Вера Никандровна прикрывает рукой свой фужер, в который Круглов вознамерился подлить вина:
— Мне хватит. И по-моему, тебе тоже, Юра.
— Да что ты, Верочка! — притворно удивляется Круглов. — Я только начал встречать. Дожили до шестидесятого года! Шутка ли? Это же нам, старым воякам, сколько судьбой отпущено, целых пятнадцать лет! А, Леня? Это же — подарок!
— Твое умиление, — отвечает Штейнберг, — свидетельствует лишь о том, что ты хватил лишнего.
— Вот так всегда, — огорчается Круглов. — Стоит мне чему-то обрадоваться, как наш почтеннейший Леонид Михалыч выливает за шиворот ведро холодной воды. Водолей, вот кто ты. Ладно хоть, что я, старый катерник, привычен к таким накатам. А как другие терпят? Витя! — Он хватает за руку улыбчивого юнца, проходящего мимо их столика. — Постой, куда спешишь?
— Пусти его, — говорит Вера Никандровна. — Он хочет танцевать.
— Вы правы, Вера Никандровна, — улыбается тот.
— А! — Круглов, оглянувшись, замечает молоденькую блондинку, ожидающую Витю. — Ну, Надюша потерпит минутку. Вот скажи, дорогой наш Змий, ты Леонида Михалыча боишься? Или не боишься? Скажи как на духу…
А вальс между тем кончился, но танцующие не расходятся, аплодируют, требуя повторения, и вот опять гремит радиола, опять кружатся пары.
Присмотримся к одной из них. Это Глеб Алексеевич Рогачев и жена Круглова Маша. Она и раньше была хороша собой, а теперь — оживленная, нарядная, красиво причесанная — просто неотразима. Надо сказать, и Рогачев за минувшие годы похорошел — такой подтянутый мужчина средних лет с ухоженными усами, с импозантной седой прядью в волнистых каштановых волосах.
— Вы знаете, Маша, — говорит Рогачев, переходя от кружения к плавному шагу, — у меня предчувствие, что шестидесятый будет счастливым годом для нас.
— А я не верю предчувствиям.
— Почему?
— Не верю. Не сбываются они.
— Ну, если сидеть сложа руки и ждать, чтобы само по себе… Надо действовать. Тогда все сбудется.
— Вы, собственно, о чем, Глеб Алексеевич? — спрашивает Маша с милым таким наклоном головы.
Вихрь вальса уносит их. А вот и Витя Волков-Змиевский проносится с белокурой лаборанткой. Весело, в будоражащих ритмах вальса, в беззаботных всплесках женского смеха идет новорожденный год.
— Юра, — говорит Вера Никандровна, — все знают, что ты лихой моряк, но все-таки остановись. Много пьешь.
— Да что ты, Верочка, разве это много? — Круглов двумя пальцами, не слишком воспитанно, достает из вазы мокрый соленый помидор и отправляет в рот. — Вот скоро мы работу объявим, вот тогда напьюсь — уф-ф!
— Еще надо закончить, — замечает Штейнберг.
— Да в сущности, Леня, дело сделано. Устойчивый результат есть? Есть.
— Это ты так считаешь.
— Правильно считаю. Ну, еще месяц на контрольную проверку — и все. Прими, человечество, подарок! Не видало ты подарка от лихого моряка…
— Ты резвишься, Юра, а я что-то боюсь. — Вера Никандровна зябко поводит плечами. — Боюсь я, мальчики, вашей работы. Может, не надо ее заканчивать?
— Как это не надо? Как это не надо, если ее результат будет…
— Ты действительно пьян, — прерывает Круглова Штейнберг. — Расхвастался. Работа как работа, и нечего, Вера, тебе бояться. Тем более что ты не можешь о ней судить.
— Не могу судить в целом, потому что ты никогда не рассказывал. Но о частностях… Любое вторжение в мозг чревато опасностью… Мальчики, очень прошу: остановитесь, остановитесь!
— Пойдем танцевать. — Штейнберг встает и берется за спинку ее стула.
— Ленечка, я сто лет не танцевала…
— Последний раз мы танцевали пять лет назад, когда Галка родилась. Пойдем, Вера.
— Да. — Вера Никандровна поднимается с улыбкой, вдруг осветившей ее замкнутое лицо. — Я еще была слаба, еле на ногах держалась, а ты заставил меня чуть не в пляс…
Они входят в круг, начинают вальсировать.
— Три раза в жизни мне хотелось танцевать от радости, — говорит Штейнберг. — Первый раз в сорок втором, когда ты появилась у нас на батарее. Второй — в сорок четвертом, когда сняли блокаду. И третий — когда родилась Галка.
— А сегодня? — испытующе смотрит на него Вера Никандровна. — С какой радости танцуешь сегодня?
— Просто так, — говорит Леонид Михайлович. И повторяет, бережно кружа Веру: — Просто так.
А Круглов за опустевшим столиком наливает себе еще рюмку, и тут из круга выходят Маша и Рогачев.
— Ух, натанцевалась! — Маша садится, обмахиваясь платочком. — Как когда-то на студенческих вечеринках.
— Отдохни, Машенька, — говорит Круглов. — Присаживайтесь, Глеб Алексеевич. Давайте выпьем.
— С удовольствием, — отвечает Рогачев. — Предлагаю, Юра, особый тост. Сепаратный. За успех вашей с Леонидом работы. Вы молодцы.
— А! — Маша состроила гримасу. — Эти молодцы никогда не закончат свою работу. Одни слова. Налей мне, Юра, шампанского.
— Вы не правы, Маша. Ваш муж и Штейнберг заканчивают очень серьезное исследование.
— Ну что ж, вам виднее. — Маша поднимает бокал. — Значит, за что пьем?
— За успех, — медленно повторяет Рогачев.
А потом вот как было. В середине февраля завьюжило, с неба обрушились на город частые снежные заряды.
— Смотри, какой снег повалил, — говорит Круглов. Он стоит у окна лаборатории и накручивает телефонный диск. — Тьфу, занято и занято…
Штейнберг работает за своим столом, заваленным бумагами, лентами, снятыми с самописцев. Младший научный сотрудник Волков-Змиевский, чем-то озабоченный, входит в лабораторию, спешит к Штейнбергу.
— Костя? — говорит в трубку Круглов. — Почему телефон так долго занят? Это мама разговаривала?
— Нет, мама ушла, — отвечает мальчишеский голос.
— Куда ушла?
— В театр куда-то.
— А, да, американская опера приехала. Так ты один?
— Ага. Мама сказала, там негры поют. Она с тетей Любой в театре.
— Понятно. Ты не голодный сидишь?
— Нет, мама пирожки оставила. С капустой. Пап, а ты скоро приедешь?
— Часа через два. С кем это ты по телефону травишь?
— С Валеркой. Он говорит, что в «Зените» никогда не было хороших нападающих, а я говорю…
— Ладно, Костя, некогда сейчас. Приеду — поговорим. Ты мне оставь пару пирожков.
Положив трубку, Круглов подходит к столу Штейнберга.
— Змий, — обращается он к Волкову-Змиевскому, — ты не слыхал, когда наконец отопление починят? А то уже сопли текут.
— Знаю, что меняют лопнувшие трубы, а когда наладят, не знаю.
— Холодина чертова. — Круглов потирает руки. — Хоть варежки надевай. И валенки.
— Вот Змий говорит, что Клеопатра простыла. — Штейнберг закуривает сигарету. — Хрипы в груди, на бронхит похоже.
— Первый раз слышу, чтоб у макаки бронхит.
— В виварии холоднее, чем тут, — говорит Волков-Змиевский. — А обезьяны болеют, как люди.
— Ну да, — кивает Круглов. — Родственники же. Вызвал доктора?
— Антонов смотрел Клеопатру, назначил лекарства. Я Надю в аптеку послал.
— Антоний смотрел Клеопатру… — Штейнберг прикуривает от окурка новую сигарету. — Н-да… Плохо, ребята. Сдается мне, что не успеем мы к первому марта.
— Почему это не успеем? — говорит Круглов. — Я свою часть реферата закончу на этой неделе. А ты свою уже составил.
— Ладно, Витя, проследи, пожалуйста, за лечением Клеопатры. Погоди, — окликает Штейнберг Змиевского, направившегося к выходу. — Возьми рефлектор, поставь у Клеопатры в клетке.
— А вы тут не замерзнете?
— Мы же не обезьяны, как-нибудь выживем. Осторожно, не обожгись.
Проводив взглядом Змиевского, уносящего электрический камин, Штейнберг говорит Круглову:
— Я хоть завтра могу сделать доклад на ученом совете. Не в том дело, Юра.
— А в чем же?
— Сядь и повесь уши на гвоздь внимания. Вчера был у меня разговор с Рогачевым. Как всегда, начал он вполне дружелюбно: что нового, какие затруднения, как ведут себя нейроны у дражайшей Клеопатры… Нормально шел разговор, пока не насторожила меня одна фразочка. Как бы между прочим он сказал: «Ты помнишь, конечно, что пользовался моей методикой проникновения ионов кальция внутрь клетки».
— Ну и что? Мы действительно пользовались. Правда, не для кальция, а для вероника.
— Ты удивительно наивен в свои сорок лет.
— С твоего разрешения, сорок два. Так в чем я наивен?
— В так называемой научной жизни. Рогачев умен, он понимает, что наша работа тянет на крупное открытие. Что возможен мировой резонанс, госпремия и прочие услады честолюбия.
— Вряд ли он понимает главный результат…
— Который еще и не достигнут. Ты можешь спокойно выслушать? Главный результат и для нас неясен. Тут нужны не годы, а десятилетия, а разве мы знаем, сколько проживет Клеопатра? Но то, чего мы достигли в повышении активности нейронов, рост их устойчивости — это важно само по себе.
— Короче, Леня: ты хочешь сказать, что Рогачев намерен примазаться к нашей работе?
— Какой шустряга: и получаса не прошло, как сообразил.
— Вставь в реферат упоминание насчет использования методики Рогачева — и дело с концом.
— Нет, Юрочка. Тут, в сущности, дело обычное: руководитель желает не упоминания, а соавторства. Рогачеву нужно, чтобы его имя стояло рядом с нашими. Да и не рядом, а впереди. Строго по ранжиру. Он ведь доктор, я — престарелый кандидат, а ты, извини, и вообще… какой-то подозрительно неостепененный.
— Мне некогда заниматься этими глупостями, — сухо говорит Круглов. И, помолчав: — Наш шеф — прекрасный руководитель. Он безотказно нам помогал, все заявки на животных, на препараты удивительно быстро удовлетворялись. Но Рогачев, как ты верно заметил, умный человек. Вряд ли он пожелает присвоить то, что ему не принадлежит.
— Не ум для этого нужен, а просто порядочность. Но будем надеяться, что мои опасения преувеличены.
А метель все метет. Нелегко уличным фонарям, в ореолах тускло-желтого света, разгонять вечерний мрак в такую непогоду. Нелегко Глебу Алексеевичу Рогачеву ехать в своей «Победе» сквозь очередной снежный заряд. Но вот перед ним, в расчищаемом «дворником» полукруге стекла, возникает неоновая вывеска «Пельменная». Красноватым светом неона освещена ожидающая на краю тротуара фигура в шубке, в огромной шапке.
Рогачев выскакивает из машины, открывает правую переднюю дверцу.
— Ради бога, простите, Машенька, что заставил ждать. Вы видите, какая метель, приходится ползти, а не ехать.
— Ничего. — Маша, стряхнув с шапки снег, садится в машину. — Я только что вышла из дому.
Они едут, Рогачев сосредоточенно ведет машину.
— Это все негры, — говорит он. — Это они привезли к нам такую погоду.
— Типичную для Америки, вы хотите сказать?
— Именно это. Хорошо еще, что не занесло снегом «Пельменную». А то бы я не нашел вас.
— Знаете, Глеб Алексеевич…
— Просто Глеб.
— Знаете, просто Глеб, моя жизнь привязана к пельменям. С готовыми пельменями никакой возни, кинула в кипящую воду, и они варятся. Очень удобно в нашей суетной жизни, когда вечно некогда. Тем более что Юра их любит.
— Счастливое совпадение.
— Так вот, и квартиру мы сняли, как нарочно, в доме, где «Пельменная».
— Как бы мне здесь не забуксовать… Ну-ка, тихонечко… Выскочили… Маша, а почему вы снимаете квартиру? Разве нет своей?
— Есть родительская, но…
— Понятно. А у Юры?
— Тоже родительская, но там живет его сестра с семьей. Вам, между прочим, как Юриному начальнику, следовало бы знать о квартирной нужде подчиненного.
— Первый раз слышу. Квартирная очередь у нас в институте большая и почти не движется. Но почему бы Юре не вступить в кооператив?
Маша в полутьме машины смотрит на Рогачева, подняв брови.
— Глеб Алексеевич, а хоть это вы знаете, какая зарплата у Круглова?
— Да… зарплата младшего научного… негусто… Я, между прочим, не раз предлагал вашему Юре соискательство. Он бы запросто написал диссертацию и защитился. Но он только отмахивался.
Маша молчит. Молча смотрит на приближающийся ярко освещенный театральный подъезд.
У себя в кабинете Рогачев читает, быстро перелистывая, машинописную рукопись. Дочитал, аккуратно поправил стопку листов, задумчиво похлопал по ней ладонью. На титульном листе напечатано:
«Канд. биол. наук Л. M. Штейнберг.
Г. П. Круглов».
И ниже — длинный заголовок, начинающийся словами: «Рост активности нейронов под воздействием…»
Рогачев ходит по кабинету, заложив руки за спину. Задумался Глеб Алексеевич. Но вот он берет телефонную трубку и, прокашлявшись, набирает номер.
— Кто это? Змиевский, позовите Леонида Михайловича. А где он? В виварии? Так позвоните туда и попросите его зайти ко мне.
Вскоре, коротко стукнув в дверь, входит в кабинет Штейнберг. Старые друзья-однокашники пожимают друг другу руки, и Штейнберг садится со вздохом усталости. Рогачев придвигает к нему сигареты, пепельницу, чиркает зажигалкой.
— Похоронили Клеопатру? — спрашивает он.
Штейнберг кивает.
— Жаль. Очень жаль. — И после паузы: — Леня, я прочел реферат. В общем, по-прежнему считаю, что работа проделана серьезная. Но…
Рогачев медлит, усы разглаживает. Штейнберг ждет с отсутствующим видом, обильно дымя сигаретой, зажатой в уголке рта.
— Но во-первых, — продолжает Глеб Алексеевич, найдя нужные слова, — неясен механизм воздействия вашего вероника на подкорковые структуры мозга… как, впрочем, и химический состав самого вероника… И во-вторых. В выводах у вас есть тезис, который и раньше… — Он листает рукопись. — И раньше казался странным… Вот он: «Таким образом возникает мысль, что описанная выше подпитка нервных клеток энергией способна перевести их износ из обычной категории постепенности в ступенчатую категорию». — Опять пауза. — Я бы хотел, Леня, это уяснить.
— У нас был разговор о ступенчатости износа живой материи.
— Был. Но, согласись, одно дело — частный разговор, другое — доклад на ученом совете. Возникнут неизбежные вопросы. Я бы хотел быть к ним готовым.
— Отвечать-то на вопросы придется не тебе, а нам с Кругловым.
— Да, отвечать придется вам… Ну, как угодно, — завершает беседу Рогачев.
Штейнберг гасит сигарету в пепельнице и говорит, поднимаясь:
— Очень плохо, что Клеопатра померла.
— Да уж конечно. Кто бы подумал, что макака способна окочуриться от простуды.
— Она была нашим главным аргументом. Ну да ладно. Жизнь, как всегда, изобилует неожиданностями.
— Это верно, Леня.
Оставшись один, Рогачев некоторое время снова вышагивает в задумчивости между книжным шкафом, столом и окном. Потом выходит из кабинета, быстро идет по коридору и открывает дверь с табличкой «Зам. директора по науке Чистяков В. К.».
— Можно к вам, Валентин Кузьмич?
— Тошно вспоминать о заседании ученого совета. Скажу только, что мне сразу не понравилась тишина, возникшая после того, как Штейнберг сделал доклад. Такая мутная тишина бывает, наверное, после обеда в доме отдыха глухонемых. А потом кто-то закашлял, кто-то завздыхал, и посыпались вопросы. Суть их сводилась к механизму действия вероника на нервные клетки… к прохождению информационных сигналов снизу вверх… ну, из подкорковых структур в кору головного мозга… Кто-то придрался к нашему расчету энергетического баланса клеток Клеопатры, хотя диаграммы ясно показывали значительную активизацию обмена веществ. Конечно, мы со Штейнбергом отвечали. Изо всех сил мы старались держаться спокойно, хотя некоторые вопросы были далеки от корректности. Два члена совета высказались о нашей работе в высшей степени похвально. Один — Рогачев — сдержанно отметил достоинства. Чаша весов колебалась. И тогда взял слово замдиректора по науке Чистяков Валентин Кузьмич. Он, как всегда, излучал доброжелательность. Да, исследование интересное, сказал он. Но! — сказал он. И по своему обыкновению рубанул латынью. Amicus Plato, sed magis amica veritas est. То есть, ежели по-русски, Платон нам друг, но истина дороже. В сущности мы не знаем, сказал он, чем вызван рост активности нейроклеток подопытной обезьяны — так называемым вероником, о химизме которого практически ничего не известно, или неким стечением обстоятельств. Не знаем, между прочим, от чего скончалась Клеопатра… Я не выдержал, крикнул: «От воспаления легких!» А Чистяков сверкнул на меня лысым лбом и ласково спросил: «А вы точно знаете, что не от воспаления, вызванного, скажем, тем же вероником?» И потом: «Что же касается перевода износа клеток из постепенной категории в мгновенную или, как там у вас, ступенчатую, то тут просто…» Даже фразу не закончил, а развел руками с таким видом, словно углядел у меня вместо носа тульский печатный пряник…
В лаборатории Штейнберг, стоя на табуретке, вскрывает заклеенное на зиму окно, отдирает бумажные полоски.
Круглов сидит за своим столом, перед ним пишущая машинка с заправленным чистым листом. Круглов курит, вид у него задумчивый.
Рывком распахнув окно, Штейнберг соскакивает с табурета.
— Впустим в комнату весну, — возглашает он.
— Да какая весна? — Круглов поеживается от холодного воздуха. — Город снегом еще завален.
— Все равно весна. Смотри, какое голубое небо.
— Вам, альпинистам, лишь бы к небу поближе, — ворчит Круглов. — Знаешь, что-то не хочется писать заявку. А хочется мне послать все это…
— Успеешь послать. Пиши.
— Возьму вот и напишу. Только не заявку, а письмо в президиум академии. Или лучше прямо в ЦК. Напишу, что гробят открытие, которое…
— Спокойно, Юра. Побереги свои нервные клетки, еще понадобятся. — Штейнберг ставит в банку с водой веточку мимозы. — У нас нет решающей вещи — доказательства.