— Успеешь послать. Пиши.
— Возьму вот и напишу. Только не заявку, а письмо в президиум академии. Или лучше прямо в ЦК. Напишу, что гробят открытие, которое…
— Спокойно, Юра. Побереги свои нервные клетки, еще понадобятся. — Штейнберг ставит в банку с водой веточку мимозы. — У нас нет решающей вещи — доказательства.
— Осциллограммы Клеопатры, журнал наблюдений — не доказательство?
— Ученый совет осциллограммы не убедили. Почему они должны убедить ЦК?
— Ну, знаешь, так ставить вопрос — лучше вообще бросить науку… если она не может убедить тех, кто и не хочет быть убежденным…
— У тебя есть сигареты? — Штейнберг закуривает и, упершись обеими руками в стол Круглова, нависает над ним. — Послушай, Юра. Есть только один способ убедить…
Тут в лабораторию быстрым шагом входит Рогачев.
— Привет. — Он разгоняет рукой дым. — Фу, накурили. Какое сегодня число, коллеги?
— С утра было седьмое марта, — говорит Штейнберг.
— А где заявка? Чего вы тянете целую неделю? Хотите остаться без подопытных животных?
— Сейчас Круглов напишет. Видишь ли, товарищ завотделом, мы еще не совсем оклемались после высокоуважаемого ученого совета.
Круглов и в самом деле начинает стучать на машинке.
— А что, собственно, случилось? — говорит Рогачев. — Слова-то какие употребляешь. Не оклемались, видите ли! Ты что же, ожидал фанфар?
— Нет, не фанфар. Но…
— Ученый совет дал сдержанную оценку работе. Но не приостановил же исследование.
— В решении записано, что мы отклонились от плановой тематики и что следует заново переосмыслить методику. Это все равно что остановить работу.
Круглов выдергивает лист из машинки и протягивает Рогачеву со словами:
— Глеб Алексеевич, извините, конечно. Если бы мы представили реферат вот в таком виде — все было бы по-другому, правда?
На листе напечатано:
Докт. биол. наук Рогачев Г. А.
Канд. биол. наук Штейнберг Л. M.
некто Круглов Г. П.
И ниже название реферата: «Рост активности нейроклеток под воздействием…» и так далее.
Рогачев резко комкает лист и швыряет на стол:
— Что за выходка, Круглов? Как вы смеете провоцировать?
А Круглов поднимается из-за стола с неестественно умильной улыбочкой:
— Вот тогда бы мы услышали другую песню, а? Ах-ах-ах, какое замечательное открытие… Глеб Алексеич и его сотрудники открыли заманчивую перспективу…
— Перестань, Юра, — говорит Штейнберг.
— Зафиксировать зрелость, отодвинуть старость…
— Мне ваши лавры не нужны! — Рогачев разозлен, но сдерживает себя. — Тем более что их и не предвидится…
— А вдруг прорастут? — Круглов обводит рукой лысину Штейнберга, но тот отбрасывает его руку. — Такой, знаете, пышненький зеленый веночек, — юродствует Круглов. — Он так бы подошел к вашей научной фигуре, Глеб Алексе…
— Это хулиганство, Круглов! Я требую, чтобы вы немедленно…
— Хулиганство? — повышает голос Круглов. Теперь не улыбочка у него на лице, а грозный вызов. — А как называется то, что вы с нами проделали?
— Немедленно прекра…
— Я скажу, как это называется!
И Круглов яростно выкрикивает фразы такой образной силы, что с потолка сыплется штукатурка. Вошедший было в лабораторию Волков-Змиевский застывает в ужасе, кусок штукатурки ударяет его по голове. Змиевский, взвыв, обращается в бегство.
Выбегает из лаборатории и Рогачев.
Некоторое время Круглов и Штейнберг молчат.
— Вот это да! — Штейнберг потрясенно оглядывается. — А бетонные плиты тоже можешь сорвать?.. Это ты по-боцмански, да?
Не отвечает Круглов. Отвернувшись к окну, ломая спички, закуривает. Штейнберг подходит, кладет руку на плечо.
— Юра, — говорит он медленно. — Выслушай внимательно. Нам остается только один выход…
Вера Никандровна в своей маленькой кухне готовит праздничный пирог. Ей помогает пятилетняя дочка — хорошенькая наивная мордашка, большой белый бант в русых волосах. Дочка, высунув в старательном рвении розовый язык, выкладывает тесто в круглом поддоне нарезанными кружками яблок.
Вера Никандровна зажигает газ в духовке и оборачивается к дочери:
— Все, Галочка?
— Сейчас, мам. Вот еще маленький кусочек остался.
Пирог посажен в духовку. Теперь можно присесть отдохнуть. Вера Никандровна смотрит на часы: начало седьмого. За окном темнеет по-весеннему: к извечной зимней петербургской серости добавлено немного синевы.
— Мам, а почему женский день только один раз в годе?
— В году, — поправляет Вера Никандровна. — Так, наверное, придумали мужчины.
— Наверное, — кивает с серьезным видом Галочка. — Все глупости придумали мужчины. Да?
— Ну, — улыбается Вера Никандровна, — за исключением тех, которые придумали женщины.
— А папа принесет мне подарок?
— Непременно.
— Я, мам, знаешь что хочу? — Галочка морщит лоб, напряженно думает. — Не знаю сама… Нет, знаю! Хочу зонтик.
— У тебя есть зонтик.
— Ну он же зеленый. А я хочу красный. Как у Зойки.
— Ты моя хочучка-почемучка. — Вера Никандровна привлекает ее к себе, поправляет бант.
— Мам, а тебе папа что принесет?
— Папа накануне восьмого марта всегда дарит мне мимозу.
Спустя некоторое время Вера Никандровна взглядывает на часы: двадцать минут восьмого. Отодвинув занавеску, она смотрит в окно. Там большой скучный двор, исполосованный пятнами оконного света. Стоят отдыхающие автомобили. Бредут, как темные призраки, прохожие. А посередине двора — черные стволы деревьев и путаница голых веток на белом фоне залежавшегося здесь снега. И чудится Вере Никандровне, будто желтое мелькнуло на снежном островке. Будто ветка мимозы качнулась в банке с водой…
Ладонями зажала, пытается согреть внезапно захолодавшие щеки. В следующий миг Вера Никандровна бросается к телефону, раз за разом набирает номер, который не отвечает. Она, заглянув в телефонную книжку, набирает другой:
— Виктор? Вы уже дома? Это Вера Никандровна… Виктор, почему-то нет Леонида Михайловича… Обычно в это время он уже дома… А лаборатория не отвечает.
Голос Волкова-Змиевского в трубке:
— Я в шесть ушел, они с Кругловым еще были в лаборатории. Да вы не беспокойтесь, Вера Никандровна. Ну, задержались немного. Наверное, он в дороге, сейчас придет.
Но время идет, а Леонида Михайловича все нет. В начале девятого Вера Никандровна снова звонит:
— Виктор, извините, это опять я… Нет, не пришел. Что-то там случилось.
— Да что вы, Вера Никандровна, — слышен бодрый голос Змиевского. — Ничего не может случиться.
— Что-то случилось. Я ужасно волнуюсь. Витя, умоляю вас… Вы, кажется, близко от института живете…
— Там все давно закрыто, Вера Никандровна. Все лаборатории. Скорее всего они с Кругловым по дороге…
— Ну хорошо. Простите. Я сама поеду.
Вера Никандровна бежит в комнату дочери:
— Галочка, мне надо ненадолго уехать.
Волков-Змиевский кладет телефонную трубку. Несколько секунд стоит в нерешительности, потом снова хватает трубку, набирает номер:
— Надю позовите, пожалуйста… Надюша? Вот какое дело, сейчас позвонила жена Штейнберга, она беспокоится, что он домой еще не пришел… Ну Штейнберг! Она меня просит подъехать в лабораторию, посмотреть, не случилось ли чего… Ну конечно… Но очень просит, понимаешь? Придется сейчас побежать… Надюш, да ты не сердись! А когда там начало следующего сеанса? В десять? Ну так успеем!
В огромном коридоре коммунальной квартиры он одевается, нахлобучивает шапку, заглядывает в кухню:
— Мама, я ухожу.
Мать Змиевского, оживленно беседующая у плиты с соседкой, повертывает бледное лицо, обиженно надув губы:
— Витюша, ты обещал сегодня починить швейную машинку.
— Завтра починю! — Змиевский устремляется к выходу.
— Вот так второй месяц, — ворчит мать. — Завтра, завтра… Вечно какие-то дела, а для нас у них совершенно не хватает времени… Так на чем я остановилась? Ах да! Значит, эта Ирен совершенно не хочет жить со своим мужем и тогда он, представьте, насилует ее…
А Змиевский, выскочив на улицу, останавливает такси, но оно, как обычно, идет в парк, а это, конечно, не по дороге. Змиевский бежит по тротуару, вот и его, как видно, подгоняет тревога, как и Веру Никандровну, — и наконец его подбирает «левая» машина.
Он звонит, звонит у институтского подъезда, ему отпирает пожилая вахтерша.
— Елизавета Васильевна, извините… Штейнберг и Круглов ушли, не знаете? Из тридцать девятой комнаты.
— Из тридцать девятой? — Вахтерша идет к доске с ключами. — Не сдаден ключ от тридцать девятой. Сколько раз учили их, учили — ученых-то, ключи сдавать надо, а они..
Змиевский, прыгая через ступеньки, взбегает на второй этаж, припускает по коридору. Длинный коридор освещен лишь слабым светом из окон, обращенных на улицу. Дверь лаборатории с номерком «39» заперта. Напрасно Змиевский барабанит в нее кулаками. Видна полоска света под дверью: значит, кто-то в лаборатории есть. Почему же не отвечают на стук? Подоспевшая вахтерша, мигом оценив обстановку, побежала к себе вниз — звонить мужу-слесарю, чтоб срочно пришел, живут-то они напротив института.
Змиевский один посреди коридора, в оба конца уходящего в сумрак. Он стучит и кричит:
— Леонид Михалыч! Георгий Петрович!
Глухо. Змиевского охватывает жуть.
Наконец появляется вахтерша с мужем — пожилым опрятным человеком в шляпе и очках. Сняв очки, он принимается за дело.
— Ключ изнутри вставлен. — Качает головой. — Придется это… Ну что ж…
Он работает неторопливо, звякает инструментом. А снизу доносится стук… Нарастает… Кто-то отчаянно стучит с улицы… Вахтерша опять бежит вниз. Беспокойный выдался у нее вечер.
Слесарю удается наконец открыть дверь.
Змиевский вбегает в лабораторию. И застывает в ужасе, увидев Круглова и Штейнберга. У Штейнберга лицо спокойное и синеватое, как у утопленника, он лежит у стола — хотел, как видно, сесть на свое место, но не дошел, рухнул навзничь. А Круглов лежит ничком возле лабораторного шкафа с реактивами, и рядом валяется шприц…
Тут Вера Никандровна врывается в лабораторию. Упав на колени, нащупывает на руке у Штейнберга пульс. Змиевский тем временем набирает «03», сбивчиво объясняет диспетчеру «Скорой помощи» про несчастный случай, называет адрес института.
— Живой! — Вера Никандровна тормошит Штейнберга, хлопает по щекам. — Леня! Ленечка, очнись! — Она спешит к Круглову. — Помогите перевернуть его на спину! — Змиевский переворачивает Круглова, Вера Никандровна нащупывает и у него пульс. — Живы оба! Глубокий обморок… Есть у вас адреналин?
Змиевский пожимает плечами: откуда? Снова он у телефона.
— Алло, это квартира Круглова? Можно Марию Васильевну? А где она? А это сын? Костя? Слушай, Костя, если мама придет, ты ей скажи, чтоб срочно позвонила на работу папе. Скажи, что звонил Виктор Змиевский. Ты понял?
— Ну что это неотложка не едет. — Вера Никандровна стискивает руки. — Господи!
— Что они сделали? — Змиевский опять хватает трубку, набирает номер.
Длинные телефонные гудки в квартире Рогачева.
В полутьме завозились в постели. Щелкнула кнопка, мягким розовым светом вспыхнул торшер. Рогачев снимает трубку с аппарата, стоящего на тумбочке у тахты.
— Да? — недовольно бросает он. — Кто?.. Ну, слушаю, Виктор… Погодите, — настораживается он, — говорите членораздельно. Что они сделали?..
Некоторое время Рогачев молча слушает. Вдруг, откинув одеяло, на постели садится Маша. Охваченная внезапной тревогой, она вслушивается в разговор.
— Так они пришли в себя? Нет? А «скорая» еще не… Понятно. Я сейчас выезжаю.
Рогачев бросает трубку.
— Что-то с Юрой? — быстро спрашивает Маша. — Он жив?
— Жив, жив. Они со Штейнбергом что-то сделали… опыт, что ли, на себе поставили…
— Ох! — Маша вскакивает, одевается, приговаривая: — Так мне и надо… Чувствовала, что добром не кончится…
— Машенька, ничего страшного! — Рогачев тоже одевается. — Слышишь? У них обморок. Там жена Штейнберга, она сказала: просто обморок…
— Так мне и надо… стерве такой… Ну, быстренько! Поехали!
— Да, мы не ожидали, что потеряем сознание. Вообще риск был, конечно, страшный. Но, понимаешь ли, бывает у человека такое… либо ты способен отстоять дело своей жизни и ради этого снимаешь с себя тормоз самозащиты… либо ты отступаешь. И вовсе не надо, отступив, проклинать себя за малодушие: нет ничего постыдного в том, что человек слушается естественного голоса благоразумия…
Но ты должен знать: бывали случаи, когда ученые ставили опыт на себе. Их никто не вынуждал. Просто они не могли иначе.
Мы со Штейнбергом, во всяком случае, не видели другого выхода.
Шок был глубокий. Возможно, если бы Вера Никандровна каким-то образом не учуяла, не забила тревогу, мы бы из него не выкарабкались. Возможно, мы переоценили защитные силы организма, когда рассчитывали дозу инъекции. Штейнберг пришел в себя в машине «скорой помощи». Я очнулся уже в больнице. Было почему-то больно глазам. От света. И языком было трудно шевелить… Ну да ладно. Главное — мы выжили и уже через неделю вышли из больницы.
Еще лежа в палате, я решил, что уйду из института. Ясно же было, что после того как я обложил Рогачева, мне у него в отделе не работать. Штейнберг популярно объяснил, что я, оскорбив Рогачева, поступил как отец Бени Крика, который слыл грубияном среди одесских биндюжников. Да я и сам понимал, что сделал непоправимую глупость: ведь придется уйти теперь, когда начинается новая — и очень важная — стадия работы… Должен признаться, я немало страдал от собственной невыдержанности, невоспитанности… Пережитая война, долгая морская служба — не оправдание. Интеллигентный человек не имеет права на такие срывы.
Словом, ушел я из института. Перед этим попросил у Рогачева извинения, и он великодушно простил мою выходку, предложил остаться и работать дальше — но я ушел. Что-то разладилось в самой системе наших отношений. И ведь я еще не знал тогда… Узнал только месяца три спустя… когда наступила прекрасная пора белых ночей…
Светлым майским вечером в комнате двое — Круглов и девятилетний Костя. В открытое окно вливается привычный шум улицы — голоса и шарканье ног, дребезжание трамвая на повороте.
Круглов работает за столом: на листе ватмана, прижатом по углам книгами и будильником, чертит какую-то схему. А Костя лежит на диване и читает. Он лежит на животе, подперев ладонями голову, и время от времени, не отрываясь от книги, задает вопросы.
— Пап, что такое наяда?
— Наяда? — Круглов морщит лоб. — Ну, это у греков нимфа была… морская или речная, что ли. Сказочное существо.
— А что такое ас-те-ро-фи-тон?
— Это что-то растительное: фитон. Кажется, вид водорослей. — Круглов принимается раскрашивать схему акварельными красками. — Ну и словечки выкапываешь, Костя. Что ты читаешь?
— «80 тысяч верст под водой». Как капитан Немо и Аронакс гуляют по дну океана. Ух, здорово!
— А уроки ты сделал? — осведомляется Круглов.
— Угу.
Продолжительный звонок у входной двери. Костя идет открывать, впускает в комнату женщину очень строгого вида, в зеленом плаще-болонье.
— Пахомова, председатель жэка. — Она устремляет на Круглова немигающий пристальный взгляд. — Как ваша фамилия, гражданин?
— Круглов.
— Имя-отчество?
— Георгий Петрович. Садитесь, пожалуйста. — Он придвигает ей стул.
Но Пахомова не в гости пришла и рассиживаться тут не собирается. Она достает из сумки папку, листает бумаги.
— Где вы прописаны?
— На Марата, 36. Я снял у Арутюнова квартиру официально, у вас в жэке не возражали. Арутюнов мой старый товарищ по флотской службе…
— Сколько вы собираетесь здесь прожить?
— Вероятно, до конца его заграничной командировки. Потому что с квартирой мне…
— Где вы работаете, Круглов?
— Я ушел с работы. В сентябре начну преподавать в школе.
— Вы не работаете три месяца.
— Два с половиной. Я же объясняю вам: с нового учебного года приступлю к преподавательской работе. Есть договоренность на этот счет. В середине учебного года устроиться практически невозможно.
— У вас семья, так? На что вы живете?
— Ну… во-первых, работает жена. Во-вторых, я подрабатываю. Вот, — показывает он на ватман, расстеленный на столе, — делаю наглядные пособия для школьного кабинета биологии.
Пахомова и бровью не повела на наглядное пособие.
— Должна вас предупредить, гражданин. Поступил сигнал от жильцов. Живете не по месту прописки, нигде не работаете.
— Я же объясняю…
— Для устройства на работу вам дается две недели. Если через этот срок не представите справку с места работы, то придется действовать по закону.
— По какому закону?
— Сами знаете. За тунеядство.
— Я тунеядец?! Да вы… — Круглову воздуху не хватает, он судорожно глотнул. — Как вы смеете…
— Я предупредила, — холодно обрывает председатель жэка. — До свидания.
Твердо прошагала к выходу. Костя запирает за ней дверь и возвращается к своему дивану, к Жюлю Верну. Вдруг, кинув взгляд на отца, замечает: что-то неладно. Круглов стоит неподвижно, вцепившись в спинку стула, и лицо у него такое… такое… Костя пугается:
— Пап, что с тобой? Ты слышишь?.. Папа! — Он вскакивает, тормошит отца. — Что с тобой?
— Ничего, — тихо говорит Круглов. — Который час?
Костя смотрит на будильник.
— Без двадцати десять. Пап, ты как будто окаменел…
Круглов наконец оторвал руки от спинки стула. Идет к телефону, крутит диск.
— Люба? Привет. Маша у тебя?
— Здравствуй, Юра. Да, Маша у меня… — отвечает Люба Куликовская.
— Позови, пожалуйста.
— Она только что вышла, Юра…
В передней щелкает замок. Круглов с трубкой у уха смотрит на вошедшую Машу и говорит:
— Понятно. Она только что вышла от тебя, села на самолет и мигом прилетела домой. Спокойной ночи, Люба.