Путь пантеры - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 12 стр.


Он трогал руками и губами ее лицо, уже насквозь просвеченное небом, ждущее земли. Скоро, совсем скоро земля закроет, съест ее. Проглотит. Как всех. Как и его в свой черед. «Мы все уйдем. Мы все умрем». Эта простая мысль опять обожгла его, выжгла в сердце дыру, и сквозь дыру свистел и уходил воздух, как из разгерметизированного самолета. Голубые оборки на атласе, которым был обит гроб, напоминали девушкино платье: в таких ходили раньше на танцы, на выпускные вечера. Бабушка, девочка моя! Никаких небес нет. Мы зря с тобой изучали Фламмариона. Все враки. Неба нет и земли нет, и планет нет, и звезд. В жизни есть только смерть, и ничего больше.

– Лежи, – шептал он, – Лежи и спи. Тебе надо спать. Ты очень устала.

Вошел врач морга, толстый, одышливый, вытер небритое серое лицо медицинской маской:

– Ну будет, будет, – бормотнул он Рому, – Что уж вы так убиваетесь. Еще в церкви настоитесь на коленях. Здесь ведь у нас больница, а не церковь. За все заплатили?

Ром встал с колен. Не глядел в лицо врачу:

– Заплатил.

Врач вздохнул и тихо сказал:

– Добавьте еще работникам морга. Ну так, из благодарности. От души. Они так трудились. Видите, как гроб цветами убрали?

Ром посмотрел на белые бумажные розы, торчащие по бокам бабушкиного спокойного лица и в ее сложенных на груди землистых руках.

– Сколько?

Врач кашлянул простуженно.

– Сколько не жалко.

Ром выгреб из кармана все бумажные русские деньги, что остались.

Бумажные деньги, бумажные розы…

В кармане есть еще железная мелочь на проезд. Магнитные монеты. На проезд до звезд. До ближайшей звезды.

А потом возникло кладбище.

Оно выросло из-под земли инопланетной чащобой: деревья-кресты, мохнатые звери-могилы… Тишина ватой заложила уши. Из катафалка бодро выпрыгнули парни-носильщики, аккуратно перенесли гроб в краснокирпичную часовенку. Там уже стоял молоденький священник: усики и бородка, для солидности, сонный, плывущий вдаль взгляд. Зевал. Большим пальцем заталкивал ладан в кадило. Ром и ему дал денег. Пятьдесят долларов, о счастье, спасибо Тебе, Боже, в заднем кармане джинсов.

Сонные узкие глазки попика повеселели. Он бормотал и пел быстро-быстро – хотел завершить поскорей обряд отпевания. В серые руки бабушки втиснул иконку. Ром жадно глядел на бледное родное, удивленное смертью лицо. Странно разгладились морщины. Странная надмирная улыбка осветила все мельчайшие уголки, все впадины и ямины земли лица. И с горы лба стекали седые волосы – ледяные реки.

Бабушка, гроб. Или колыбель? И она – младенец? Рому захотелось покачать ее, спеть: «Спи-усни, спи-усни, угомон тебя возьми». Так она пела ему в детстве. «Она умерла без меня, без меня умерла, – мерно, монотонно повторял себе Ром, пока поп пел и гундел свои старинные псалмы, – без меня, без меня; а я в другой стране, на другом берегу океана, танцевал и целовался с сумасшедшей девчонкой, с колдуньей!» Он сжал кулаки. Отпевание закончилось. Усатый попик уже стоял в углу часовни, под лампадкой, и смущенно засовывал руки под рясу, будто нашаривая невидимый карман. Носильщики мрачно подошли, закрыли гроб крышкой, заколотили ее, взвалили гроб на плечи и понесли к вырытой могиле.

И Ром пошел вместе с ними.

Дошли до ямы. Ром следил, как осторожно, на крепких ремнях, гроб спустили в пасть земли. Рыжая глина обваливалась слоями. Сырая осенняя земля, ржавый суглинок. Скоро снег. Где бабушкино лицо? Он не видит его. Оно под досками, под голубым атласом, под глиной и песком. Он не увидит его никогда.

Так вот как люди хоронят людей.

Так и бабушка когда-то похоронила его родителей; и он никогда не знал их и не узнает. Верующие говорят: все узнают друг друга на небесах. Бедные! Они не знают, что небеса – это пустота, вакуум, и что раскаленные звезды напрасно пытаются обогреть всемирный лед своим бешеным огнем. Никакое пламя не согреет мировой черный ужас.

Ром согнулся, схватился руками за лоб. Парень-носильщик ткнул его локтем в бок, грубо сказал:

– Выпить у тебя нечего? А то вот у нас есть.

Другой парень протянул Рому початую бутылку. Ром припал ртом к горлышку.

– Эй, – стал вырывать бутылку у него из рук носильщик. – Чего глотаешь так жадно, это ж не вода.

Ром глядел на этикетку: «ВОДКА». Водка или вода, какая разница? Могильщики ловко орудовали лопатами, закапывали яму. Все. Так заканчивается жизнь человека. Жизнь каждого из нас.

Он разрумянился – от водки, ветра, слез. Жаль, что он не умеет петь так, как бабушка пела! И все же надо попробовать. Открыл рот. Вдохнул холодный воздух. Запел.

Носильщики и могильщики столпились вокруг, слушали. Тихо переговаривались. «Из консерватории пацан?» – «А кто ж его знает». – «Голос ничего. Не понять, о чем поет. По-иностранному?» – «Да хоть по-каковски. Лучше пусть поет, чем ревет». – «А еще лучше пусть спляшет». – «Чего захотел. Может, он тебе еще анекдот расскажет?»

Так пусто, незряче бормотали люди, и голос Рома звенел над свежими и старыми могилами странным тонким звоном: это звезды, сквозь сеть вечера, осыпались на выстывшую ноябрьскую землю, засыпали снегом жалкий холм, память, черный чугунный крест, наспех врытый, обложенный кусками сырого тяжелого дерна.

Глава 20. Целовались и танцевали

Фелисидад кричала крашеной белокурой девушке на ресепшене:

– Ром! Его зовут Ром! Поглядите!

Белокурая администраторша сверху вниз глядела на Фелисидад. «За проститутку принимает меня».

Фелисидад ударила кулачком по столу.

Белокурая приблизила холеное лицо к Фелисидад.

– Если клиент тебе недодал десять песо, это не повод, чтобы все тут разгромить, поняла?

«Точно. Вот я уже и шлюха».

Фелисидад вздернула мордочку и тоже придвинула к надменному личику гостиничной девушки. Профиль против профиля. Птица против птицы.

– Я не шлюха, а его зовут Ром, фамилии не знаю, он русский. Ты! Прекрати вредничать. Помоги, ну ты же человек! У него что-то случилось! – Фелисидад положила ладонь на сердце. – Я чувствую!

Белокурая стервоза прочитала правду в ее глазах.

– Русский? А! Из сто второго номера! Так он вчера ночью срочно уехал. Даже не забрал деньги. А за десять дней заплатил. Унесся как на пожар. Верно, что-то с ним стряслось. Ты только, ну-ну, без этого!

Фелисидад стояла, прижав ладони к щекам, и слезы заливали ее лицо.

Повернулась и убежала.

– Хавьер! Он улетел! Он улетел! Его больше нет! Нет со мной! Он не вернется!

Лежала на кровати лицом вниз, тряслась, содрогалась, плакала так, что превращалась в вулкан, и лава слез поджигала подушки и простыни.

Хавьер стоял на коленях и гладил ее по спине. Свою Фели. Своего далекого, недосягаемого ангела.

– Бесполезно плакать, – улыбался беззубый рот, – но ты все равно поплачь…

– Только одна ночь! Одна!

– Ты была с ним?

Кривая улыбка опять взлетела на лицо Хавьера.

– Да! – зачем наврала ему, и сама не знала. – Нет! – Испугалась, что боль причинит ему наглым этим враньем. – Мы целовались! И танцевали! И все!

– И все, – обреченно повторил Хавьер.

Она спиной почуяла: он не поверил ей.

В комнату боком протиснулась Милагрос.

– Матерь Божья, что с тобой, дитя?

– Сеньора Милагрос, вы уйдите, уйдите. – Хавьер искривил шею, оглядываясь на изумленную мать. – Я сам! Сам ее успокою!

Милагрос махнула рукой, и Хавьер сжался, замолк, голову в плечи вобрал.

– Исчезни! Щенок! Слишком много прав взял!

Мать села на край кровати.

– Ты так не рыдала бы, если б я умерла. Что случилось? А?! Оглохла?! От плода избавилась?!

Фелисидад подскочила на кровати, как мяч. Повернулась лицом к матери. Слезы соленым кипятком брызгали, обжигали плечи, руки.

– Ты! Если б настоящая колдунья была – все бы тут же прочитала, что со мной!

Милагрос положила руки дочери на плечи. Тряска смуглого маленького тела утихла, угасла. Остались всхлипы, вздроги, набегающие волны тоски.

Милагрос торжественно поцеловала Фелисидад в потный лоб.

– Ты полюбила.

Фелисидад кивнула. Руку матери поцеловала.

А Хавьер сжался еще больше, в комок, пригнулся весь к полу, распластался на полу и на миг превратился в маленькую побитую собаку, сироту.

Глава 21. Te amo

Энтропия. Это энтропия. Тепловая смерть. Все температуры стремятся выровняться. Все уходит и не приходит больше.

Приходит новое? Да, приходит. Это слабое утешение.

Ведь и я уйду. И все вокруг меня уйдут.

Время. Это время. Что такое время? Главный враг. Чей враг? Если бы мы не умирали – новые не приходили бы. Ни животные; ни птицы; ни люди. Никто. И время не текло бы, а стояло в застылой луже; в бочонке с тухлой водой.

Никогда ученые не изобретут бессмертие. Потому что это бессмысленно.

Приходит новое? Да, приходит. Это слабое утешение.

Ведь и я уйду. И все вокруг меня уйдут.

Время. Это время. Что такое время? Главный враг. Чей враг? Если бы мы не умирали – новые не приходили бы. Ни животные; ни птицы; ни люди. Никто. И время не текло бы, а стояло в застылой луже; в бочонке с тухлой водой.

Никогда ученые не изобретут бессмертие. Потому что это бессмысленно.

Ром мыл руки под краном, готовил сам себе еду, ел, не чувствуя вкуса. На девятый день пришли соседи, нанесли всяких продуктов, сожалеюще глядели на него, ждали застолья. Ром неумело расстелил на столе старую, с кистями, бабушкину скатерть. Выставил хрустальные рюмки. Нашлась бутылка, и не одна. Он опять пил водку, как воду, и удивлялся ее безвкусности и тому, что она не опьяняет. Соседи пели песни, кричали о любви к бабушке, вопили: «Зинаида Семеновна-а-а-а! Пусть земля тебе будет пухо-о-о-ом!»

Он сначала слушал, а потом оглох. Перестал слышать мир и звуки в нем. Ушел к себе в спаленку. Зажал уши руками. Телефон. Где телефон? Ведь она оставляла ему свой номер. Оставляла!

Цифры. Ряд цифр.

Нажимал их, старательно, повторяя губами их имена: два, пять, два, пять, пять, семь, девять, три. На обратной стороне Земли раздались протяжные, дикие гудки.

Потом тишину порвал далекий крик.

– Буэнас!

Сердце поднялось в груди и выросло огромным цветком, великаном.

Он крикнул через горы и моря:

– Фелисидад! Те амо!

Молчание хлестнуло в лицо прибоем. Перестал дышать.

«Черт, как сказать по-испански: я дышу тобой?!»

Он услышал ее голос.

Она неуклюже, нежно бормотала по-английски:

– I love you, I love you, I love…

– I love you too, – сказал Ром непослушными, несвоими губами.

В дверь спаленки просунулась нечесаная голова пьяненького соседа.

– Роман, да куда ж ты делся-то из-за стола? Ромка, э, нет, не пойдет так дело! Ты это, внук, ты должен бабку помянуть! И еще, и еще разик помянуть! Не строй из себя слабака! Ты крепкий парень вон какой! Эк вымахал! Каланча! Бабка с небес тебя, – всхлипнул и нос рукой утер, – видит… наблюдает… и, это, радуется! Ну, успехам твоим! Шутка ли – внучок в Емерику подался, живет там, хлеб жует… Ну пошли, пошли, Ромка, айда за стол! А деньжат, деньжат-то там много заколачиваешь небось?

Ром глядел сквозь соседа, как сквозь ледяную прозрачную скульптуру в детском парке. За окном мела белой метлой дорогу первая метель. Это был декабрь, уже злой декабрь. И злая Россия. Злая зима. Если сюда когда-нибудь он привезет Фелисидад, он купит ей добрую теплую шубку.

Представил себе зверей, с которых сдирают мех. Их же тоже убивают. И свежуют. Шкуры обдирают. И выделывают: сушат, дубят. Тихо, тихо, нельзя. Ничего нельзя. Ни плакать. Ни орать. Ни молчать. Ни кричать о любви.

– Жди меня, – выдохнули водочные губы по-английски, по-русски или по-испански, он так и не понял. – Я вернусь.

Глава 22. Текила и креветки

На радостях – нашелся! Ром нашелся! Любимый нашелся! сам позвонил! – Фелисидад нарядилась как можно ярче и праздничней и побежала к Алисии. Ей не хотелось быть дома, в многолюдном вертепе, в вечном шалаше, полном и родного, и пришлого народа. Ей нужен был другой вертеп – тот, где гремит музыка и звенят песни, и потолок трескается от звуков и пьяных воплей, как сухая, прожаренная солнцем дорога в летних горах. Другой шатер: где она могла бы нагло и весело танцевать, выставлять напоказ из-под юбки ноги, вести плечиком по воздуху, как углем по бумаге, хлестать воздух черной бурей волос. Пьяная Алисия – что за праздник! Голосят марьячис – бьются гитары у них в руках, как кричащие женщины – чудо!

– Ты куда?! – только и успела крикнуть Милагрос ей в спину, когда она убегала.

На бегу повернулась Фелисидад и прокричала в ответ:

– Не волнуйся, мама! Приду поздно!

– Эй! Гляди! Отец отлупит!

Но не слышала уже Фелисидад ничего.

Кафе Алисии кишело людьми. Посетителей сегодня – как русской икры в тесной банке: за столиком по пять, по семь человек расселось, и все заказывают текилу, и все уже гудят: мухи, жуки, шмели! Фелисидад даже попятилась сперва, а потом весело улыбнулась сама себе и сама себе сказала: не тушуйся, Фели, это же твой шанс, какая публика сегодня!

«Какая публика сегодня, какая публика сегодня!» – бились в ней эти слова, кровью в ушах, пульсом в висках, без перерыва. В ней взорвалась и заиграла кислым молодым вином кровь танцорки, актрисы. Вид полного народу, рокочущего зала кафе волновал ее. Она постукивала ножкой о ножку, каблуком об пол. Алисия, еще трезвая, чуть прихрамывая, подбрела к ней. Подмигнула.

– Ола, Фели!

– Ола, Алисия!

– Условия те же?

– Не поменяем! Собирай деньги, себе третью часть бери!

– Идет.

– Не обмани!

Теперь Фелисидад Алисии подмигнула. И сделала шаг вперед и назад, заведя руки за спину, как в сальсе. Алисия повторила па сальсы, как зеркалом отразила. Они обе, молча, не сговариваясь, вышли на середину зала. Каблуки Фелисидад стояли ровно, рядом. Каблуки Алисии разъезжались на гладком полу. Нет, похоже, все же выпила хозяйка. Так, чуть-чуть, для куража.

Марьячис, стоявшие кругом с гитарами, поняли. Заиграли танго. Алисия обнимала Фелисидад за талию, и Фелисидад танцевала с ней, как с тангеро. Запах текилы от губ Алисии. Запах гиацинта от кудрей Фелисидад.

– Алисита, ты танцуешь как парень.

– А ты как девушка.

Обе рассмеялись. Фелисидад откинулась назад, выгнула спину, коснулась затылком глиняной плиты.

– У тебя чудесно получается ганчо.

– Стараюсь.

– А ты ведь не задыхаешься в танце. Дыхалка у тебя классная.

– Я в детстве плавала.

– Где ж это?

– А в парке Чапультепек. В пруду.

Алисия прыснула со смеха. Фелисидад обняла ее за плечи, ее грудь коснулась груди Алисии. Публика захлопала в ладоши, засвистела. Их приветствовали, как звезд! Марьячис ударили по струнам в последний раз и замерли, воздев руки над гитарами в знак того, что танец кончился.

Под свисты, топот и хлопки ускользнула Алисия, бросив через плечо:

– Пошла на кухню! А то Ирена мясо украдет!

Фелисидад осталась одна. Круглая тарелка пола. Она – стручок красного жгучего перца на тарелке. Никто не съест! Все боятся обжечься!

Танец и песня. Они наедине. Она – и музыка.

Она начала танцевать – и лишь через несколько особо опасных, почти цирковых, па вскинула на певца глаза и поняла: это бьет по струнам и поет Кукарача.

Усатый марьячи выступил чуть вперед из полукружья хора. Облитая темно-вишневым лаком гитара бесилась, мелко дрожала в его сухих, как у мумии, цепких руках. Он обращался со струнами, как мясник с воловьими жилами: порвать? – да легко. Связать в крепкий узел? – да нет проблем.

О чем он пел? Фелисидад не могла сказать. Ее дело было маленькое: попадать шагом в такт, поворотом головы – в паузу или синкопу. Она ловила неводом души лишь музыку, не слова.

А вот Кукарача знал что поет. Слова излетали из него жесткие, четкие, властные. Он пригвождал эту чернявую девчонку к стульям, к полу ударами струн и слов. Он делал из песни гвозди, из ритма и рифм – веревки и связывал ей руки и ноги, и разрезал их вновь, и выпускал птичку на миг на свободу, а свобода все равно была – клетка, золоченая клетка, живая клетка – из пальцев и волос, из икр и локтей, из живота и бедер.

Кукарача громко пел, громко играл, громче всех, и все замолкли, и все кафе слушало Кукарачу, и что-то такое понимало, и страшно всем становилось, но все хотели, чтобы это страшное продолжалось, не исчезало; ибо такое люди видели и слушали впервые.

Еще шаг вперед сделал усатый марьячи. Поднял гитару, прижал к груди и так играл. Рот разевал широко, голосил, хищно усы торчали. Притихли люди. У всех возникло чувство: вот охотник и вот дичь, и сумеет ли дичь убежать?

Фелисидад никуда не убегала. Куда бежать от музыки! От такого пьяного, великого вечера! Крутанулась на каблуке. Кукарача выкрикнул:


Думаешь, меня покинешь?!

Скинешь туфли, скинешь платье!

Ты со мною вместе сгинешь,

Пропадешь в моих объятьях!

Последним аккордом перерезал надвое тишину. Поднял гитару над головой, будто призывая всех разделить его заклинанье. Публика грохнула рукоплесканиями, шум заклубился сизым табачным дымом. Фелисидад четко поймала последний такт. Встала точка в точку с истаявшим аккордом, с последним отчаянным вскриком Кукарачи.

– Аи-и-и-и-и! Браво, Фели!

– Оле-е-е-е!

«Кричат, как на корриде». Фелисидад вытерла юбкой мокрый лоб, на миг смугло, мокро блеснули под воланами юбки ее коленки, и мужики закричали еще сильнее, выражая восторг. Купюры посыпались к ее ногам. Посланная с кухни судомойка Ирена, низко наклоняясь и выпячивая круглый как орех зад, проворно собирала рассыпанные по полу песо в сито для просеивания маисовой муки.

Назад Дальше