было живое, живее некуда – и менялось каждый день, каждый час. Оно двигалось, и вздыхало, и существовало с ней рядом совсем как одушевленное, близкое существо. Ей даже казалось, что она слышит не только шум его дыхания и движения, но даже стук его сердца! Оно просыпалось, и сердилось, и радовалось, и разговаривало с ней…
Теперь всеми правдами и неправдами она каждый год старалась выбраться сюда – хотя бы на пару недель, если не получалось на более долгий срок. И перед этими поездками она всякий раз трепетала, как перед первым свиданием. Обычно, когда переезжали перевал и троллейбус, следующий по маршруту Симферополь – Ялта, начинал спускаться вниз, к морю, сердце ее билось чаще, щеки розовели и ожидание того, когда же оно – далекое, сиренево-призрачное, всегда окутанное дымкой – наконец покажется, становилось нестерпимым.
В день приезда она непременно приходила к нему и чувствовала не только свое волнение – море отвечало ей. Она опускала ладони в воду, и оно терлось о них, ласкаясь; тугая вода играла ее пальцами, вынося к ее ногам свои детские сокровища – ракушки, разноцветные камешки и нежных прозрачных медуз. В их свидании всегда была какая-то тайна, известная только им двоим – ей и морю. Эти сокровенные встречи – раз в году – кружили ей голову, доводили до исступления. Море было для нее всем; она ждала и жаждала его одиннадцать месяцев в году и, приезжая, с самого первого дня начинала жалеть о каждой ушедшей минуте: еще одним днем стало меньше, и еще одним, и еще… Только ради этого одного месяца ежедневных свиданий и стоило жить целый год. И она жила, отказывая себе во всем, давая частные уроки, экономя, только чтобы собрать денег на еще одну поездку, еще одну встречу, может быть, последнюю…
Больше всего на свете она хотела бы поселиться здесь, но это было абсолютно невозможно. У нее не было ничего, что она могла бы предложить в обмен на самое жалкое пристанище на побережье. Жильем у самого синего, как ей казалось, моря невероятно дорожили – и не потому, что благоговели перед ним, как она, а потому что море, любимое ею совершенно бескорыстно, для большинства крымчан было стабильным источником дохода пять месяцев в году. Она, наверное, могла бы попытать счастья – бросить все и, возможно, найти здесь работу. Однако оставался главный камень преткновения – жилье. Неужели снова мыкаться по общагам? Там, в скучном и сером городе, откуда она каждый год рвалась сюда, к этому чуду, у нее было хоть какое-то жилье. Сумрачная комната на третьем этаже малосемейного общежития, окна которой выходили на стену соседнего здания, была не бог весть каким счастьем, но если она сейчас все оставит, что станет с ее очередью на квартиру? Той самой очередью, которая продвигалась буквально черепашьим шагом – но двигалась же! Правда, ее все время вытесняли из первых рядов то многодетные, то молодые специалисты, то еще какие-то неизвестно откуда взявшиеся льготники или леваки, которые вклинивались в эту многострадальную, состоящую практически сплошь из таких же неудачников, как и она сама, очередь. Уже много лет она была не то сорок третья, не то сорок шестая. Всю свою взрослую жизнь, с того самого момента, когда она покинула отчий кров и поступила в институт, ей приходилось мыкаться по общагам. Ютилась и в крохотной комнатушке на шестерых на самой окраине, и в страшной старой аварийной развалюхе для молодых специалистов, а теперь наконец осела в малосемейке. Она уже давно смирилась со своей общежитской судьбой, пропахшими вывариваемым бельем и макаронами общими кухнями, облупленными ванными комнатами с вечно текущими кранами и битыми зеркалами. Малосемейка стала для нее тихой пристанью – и кухня, и ванная с туалетом здесь были общими только для нее да еще одной семейной пары. Она постепенно обзавелась более-менее приличной мебелью, сделала в своей комнатушке ремонт, да и соседи были люди порядочные, тихие, всего с одним ребенком. Отдельная же квартира ей была необходима только для того, чтобы сразу по получении обменять ее на любое жилье в Крыму и каждое утро из окна видеть море, и приветствовать его, и говорить с ним…
С Ариадной Казимировной Липчанской ее свел тот самый слепой случай, который вкладывает в руку нищего выигрышный лотерейный билет. Такие совершенно разные во всем – от внешности до социального положения, – они тем не менее быстро нашли общий язык. Удивительным было и то, что неразговорчивая и малообщительная с посторонними Ариадна Казимировна, которую многие считали заносчивой и высокомерной, могла часами находиться в обществе скромной учительницы математики Людмилы Федоровны Малаховой. Может быть, утверждение, что противоположности сходятся, кое-кому показалось бы надуманным, но Людмила Федоровна, всеми силами своей бездетной и безмужней души обожавшая море, и Ариадна Казимировна, питающая к этому необъятному и мокрому нечто острую неприязнь, несомненно, нашли друг друга.
За две неполные недели общения со скромной учительницей, которую первая леди курортного края тепло называла Люсей, Липчанская обнаружила, что у нее с новой приятельницей имеется множество точек соприкосновения. Женщины часами могли обсуждать темы живописи, музыки или обожаемой обеими литературы – инстинктивно, но очень мудро обе они обходили только тему моря. Ариадна Казимировна, совершенно очарованная схожестью вкусов, а также скромностью, непосредственностью и искренностью новой подруги, не могла не пригласить Людмилу Федоровну погостить у них следующим летом. Людмила Федоровна согласилась – не без некоторых колебаний, впрочем. Знакомство с такой дамой, как Липчанская, да еще и приглашение гостить в ее доме, налагали на нее некую трудно обозначаемую словами ответственность. Однако всю зиму дамы переписывались – очень интенсивно и подробно, находя друг в друге все новые и новые достоинства. И когда Людмила Федоровна все-таки решилась на визит, она была встречена с распростертыми объятиями, как желанная гостья. Поселили ее не в одном из двух флигелей, где жили повар и горничная и где иногда останавливались случайные гости семейства Липчанских, а в огромном и, по меркам советского времени, необычайно роскошном особняке.
Аристарх Сергеевич был очень занятой человек, и времени на семью у него оставалось мало. Людмила Федоровна пришлась, как говорится, ко двору. С детьми она ладила прекрасно, и очень быстро они стали называть ее Люсенька. У Леночки, старшей, которой уже на следующий год нужно было поступать в вуз, к тому же оказались застаревшие проблемы с математикой. Разумеется, после звонка Аристарха Сергеевича министру просвещения, откуда указание спустилось бы ниже, никаких проблем с поступлением дочери на любой факультет любого вуза не возникло бы. Но девочка была гордая – впрочем, как и все они, Липчанские. Однако помощь учительницы, которая обладала профессиональным талантом объяснять тайны точной науки крайне доходчиво, Леночка Липчанская приняла, и даже с удовольствием. Таким образом, вместо запланированного месяца Людмила Федоровна провела у моря два – занятия с ученицей нельзя было прерывать, да и Ариша так просила ее погостить подольше…
Следующим летом в этом доме ее ждали уже с нетерпением – и дети, и взрослые. Она приехала сразу по окончании учебного года – нужно же было все повторить с Леночкой заново перед экзаменами! Да и помимо занятий со старшей дочерью Людмила Федоровна старалась быть полезной всему радушному семейству, а делать она умела многое. Жизнь, прожитая в тесном общении со многими людьми различных наклонностей и профессий, научила ее не только преподавать в школе. Людмила Федоровна прекрасно готовила, в том числе и различные сладкие блюда, бывшие ее, так сказать, коньком. Варенье она варила так, что даже искушенным в этом искусстве южанам могла бы дать фору; и укол могла сделать, не дожидаясь вызванной из поликлиники медсестры, и поставить банки от простуды, и даже в таком тонком и непростом деле, как выбор мебели для кабинета Аристарха Сергеевича, ее мнение вдруг оказалось решающим.
Так с тех пор и повелось. Подруги весь год переписывались, так как перезваниваться не могли по той простой причине, что у Людмилы Федоровны личного телефонного номера не имелось. А уж лето все было их – его они неизменно проводили вместе. Сообща переживали поступление в институт сначала старшей Елены, а потом и младшей Валерии. В компании друг друга они никогда не скучали: помимо прочих достоинств, Людмила Федоровна обладала также и редким даром молчаливого соучастия. Ее совершенно не нужно было занимать пустыми разговорами, да и сама она была не склонна их вести. Подруги допоздна читали, уютно устроившись в креслах-качалках, или тихо проводили вечера на веранде за чаепитием. Вместе они пересаживали цветы и разбивали и любимые Аристархом Сергеевичем клумбы – только к своему обожаемому морю Людмила Федоровна неизменно отправлялась одна. Ну что ж, должен же быть у человека хоть один недостаток – так думали они друг о друге. Впрочем, возможно, именно оно – море – так любимое одной и так презираемое другой, сблизило этих совершенно разных женщин.
Неожиданно ранней весной, когда уже начало пригревать солнце и море из серого сделалось одного цвета с бирюзовым небом, умер Аристарх Сергеевич. Сердце. Людмила Федоровна, бросив все, примчалась утешать единственную подругу, да так и осталась навсегда.
Прошло уже много лет с того самого дня, когда она решилась в корне поменять свою жизнь, поскольку была необходима здесь. В самый горький момент жизни подруги кто, как не она, помог Арише, у которой не было ни родственников, ни друзей? Только две жавшиеся к матери растерянные девушки, впервые столкнувшиеся с безжалостностью смерти. Она и их тогда взяла под свое крыло. Она оставила так любимую когда-то ею работу, все свои надежды и даже неполученную отдельную однокомнатную квартиру. Бросила свою бесконечную, безнадежную очередь – за десять лет с сорок шестого места она продвинулась было на двадцать второе, но потом снова каким-то непостижимым образом оказалась в третьем десятке. Она забыла все – опостылевший ей холодный город с коротким дождливым летом и затяжной бронхитной зимой и свою обжитую малосемейку, впрочем, так и не ставшую ей родным домом за десять проведенных в ней лет. Миазмы общей кухни и общего туалета она сменила на аромат пыльной и сухой крымской земли, щедро разбавленный соленым ветром с моря. Она отринула все, что связывало ее с прошлой жизнью, и прилепилась к этому месту, как моллюск прилепляется к единственному утесу – своему дому на всю жизнь. Она никогда не жалела об этом. Никогда. Кроме, пожалуй, сегодняшнего дня…
* * *– Только две минуты, не больше! – строго сказала накрахмаленная сестричка. И голос у нее был строгий, тоже накрахмаленный.
Он бочком протиснулся в двери, которые эта самая медицинская сестра почему-то держала за ручку, не давая им распахнуться во всю ширь, старательно отворачивая от медперсонала лицо – пахло от него явно не лучшим образом. Халат, в который его облачили, был тесен, сковывал движения, но даже и без этого никчемного, никаким микробам не угрожающего халатика он чувствовал себя не в своей тарелке. В самом деле, зачем он приперся сюда? Да еще и на ночь глядя? Послушался Камышеву, как будто своих мозгов больше нет…
В белой, блестящей бездушными кафельными стенами и даже на вид холодной комнате была всего одна койка: высокая, похожая на тележку на колесиках, она неуютно располагалась прямо посередине. Рядом с койко-местом был приткнут штатив, также на колесиках, с двумя пузатыми перевернутыми банками, от которых вниз, к постели, тянулись прозрачные трубки.
Сестра все не уходила, морщила острый носик и явно хотела присутствовать при разговоре. В конце концов он достал удостоверение и попросил ее удалиться. Она фыркнула, вздернула бровки, пожала плечами и нехотя оставила его в покое, напоследок выразительно хлопнув дверью.
От резкого звука он испуганно взглянул в сторону кровати. Конечно, эта дура-сестра так саданула нарочно, а ведь здесь… Ему почему-то было страшно подойти к этой похожей на тележку кровати, как будто там находилось невесть что. Тикали часы у него на руке, отчетливо-громко капали капли из банки, а из толстой иглы так же монотонно поднимались пузырьки воздуха. Ему показалось, что прошло уже очень много времени, куда больше, чем две минуты, на которые он получил разрешение. И ему вдруг необычайно остро захотелось уйти отсюда – сейчас, прямо в этот момент. Сбежать от бесцеремонно яркого закатного света, бликующего в каждой плитке, от неистребимого больничного запаха хлорки, от этих пузырьков, поднимающихся и лопающихся друг за другом, друг за другом… Не к месту вспомнились лемминги из школьного курса зоологии, глупые зверьки, неизвестно зачем падающие в пропасть – так же монотонно, один за другим. Он покосился в сторону закрытой двери и даже сделал шаг в ее сторону, когда от кровати послышался какой-то неопределенный звук. Немного помедлив, он все же переместился в сторону трубок, уходящих куда-то под белую, со страшными желтыми пятнами от постоянного автоклавирования простыню, и сразу же увидел ее лицо, которое и так весь этот нескончаемый день стояло у него перед глазами.
Она лежала, повернув голову, чтобы видеть, кто пришел, и в зрачках у нее на мгновение плеснулся ужас, а потом сразу же они стали черными, непроницаемыми, зеркальными. Она тяжело выдохнула, и капитан понял, кого она боялась увидеть. И снова, в который раз за неполную минуту, что он находился здесь, рядом с ней, Лысенко остро пожалел ее и возненавидел себя – за то, что мог не приходить, но все-таки поддался смятению и явился сюда… напоминанием всего того кошмара, что она еще не забыла и не пережила.
– Как вы себя чувствуете? – зачем-то спросил он и поискал глазами, на что бы сесть.
Единственный стул был занят каким-то совершенно не медицинского вида прибором. Поколебавшись, не переставить ли его куда-нибудь в другое место, он все же не стал этого делать и присел рядом с кроватью на корточки, так что их глаза оказались примерно на одном уровне. Это почему-то обеспокоило распростертую на кровати женщину, и она попыталась приподняться.
– Лежите, лежите, – всполошился пришедший с визитом и еще раз спросил: – Как вы себя чувствуете, Рита?
Глупо было спрашивать такое. Как она могла себя чувствовать? Что могла чувствовать женщина, убившая рано поутру собственного мужа, оглушенная допросами, наркозом, транквилизаторами, угрызениями собственной совести, наконец! И что испытывала мать, разом повернувшая свою жизнь и жизнь своего единственного ребенка в неизвестно какую сторону? Что она могла ему ответить? Но она все-таки отозвалась – разлепила бледные, бескровные губы и слабо прошелестела:
– Хорошо… Простите, забыла, как вас зовут.
Она не могла знать, как его зовут, но почему-то ей сейчас казалось, что она знакома с этим человеком долгие годы. Это пришел какой-то старый друг, но с ней что-то сегодня случилось… Наверное, она больна, раз его имя непостижимым образом вылетело у нее из головы. Она не забывала его, она его хорошо знала… Еще мгновение, и она вспомнит… Его зовут… зовут…