Поиск-83: Приключения. Фантастика - Леонид Юзефович 8 стр.


— Сын жив? — быстро спросил Семченко.

— Если бы так! Первый раз он еще прошлой зимой заболел. Зашла как-то к Зиночке на Кирочную — занавески опущены, в комнатах темно. Чика в кроватке лежит. Глаза завязаны, у губ пузырьки пены. Ужасно, когда дети болеют. Хуже нет… Я тогда достала шприц для впрыскиваний, все обошлось. Но через год он умер.

— А когда она рассталась с Алферьевым? — решился наконец Семченко.

— Не будем о нем, — отстранилась Милашевская.

— Я не просто так спрашиваю. У меня есть основания думать, что она погибла не случайно.

Милашевская грустно улыбнулась:

— Вот видите, и вы это поняли. Значит, у вас что-то было с Зиночкой. Скажите, вы любили ее? — Семченко молчал. — Ну, не отвечайте, не надо. Случайных смертей вообще не бывает.

— Как так? — удивился Семченко.

— Толстой вот говорил, что умирают не от болезни, не от пули, а от исчерпанности жизненной задачи… Мы как считаем? Вот болезнь, допустим. От болезни смерть. А на самом деле вовсе не так. Не смерть от болезни, а болезнь от смерти. Должен человек умереть, тогда и появляется болезнь. Только к детям это не относится…

— Но ведь Казароза была здорова!

— Когда умер Чика, она долго болела. Что-то с горлом. Потом поправилась. Я тогда опять уезжала в Москву и подробностей не знаю. Но после болезни у нее изменился голос. Голос ее вы слышали. Небольшой вообще-то, но с какой-то волнующей мягкостью тембра. А теперь словно трещинка в нем появилась. Крошечная, не всякий и заметит. Вот вы, наверное, ничего не заметили. Тем не менее она совсем перестала петь, перестала бывать в театрах и в тех домах, где собираются люди театра. А в нашем кругу это все, конец… Знаете, когда я услышала это вчера, то не удивилась даже. Ужас, боль, что вот сейчас, здесь, так — все это было, да. Но удивления не было. Для всех это чудовищная неожиданность, а я знала Зиночку и чувствовала: что-то должно с ней случиться. Что-то страшное, непоправимое. Не в этот раз, так в следующий. Нехорошо так говорить, нельзя. Но, честное слово, я будто ждала чего-то подобного. Какой-то нелепейшей случайности. Ей не для чего было жить, и это должно было откликнуться. Там… Вы понимаете?

— А как она оказалась в этой поездке?

— Это я ее вытащила. Я! Думала, пусть попробует в провинции выступить, если в Петрограде не хочет. Чуть не силой вытащила. Сама договорилась обо всем… Она из дому-то почти не выходила, не виделась ни с кем. Питалась морковным чаем и ржаными сухарями. Разве друзья иногда подкинут чего-нибудь. Ее ведь многие любили — актеры, режиссеры. Она умела понимать их, умела говорить с ними о них самих. В талантливых людях из нашей среды это редко встречается. Все больше о себе норовят… Но в последнее время она стала другая. Шторы задернет, сядет за стол и сидит. А на столе — гипсовый слепок с Чикиной ручки… От одного этого с ума можно сойти.

— Значит, из-за вас она сюда приехала, — безжалостно уточнил Семченко, уже понимая, что Алферьева в городе нет.

— Да… Если на то пошло, я больше вашего виновата.

— А с Алферьевым она не встречалась последнее время?

— Вы его знали? — вопросом на вопрос ответила Милашевская.

— Нет. — Семченко решил быть честным.

— Не буду спрашивать, откуда вам о нем известно. Одно скажу: она порвала с ним давно, вскоре после смерти сына… Вы это хотели от меня услышать?

— Может быть. — Он встал, на этот раз решительно.

Она изучающе оглядела его.

— Странно, что она мне никогда ничего о вас не говорила. Видимо, и я была для нее недостаточно близким человеком… Может быть, она из-за вас согласилась поехать в этот город, а я тут ни при чем?

— Очень возможно, — сказал Семченко.

— Я ведь до последней минуты не верила, что она поедет. Скажите, у вас остались ее пластинки? — Милашевской явно не хотелось кончать разговор. — Фотографии?

Он покачал головой.

— Хотите, пришлю? У меня есть лишняя фотокопия ее портрета. Яковлев рисовал. Зиночка стоит в пустыне среди диких зверей, а в руке держит клетку с райской птицей. Это ее голос, ее душа…

— Пришлите. — Семченко вытащил из кармана газету, оторвал полоску внизу и положил обрывок перед Милашевской. — Вот адрес редакции.

Шагнул было к двери, но она остановила его:

— Подождите. Вы действительно совсем ничего не знаете об Алферьеве?


За стенкой ворковал динамик. Под окном, у светофора, скрипели тормозами машины.

И где теперь эта картина?

Яковлев, как выяснилось, был известный художник. В начале двадцатых годов он эмигрировал во Францию и там прославился путевыми зарисовками, сделанными во время автопробега по Северной Африке, который устроила фирма «Ситроен». Альбом с этими зарисовками Семченко видел в Лондоне. Пустыня, берберы в белых бурнусах стоят возле автомобиля, верблюд лижет влажную от росы парусину палатки, величественный шейх, окруженный свитой, наблюдает, как меняют проколотую шину. Оран, Алжир, Константина. Особенно запомнился один лист — «Продавец птиц». Уродливый старик сидит под навесом, вокруг него множество клеток с птичками, а в самой красивой прижалась лицом к соломенным столбикам крошечная, не больше ладони, печальная женщина.

В дверь постучали. Семченко сел на кровати, сунул ноги в ботинки и лишь потом сказал:

— Входите, не заперто!

Вошла Майя Антоновна, в брюках и синей болоньевой куртке на молнии, с мужским портфелем в руке.

Через пять минут она уже выкладывала на стол открытки и письма. Объясняла:

— Наш кружок ведет переписку с двенадцатью зарубежными клубами.

На открытках были красивые иностранные города, снятые преимущественно летом, памятники, изредка попадались пейзажи.

— И о чем вы пишете? — спросил Семченко.

— Рассказываем о нашем городе, о культурных достижениях… Многие наши кружковцы собирают открытки, марки. Эсперанто им просто необходим, он дает возможность постоянно пополнять коллекцию… Мы разработали несколько тем — про театр, музыку, природу нашего края. Все на эсперанто. Те, кто еще плохо владеет языком, могут взять готовую разработку.

— Очень, очень интересно, — сказал Семченко, заставляя себя быть вежливым. — Мы до этого не додумались… Простите, вы замужем?

— Я понимаю, почему вы об этом спросили. — Майя Антоновна укоризненно посмотрела на него. — Думаете, все это несерьезно? До замужества только? Мол, под тридцать уже девице, одиноко, маетно, вот и нашла себе отдушину… Да, эсперанто сближает людей. У нас в кружке парень и девушка полюбили друг друга, поженились и хорошо живут. Я сама ездила в международный эсперантистский лагерь под Киевом. Подружилась там с одним инженером из Казани. Между нами ничего такого не было, вы не подумайте. Просто добрые, товарищеские отношения. У него жена, ребенок. Жена, между прочим, не разделяет его увлечения, считает ребячеством, пустой тратой времени… Кстати, моей соседке один чех в любви объяснился на эсперанто.

Умом Семченко понимал, что Майя Антоновна права, что все это хорошо, правильно, человечно, но раздражение не проходило, а, наоборот, усиливалось.

— Для чего же вам мои воспоминания понадобились? Мы марок не собирали…

— Хочется знать свои истоки. К тому же мы готовим небольшую, но постоянную экспозицию… Если вам трудно писать, то не надо. Завтра принесу магнитофон и запишем ваше выступление. Нам нужно сравнить, как было раньше и как теперь.

— Сенмова кушис ми кун бруста вундо, — сказал Семченко. — С свинцом в груди! Вот как было раньше… А у вас вроде хобби получается. — Он взял палку, пристукнул по паркету. — Давайте прогуляемся немного по городу. Хочу посмотреть здание «Муравейника». Оно сохранилось? Вы ведь учительница, должны знать…

— Сохранилось. — Майя Антоновна испуганно стала сметать в портфель письма и открытки. — Там теперь Дворец пионеров.


От Милашевской Семченко направился в школу-коммуну «Муравейник», где работала Альбина Ивановна. И недалеко вроде, а поджилки тряслись. Когда шел к театру, было какое-то яростное равнодушие. Поймают и поймают, черт с ним! Но сейчас, после разговора с Милашевской, ему нужны были этот день и эта ночь. Завтра сам пойдет в губчека, чтобы не пускать Караваева и Ванечку по ложному следу. Ход их мыслей угадать было не трудно: сбежал, значит, виноват.

Семченко благополучно проскочил площадь, свернул на Успенскую. Здесь купил у корейца-разносчика пяток папирос и зашел в подворотню покурить. Успокоившись, двинулся дальше.

Пока шел, думал про Алферьева.

«Честно признаться, он мне никогда не нравился, — говорила Милашевская. — Хотя нужно отдать ему должное, интересный мужчина. Высокий, гибкий, в фигуре, знаете, что-то кавказское. Такое нервное тело, очень выразительное в движениях. По тому, как он сидит, как чай в стакан наливает, сразу можно угадать его настроение. А лицо, наоборот, неподвижное. Мимика самая банальная — улыбка, усмешка, взгляд исподлобья. Вот, пожалуй, и весь набор. Эсперанто, кстати, увлекался, как и вы. Даже брошюру какую-то издал по орфографии… Молодой еще, но с залысинами… У Чики из-за болезни волосики медленно росли — сейчас у многих детишек так, и он удивительно отца напоминал. Лоб, нос, рот, форма головы — все его. Только глаза Зиночкины. Мне кажется, она еще и потому с ним порвала, что он ей сына напоминал. Такое редко бывает, но бывает. У сильных натур. Я бы, например, так не смогла… Впрочем, вместе они почти не жили. Он вел беспорядочную жизнь — уезжал, приезжал, снова исчезал. Но расстались они не из-за этого. Он был видный эсер и, когда Зиночка ушла со сцены, пытался втянуть ее в дела своей партии. Ему нужна была жена-соратница. Зиночка же видела за всеми его планами только новую кровь, новые разрушения. Между прочим, я до сих пор не понимаю, как можно быть террористом, исповедуя одновременно эсперантизм с его доктриной любви и надежды. Видимо, эсперанто было для него способом самооправдания. Человек он сложный, путаный, с каким-то вечным наигрышем. А Зиночка говорила, что для артиста есть одиннадцатая заповедь: «Не фальшивь!» Сама она ей следовала неуклонно… Он ведь тоже из актеров. Из неудавшихся. Они и начинали вместе, еще в Доме интермедий. Был перед войной в Питере такой театрик. Вы хотите спросить, как же он с такой неразвитой мимикой на сцене играл? А вот играл, и даже нравилось на первых порах многим. За этой неподвижностью лица видели сдерживаемую страсть…»

Когда за спиной захлопнулась входная дверь школы, Семченко почувствовал некоторое облегчение, расслабился.

Альбину Ивановну он нашел в первой же комнате.

— Вы? — Она встала навстречу. — Слава богу, все обошлось! Да?

На ней была черная юбка и просторная, с треугольным вырезом полотняная блуза вроде матросской. Под вырезом смешно топорщился короткий, тоже полотняный галстучек, выглядевший ненужным привеском к ее простому костюму. В этом несоответствии была вся Альбина Ивановна: с одной стороны, подчеркнуто громкий голос, широкий шаг, грубо обрезанные волосы, манера курить, зажимая папиросу между большим и указательным пальцем, а с другой — застенчивость, скованность, трогательное умение удивляться самым обычным вещам. Все это при разговорах с ней давало Семченко ощущение собственной цельности и потому некоего не вполне осознаваемого превосходства.

— Поговорить надо, — сказал он.

В конце коридора, под лестницей, Альбина Ивановна толкнула низкую дверку:

— Входите.

В комнате был идеальный порядок, как в лейб-гвардейской казарме. Кровать застлана свежим покрывалом, на столе скатерть с ровными сгибами от глажки. Цветы в бутылке. Бутылка обернута листом бумаги, сколотым у верха булавкой. А рядом безобразная жестянка, набитая окурками. Альбина Ивановна словно стеснялась своей любви к порядку и для того, чтобы ее не принимали чересчур серьезно, водрузила на самом видном месте эту жестянку.

— Вы никогда ко мне не приходили. — Она брезгливо потянула из жестянки окурок, зажгла спичку. — Что-то случилось?

— Да вот зашел, — сказал Семченко и вдруг начал рассказывать о том, что Казароза советовала изменить в пантомиме «Долой языковые барьеры». Он все хорошо понял и запомнил, как оказалось, хотя в тот момент, слушая ее, думал совсем о другом.

— Вы должны все исправить, — закончил он, напирая на слово «должны».

— Конечно, — кивнула Альбина Ивановна. — Это вполне разумные предложения. Но если бы я даже была с ними не согласна, все равно исправила бы. В память о ней… Игнатий Федорович отнес в театр деньги на похороны. Взяли из клубного фонда… Минуточку, я запишу, чтобы не забыть.

Пока она писала, Семченко встал, подошел к книжной полке. Эсперантистская литература стояла на ней отдельно, с краю. Он сразу отметил коричневый корешок «Фундаменто де эсперанто», и это было как условный знак, дающий право на доверие. И он сам, и Альбина Ивановна только-только еще вступили на этот путь, не как Линев, которому книга Заменгофа — все равно что букварь академику.

— Альбина Ивановна, сколько вы слышали вчера выстрелов? Три или четыре?

— Три. — Она задумалась. — Или четыре. Не могу сказать наверное… А что?

Не отвечая, Семченко механически взял с полки какую-то брошюру, и бросилась в глаза фамилия автора — Алферьев.

— Это брошюра о правилах написания на эсперанто славянских имен собственных и географических названий, — пояснила Альбина Ивановна. — Главным образом русских и польских.

— Откуда она у вас?

— Игнатий Федорович дал. Я собираюсь писать варшавским эсперантистам, в клуб «Зелена звязда».

— Зачем? — грозно спросил Семченко.

Альбина Ивановна вспыхнула:

— Ведь вы сами писали туда!

— Мало ли. — Семченко сунул брошюру за гашник. — Я ее возьму.

Мысленно протянул брошюру Ванечке с Караваевым: «Вот, можете убедиться. Ваши подозрения безосновательны: Линев писал Алферьеву как эсперантист эсперантисту. И только!» Впрочем, было еще второе письмо.

— Берите, потом вернете Игнатию Федоровичу.

— Пойду, — сказал Семченко. — Пора.

— Вы только затем и приходили, чтобы объяснить мне про пантомиму?

— Пожалуй…

— А почему вас арестовали вчера? Поверьте, я не из бабьего любопытства спрашиваю. Мне это важно… Мне все про вас важно.

— Потом поговорим. — Семченко протянул ей руку.

Она вложила в его ладонь свою.

— Вы всем женщинам подаете руку первым? Или только мне?

— Всем, — сказал Семченко.

По коридору Альбина Ивановна шла медленно, и он тоже умерил шаг. У выхода, когда от стеклянных дверей класса их заслонил выступ коридорной печи, она внезапно придержала его за рукав.

— Николай Семенович, еще минутку! Вы ответите мне на один вопрос?

— Ну? — равнодушно спросил Семченко, думая о том, куда теперь идти. Нужно было, конечно, разыскать Линева, но за тем наверняка следят, если уже не арестовали.

— Эта певица, Казароза… Вы ее любили? Я почему-то сразу об этом подумала, как увидела вас вместе. И потом, когда она пела… Вы ее любили, да? Я хочу знать. — Задохнувшись, она перешла на шепот. — Я имею право это знать… Боже, что я говорю, дура!

Отдаленный плеск детских голосов доносился из глубины особняка.

— Теперь уже все равно. — Он резко отнял руку. Только что была мысль попросить разрешения посидеть в ее комнатке до вечера, но сейчас невозможно стало об этом говорить. — Альбина Ивановна, почему вы занялись эсперанто?

— Потому, — шепотом ответила она. — Хорошо, что вы хоть это наконец поняли…

«А вот Казароза из-за Алферьева эсперанто не изучала, — подумал Семченко. — Может, и не любила его?»

9

Из редакции Вадим отправился не домой, а на другой конец города, в Слободскую Заимку. Там, неподалеку от вокзала, находилась контора железной дороги, где служил Линев. Тот вышел ровно в шесть часов вместе со всеми служащими, но вскоре отделился от них и двинулся в сторону университета. Прижимаясь к заборам, Вадим последовал за ним.

Возле одного из университетских флигелей стоял доктор Сикорский. Несмотря на жару, он был в черном, застегнутом на все пуговицы люстриновом пиджаке, в шляпе и держался так, словно аршин проглотил — прямой, узколицый, бледный. Заметив его, Линев что-то крикнул не по-русски, они обменялись рукопожатьем и дальше пошли рядом.

Вацлав Михайлович Сикорский заведовал в университете анатомическим музеем. Месяца два назад по заданию Семченко Вадим ходил туда с экскурсией буртымских кооператоров. Самым ярким воспоминанием, которое он вынес из этой экскурсии, был заспиртованный в особой колбе мозг профессора Геркеля, первого декана медицинского факультета. Сикорский подробно рассказывал о научных и административных заслугах профессора, перечислял его титулы, полученные исключительно благодаря серому сгустку в колбе, его величине, весу и количеству извилин. Но на Вадима профессорский мозг произвел тягостное впечатление, поскольку как раз наводил на размышления о тщете всех этих заслуг и титулов. В конце концов ему в музее сделалось дурно, и какая-то сердобольная кооператорша отпаивала его в коридоре водой, приговаривая: «Профессора́! Только детей стращать…»

Иногда Сикорский приносил в редакцию заметки на санитарно-гигиенические темы. При чтении их становилось понятно, почему у него всегда такое скорбно-брезгливое выражение лица.

Возле ботанического сада сидела на перевернутом ящике торговка квасом. Линев купил у нее два стакана и протянул один Сикорскому. Тот помотал головой. Линев тут же, не отрываясь, выпил его стакан, а со своим, подхватив Сикорского под руку, отошел в тень тополей. Здесь он начал пить квас уже мелкими глоточками. Сикорский стоял рядом и в чем-то убеждал Линева, что-то ему втолковывал. «Про венерические болезни объясняет, — решил Вадим. — Велит квасу не пить». Но когда подкрался за штакетником поближе, услышал совсем другое, никакого отношения к гигиене не имеющее.

— Вавилонская башня, — долетали до него отдельные слова. — Эсперантизм изживает себя… Нужно взглянуть правде в глаза…

Линев, слушая, тянул квас с таким острым блаженством на лице, какое Вадиму редко случалось наблюдать в подобных ситуациях у пожилых людей. Тоже захотелось квасу — невыносимо, до головокружения. Линев и Сикорский медленно пошли дальше по улице, а Вадим подскочил к торговке. Способность что-либо соображать вернулась к нему после третьего стакана, и когда она вернулась, оба эсперантиста уже исчезли из виду.

Вадим сунулся в одну сторону, в другую — нет.

«Тоже мне, Шерлок Холмс», — выругался он и побрел домой, хотя честно намеревался следить за Линевым до вечера и, может быть, даже ночью. Определенного плана действий у него не было — просто следить, и все. Вдруг что-нибудь подозрительное обнаружится?

Дома, у калитки, прибит был фанерный почтовый ящик. Почему он вдруг решил заглянуть туда, Вадим и сам не знал. Будто под локоть толкнули. Заглянул и увидел на дне белую полоску. Сразу не по себе стало: кто ему будет писать и зачем? Последний раз письмо пришло год назад, после смерти отца — сестра написала из Казани, что осенью на могилу приедет, да так и не приехала.

Назад Дальше