Поиск-83: Приключения. Фантастика - Леонид Юзефович 6 стр.


— Да ты не обижайся, — мягко посоветовал Караваев. — Какие сейчас могут быть обиды? Момент, сам понимаешь, тяжелый… Все выясним и отпустим, если ошибка вышла.

— Как в вашем клубе организована переписка? — спросил Ванечка.

— В централизованном порядке. Письма отправляются с печатью, которая хранится у секретаря. Копии остаются в архиве.

Этот порядок заведен был с нового года, и Семченко хотя подчинялся ему, но не одобрял — канцелярия у Балина, как в губернской управе.

— Обзавелись, смотри-ка! — Караваев покачал головой. — И чего вы пишете-то друг другу?

— На ихнем эсперанто что ни напиши, все будто со значением выходит, — раздраженно заметил Ванечка, — всякая чепуха.

— Потому и пишем, — объяснил Семченко. Он давно понял, что на чужом, полупонятном языке любая мысль весомее кажется, чем на своем, родном. Ведь ее через труд понимаешь, через усилие, а не просто так, и оттого невольно начинаешь относиться к ней серьезнее. Кроме того, свои слова в разных мыслях встречаются, и не в мыслях даже, в пустой трепотне, а про чужие думается, будто они для этой, единственной, и созданы.

— На печати вашего клуба изображение звезды в круге и латинская надпись «эсперо»? — спросил Ванечка. — Точно? Так вот, письмо с этой печатью было нами обнаружено при обыске на петроградской квартире Алферьева… Да, того самого, о котором я говорил вчера…

— Письмо на эсперанто? — перебил Семченко.

— Да уж не на церковнославянском… Правда, речь в нем идет о вещах вполне невинных. О правописании имен собственных. Мне его перевели. Но неизвестно, что за этим кроется… Вот взгляните.

Содержания письма Семченко не понял, лишь отдельные слова. А почерк показался знакомым. Текст пестрел звездочками, которые, повторяясь внизу, под жирной чертой, отсылали к сочинениям доктора Заменгофа и указывали номера страниц.

— Посмотрели? — Ванечка отнял письмо. — Как, по-вашему, почему оно без подписи?

— Если письмо отправлено через клуб, отправитель может не подписываться. Оно выражает общее мнение членов клуба. Достаточно одной печати.

— Кто из ваших активистов мог его написать?

— Не знаю. Почерк не мой. Хотя знакомый вроде.

— Это еще не все, — неумолимо продолжал Ванечка. — У Алферьева найдено было другое письмо на эсперанто. Его автор пытался выяснить положение дел в центральных органах партии эсеров. Судя по вопросам, оно написано в апреле — мае этого года.

— Тоже без подписи?

— Да. И без печати… Но можно предположить, что его автор живет в провинции. Причем в местах, находившихся под властью Колчака.

— Конверты сохранились? — спросил Семченко.

— К сожалению, нет, но мне удалось выяснить что одно из этих писем, не известно, какое именно, было передано Алферьеву из «Амикаро». Это петроградский клуб слепых эсперантистов. Года три назад Алферьев вел там кружок мелодекламации на эсперанто… Он бывший артист.

— Так. — Семченко прикинул возможные варианты. — Нужно посмотреть, есть ли в нашем архиве копия первого письма… Покажи мне второе. — Он упорно продолжал говорить Ванечке «ты».

— Смысла нет. Оно написано измененным почерком.

— Может быть, их разные люди писали?

— Возможно, — согласился Ванечка.

— А первое ты показывал кому-то из наших?

— Балину. Он этот почерк сразу узнал. Знаете чей? Линева Игнатия Федоровича.

— Взяли его? — вскинулся Семченко.

— Не ваша забота… Вернемся к Алферьеву. Мы арестовали его шестого мая. Помню точно, потому что в тот день поляки взяли Киев… Но ему удалось бежать по дороге. Допросили Казарозу. Она заявила, что порвала с ним еще зимой, и с тех пор они не виделись. По наведенным справкам так и оказалось, ее выпустили…

«Порвала, — уже не слушая, думал Семченко. — Сама от него ушла. Разобралась и ушла…» Значит, все то, о чем вчера мечталось, могло и случиться — вечер, пустая улица, рука в руке. Сегодняшняя встреча, завтрашняя, прощание на вокзале, письма… Или все-таки не могло? Теперь-то понимал, почему она так взволновалась, когда услышала про клуб эсперантистов. Что уж, казалось бы! Но все равно горько было от этого понимания. Из-за него она согласилась, из-за Алферьева. Неужели еще любила? Ушла, а любила. «Значит, и на нем вина, не только на мне, — всплыла предательская мысль, и Семченко ее не оттолкнул, принял. — Может, и ему сегодня ночью явился доктор Заменгоф, окруженный розовым сиянием?»

— Вы слушаете меня? — спросил Ванечка. — Итак, через полтора месяца после побега Алферьева она вдруг засобиралась в гастрольную поездку по провинции, хотя почти год перед тем нигде не выступала. Причем поездка отнюдь не сулила особых выгод. Все прочие члены труппы — никому не известные артисты. А Казароза — певица с именем. Но она почему-то легко согласилась ехать на тех же условиях, что и остальные… Выходит, ей важен был маршрут поездки. К тому времени о клубе «Эсперо» мы уже разузнали. А тут и вы появились. Да еще с адресом банка на Риджент-парк, которым интересовался Алферьев… Улавливаете?

— Да уж как-нибудь, — сказал Семченко. — Вы думаете, что Алферьева скрывают местные эсеры. И кто-то из них связан с нашим клубом.

— Пришлось все-таки догадаться, — дернул головой Ванечка. — Куда денешься.

Было жарко. Муха, надсадно звеня, тыкалась в стекло. На подоконнике лежала сложенная газета с приставшими к ней мушиными останками. Ванечка взял ее, замахнулся, и муха тотчас улетела в другой конец комнаты.

— Они уже эту газету знают, — улыбнулся Караваев. — Образованные стали.

Ванечка удивился:

— Чего-о?

— А ты как думал! Вот хомяки. Я им с отрубями толченого стекла подсыпал, все ладом перемешал, а они отруби съели, стекло не тронули. Все нынче грамотные… На! — Караваев протянул Ванечке другую газету, чистую. — Попробуй этой.

— Газету вашу знают, а что через стекло на улицу не вылетишь, никак не усвоят. — Ванечка пожал плечами и газеты не взял.

— Надежда, она всегда память отшибает, — опять улыбнулся Караваев и посмотрел на Семченко, которому в этих словах почудился тайный намек: эсперо — надежда, эсперанто — надеющийся.

— А с курсантом что? — спросил он. — Его вы тоже к делу притягиваете?

— Зачем, — нахмурился Караваев. — С ним все ясно. Напился, сопляк, на радостях после выпуска. С пьяных-то глаз контра и померещилась. Судить его будем.

Семченко провел рукой по мокрому лбу, жгутиком скаталось на коже налипшее волоконце тополиного пуха.

— Может, не он убил? Ведь вверх, наверное, стрелял. Для протеста всегда вверх стреляют.

— Кто тогда? — насторожился Караваев.

— Вдруг кто другой пальнул, когда паника началась? Может, она мешала кому-то, вот и воспользовались случаем.

— Смотри-ка! Я и не подумал… Правда, я на лестнице стоял, когда стрельба пошла. Потом уже вбежал.

— Чего там думать, — строго сказал Ванечка. — Выстрела было три, штукатурка на потолке в двух местах обвалилась, а у него в нагане три патрона истрачено. Я проверил.

— А если два выстрела враз? — Караваев обхватил рукой шею. — Калибр у пули надо проверить.

— Проверим. — Ванечка подошел к Семченко, навис над ним. — Я готов допустить, что с вами вышла ошибка. Но расскажите подробно о своих отношениях с Казарозой. Что между вами было? Что? — он уже почти кричал. — Отвечайте!

— Любовь, может? — участливо спросил Караваев. — Ты парень холостой, мы тоже люди…

— Ладно, — оборвал его Ванечка. — Пускай сидит, вспоминает! — Он вывел Семченко в коридор и сдал конвойному.

Когда проходили мимо дежурки, Семченко остановился, приметив у стены бачок с водой.

— Давай-давай. — Дуло винтовки уперлось в спину.

Бачок стоял на табурете, сверху кружка. От ее ручки к основанию краника тянулась ржавая цепка. Рядом, прямо по штукатурке, углем нацарапано:

«Не пей сырой воды! Холера!!!»

— Попить бы, — Семченко смотрел на бачок.

— Да теплая она, — неуверенно сказал конвойный. — С души воротит.

Семченко не двигался с места.

— Черт с тобой, — сдался конвойный. — Пей по-быстрому!

Завернув краник, Семченко понес кружку ко рту. Цепка была коротковата по его росту, пришлось нагнуться.

Вода отдавала жестью, и пить согнувшись было неудобно. «Сволочи!» — выругался Семченко, имея в виду и Алферьева, и Ванечку, и Линева, и местных эсеров, и того, кто пожалел привесить к бачку подлиннее цепочку. Отлил из кружки в горсть, провел мокрыми пальцами по лбу, по щекам, по шее. После ночи, проведенной в подвале, на лице до сих пор словно маска лежала.

Конвойный стоял рядом, винтовка у ноги. Налево дежурка, а прямо по коридору дверь на улицу приоткрыта. Тонкая щелочка, свет колючий — лучиками. Вверху небо, синее-синее, внизу пыльная зелень и кусок ограды.

Собственная судьба меньше всего тревожила — обойдется. Пустота была в душе и усталость. И о Казарозе он старался не думать, потому что хотя говорил с ним доктор Заменгоф, как бы извиняясь, и Алферьев этот был эсперантист, но по-настоящему виновен в ее смерти только он сам. И курсанта он пригласил. Пусть даже тот не в нее стрелял, в потолок, все равно из-за этого она погибла, то есть опять же из-за него, Семченко.

Но кто же ее убил? Что делать-то? Идти в подвал, сидеть там, дожидаясь невесть чего? Нет, это он вчера покорно шел, как телок, потому что все было едино, куда идти. Но сейчас все, хватит! Перед ней стыдно ничего не делать, ждать пока другие сделают. Да еще неизвестно, сделают ли!

Семченко положил левую руку на бачок, потом сдвинул ее вниз и резким движением сбросил бачок под ноги конвойному. Хрустнул, отломившись, краник. Звякнула, покатилась кружка, наконец-то, хотя и вместе с цепкой, вырвавшись на волю. Бачок сгромыхал с табурета, крышка отвалилась, вода хлынула на пол. Но прежде всей тяжестью, еще полный, он выбил у конвойного из рук винтовку. Семченко пнул ее — она полетела по коридору, стукаясь о стены. Конвойный, растерявшись, вместо того чтобы хватать его, кинулся подбирать винтовку. Семченко метнулся к выходу, на ходу успев задвинуть засов на дверях дежурки, выскочил на крыльцо и побежал по пустынной и знойной послеполуденной улице.

Пробежав полквартала, перемахнул через забор в чей-то огород, огляделся. Никого. Все произошло так неожиданно, что первая мысль была: «Вернуться!» И конвойного стало жаль. Он стоял за поленницей, тяжело дыша, чувствуя, как прилипает к спине мгновенно взмокшая гимнастерка. Потом представил, какое будет лицо у Ванечки, когда тот узнает о побеге, и потихоньку взвинтил сам себя.

Сказал в адрес конвойного:

— Тюня! Не надо ушами хлопать!

На улице послышались голоса, топот. Человек пять бежало. Хлопнул выстрел — так, в никуда. Семченко забрался в будку сортира и изнутри, щепочкой, поставил наружную вертушку в горизонтальное положение.


Он познакомился с Линевым осенью девятнадцатого года, когда вместе с доктором Сикорским пришел на первое занятие эсперантистского кружка. Линев переписал собравшихся — человек двадцать рабочих и студентов — и стал рассказывать о тысячелетних мучительных попытках создать международный язык взамен того, который человечество утратило со времен строительства Вавилонской башни. Он на любом выступлении про это рассказывал. Вообще всякий эсперантист старой закалки к месту и не к месту приплетал эту башню. Далась она им!

Заменгофа Линев называл не иначе как «Ниа Майстро», то есть «наш Учитель». В особо важных моментах своей речи он, словно за подтверждением, поворачивался к его портрету. В тот раз Семченко воспринял это спокойно, однако на последующих занятиях, которые Линев неизменно норовил начать хоровым пением эсперантистского гимна, стал раздражаться. Уважение уважением, но к чему эти молебны? Да и сам Заменгоф со своим пацифизмом был эсперантист буржуазный. Изобретение его следовало потреблять в чистом виде, без упаковки.

Семченко к тому времени уже не чувствовал себя новичком. Он успел одолеть самоучитель Девятнина и вскоре собирался приступить к переводу на эсперанто материалов конгресса III Интернационала. Предполагал рассылать их зарубежным клубам. Виделось: вот он пожимает руку венгерскому или немецкому товарищу, угощает папиросой и заводит разговор. «Камрада, гиу эстес виа патро?» — «Миа патро эстас машинисто», — отвечает тот. «А у меня батя в депо слесарил», — говорит Семченко, и оба они радуются такому сходству биографий.

— Вот, — Линев произнес какую-то длинную немецкую фразу. — В этом языке видна душа немца, поклонника философии, музыканта и в то же время солдата… — Затем сказал несколько слов по-английски. — Вслушайтесь! Перед нами предстает сухая и чопорная фигура англичанина, моряка и торговца, который стремится как можно короче выразить свою мысль… А вот божественные звуки испанского языка. — Линев задумался, но память, видимо, подсказала ему единственную фразу: — Буэнос диас, сеньорита!

В группе студентов кто-то прыснул. Линев недовольно глянул в ту сторону и продолжал:

— В каждом языке видна душа народа. Но эсперанто соединяет в себе черты всех языков Европы, в том числе и русского. Он отражает душу человека как такового. Голого человека на перекрестках цивилизации. Голого, друзья мои, но взыскующего и гордого! Кроме того, ни один национальный язык не может стать международным из-за присущего всем нациям тщеславия…

— А латынь? — спросил какой-то студент.

— Да, латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка. — Линев обрадовался такому вопросу. — Но можно ли составить на ней следующую, например, фразу: «Достань из кармана носовой платок и вытри брюки»?

Семченко знал, что древние римляне брюк не носили, и довольно заржал, понимая, куда клонит Линев. Но тот истолковал его смех по-своему:

— Есть, к сожалению, лица, которые во всем видят двусмысленные намеки… Давайте вместо слова «брюки» поставим слово «пиджак», это не изменит сути дела. На латыни мы можем сказать только «достань и вытри». А что? Чем?

Из этого Семченко заключил, что у римлян и носовых платков не было.

На втором занятии прошли алфавит, записали несколько слов, и тут же Линев по ходу объяснил, что суффикс «ин» означает в эсперанто женский пол: патро — отец, патрино — мать; бово — бык, бовино — корова. При этом студент, который спрашивал про латынь, ехидный и рыжий, поинтересовался, почему нельзя вместо слова «патрино» ввести слово «матро», куда как более понятное любому европейцу. Этот невинный, казалось бы, вопрос привел Линева в бешенство.

— Святая простота! — угрожающе тихо начал он, постепенно возвышая голос. — Вы достаточно образованны, молодой человек, и ваша наивность преступна. Дитя рождено. Его можно воспитывать, но ему нельзя укоротить нос или вытянуть ноги, как глиняной кукле, только потому, что нас не устраивают их пропорции!

— Вмешательство хирурга может быть полезно и живому организму, — весомо проговорил студент.

— Сподвижники ниа Майстро, — горячился Линев, — думали, что могут по своему усмотрению кроить и перекраивать язык. Чудовищное заблуждение! У живого языка нет вождей, у него есть носители. Теперь они есть и у эсперанто — мы с вами. И не дай вам бог, молодые люди, пойти по пути сомнений! Гнусное предательство де Бофрона…

— Раз уже вы заговорили о де Бофроне, будьте добры держаться в рамках приличий! — перебил студент.

— Значит, это провокация? — жалобно предположил Линев. — Вы отнюдь не так наивны… Уходите отсюда, вам здесь не место!

Всем стало неловко, начали оглядываться на студента, кивать в сторону двери: давай, мол, иди, раз ты такой умный, не задерживай. А Линев, ощутив поддержку, закричал:

— Вон! Вон отсюда!

Позднее выяснилось, что рыжий студент пришел вербовать добровольцев в университетскую группу идистов, то есть сторонников языка «Идо», созданного французом де Бофроном на основе эсперанто. Из любопытства Семченко побывал у идистов, узнал, что само слово «идо» на эсперанто означает «потомок, отпрыск», что вместо «патрино» в идо-языке употребляется слово «матро», и ушел разочарованный. Идистов было мало, говорят, во всем мире человек четыреста, а в городе — шесть, и вообще, сама идея двух международных языков казалась бессмысленной. Тут с одним-то не знаешь как расхлебаться.

В борьбе с университетскими идистами Линев и Семченко выступали плечо к плечу. Идисты постепенно осмелели, вызывали членов «Эсперо» на диспуты, а однажды прислали в адрес клуба экземпляр «Фундаменто де эсперанто» с издевательскими комментариями на полях и книгу «Идо-грамматика», испещренную восклицательными знаками. Линев, полистав ее, сказал: «Филибро!» Приставка «фи» означает в эсперанто пренебрежение — книжонка, мол! А на диспуты он членам клуба ходить запретил, поскольку первый же публичный диспут в Доме работницы закончился скандалом и потасовкой. И Семченко в этом вопросе Линева поддержал.

Весной двадцатого года идисты укрепили свои ряды, переманив к себе из «Эсперо» нескольких интеллигентов. «Скатертью дорога!» — сказал Семченко, но Линев переживал. И действительно, были причины. Идисты, подкупив наборщиков, отпечатали в типографии пачку листовок, подбрасывали их в Стефановское училище, в разные учреждения и распространяли по городу. Особого успеха эта затея не имела, но все равно Семченко считал ее вредной для общепролетарского дела, дезорганизующей рядовых эсперантистов. Потому за неделю до праздника освобождения они с Линевым сочинили письмо, в котором требовали запретить идо-пропаганду, и направили его в губком.

Письмо заканчивалось так:

Назад Дальше