Путь пантеры - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 15 стр.


Под острым огромным ножом отлетает черепаховая шкура ананаса, мякоть режется на круги, из каждого круга острием вырезается сердцевина.

– Сердце ананаса горькое, его есть нельзя!

– Ах вот как, сердце горькое. А у человека? – У человека какое на вкус сердце?

– Сеньор Ром, вы каннибал? – хохочут. Едят ананас. В залитую солнцем кухню входит сеньора Глория, мать Кристы. В руках у сеньоры Глории поднос, уставленный тарелками с тушеными, жареными и вареными овощами. Ром узнает в лицо лишь початки кукурузы.

– Маис, – кричит Фелисидад, – я люблю горячий маис!

– А я люблю тебя, – говорит Ром и чмокает ее в щеку. При всех.


Потом они едут к морю. Вернее, к океану. Ром впервые видит океан не из иллюминатора самолета. Так близко, как грудь Фелисидад. Как здорово! Куча воды. И прибой набегает не одной белой полосой, а тремя, четырьмя, пятью. Пальмы, танцуя, подбираются к кромке воды. Криста и Фелисидад расстилают на песке скатерть, на скатерть высыпают снедь. «Почему человек так много и всюду ест? Ест, ест, ест! Жует, жует! Девчонки, дайте мне побыть наедине с природой!»

– Иди купайся, – кричит Фелисидад. – Иди поплавай! А мы пошепчемся!

Ром, раздевшись до плавок, идет к воде. Сейчас он впервые окунется в океан. Он соленый? Да, соленый. Вот она, живая соль, под животом, у груди, на губах.

Он плывет, удивляясь себе: я здесь? Я – есть?

Оборачивается. Ух ты! Вот так процессия! Прямо к нему, к плывущему, по берегу движется вереница ярко одетых молоденьких девушек. Платья лиловые, розовые, алые, синие, юбки длинные треплет ветер! Ленты в волосах! Карнавал?! Вдруг это карнавал!

Или свадьба? А где жених? Тут девки одни! Одна из девушек, в белом платье, выходит вперед. Идет и идет вперед. Вот уже входит в воду. Вот заходит по живот. По грудь. Ром быстро гребет к ней: а вдруг утонет?! Девушка смеется, ее косы намокли, у нее счастливое лицо. Она делает жест рукой Рому: не приближайся! С мокрого локтя стекает вода. Ром изумленно смотрит, как девушка окунается в океан с головой. Выныривает. Идет обратно, и мокрый шелк облепляет фигуру, нежную и красивую: деревянная статуэтка святой Девы Марии в придорожной часовне, только двигается.

Шаг, еще шаг. Оторви от чужого чуда глаза и возвращайся к чуду своему.

Ром возвращается – его девушки сидят и едят.

– Девчонки, вы растолстеете!

Криста машет рукой:

– Мне толстеть уже некуда! А Фели не грозит! Сеньор Ром, вы видели посвящение в женщины? У меня тоже такое было, в пятнадцать лет!

Ром представил себе толстушку Кристу в необъятном розовом платье до пят, ныряющую с головой в соленую волну. Розовая хрюшка, копилка. А у Фели тоже такое было? Нет, у Фели еще не было. Еще только будет! Ей пятнадцать скоро! Этим летом!

Присвистнул. Сделал вид, что не удивился! Что знает.

– Да, ну да, я забыл. Да.

Так Ром узнал, что Фелисидад еще нет пятнадцати лет. «Ну ничего себе, малышка. Как хорошо, что я не затащил ее к себе в гостиницу. А впрочем, все равно. Она сама лучше, чем я, знает, что и когда делать». Лег на раскаленный песок животом. Криста и Фелисидад отряхивали песок у него со спины:

– Сеньор Ром весь грязный!

– Прекрати называть меня «сеньор», – сказал Ром Кристе, – какой я тебе сеньор!

– А как по-русски «сеньор»?

– Господин.

– Ка-спа-дин. Ха, ха, ха!


Танцы и песни, песни и танцы. Везде воздух пропитан музыкой и разбоем. Если обедаешь в кафе, нельзя оставлять сумочку висящей на спинке стула – тут же утащат. Криста пригласила их на вечеринку, на торт; молодежь танцевала до упаду – и сальсу, и милонгу, и самбу, и румбу, и черт-те что, Ром не знал ни одного из этих горячих танцев. А все равно вместе со всеми ногами перебирал. Девчонки вертели бедрами и задами, парни прыгали как петухи. В четыре утра Фелисидад вышла на улицу, набросив ремень сумочки на плечо – в сумочке прятались мятные запретные сигареты.

– Ты куда?

– Можно, Ром, я выкурю сигаретку? – Ну только одну, мо-о-о-ожно?

Едва вышла за ворота дома – налетели три парня, наставили на Фелисидад пистолет, крикнули: «Сумку гони!» Безропотно отдала. Глядела, как юные бандиты, весело свистя, уносят сумочку, а в ней все ее богатство: кредитка, кошелечек с мелочью, пачка сладких дамских сигарет и серебряный браслет, его ей Ром купил в Гуанахуато.

А может, и пистолет-то у них игрушечный!

Рыдала как безумная. Ром не мог ее утешить.

– Мне счет в банке папа открыл! Что я ему скажу! Он сам туда деньги клал! И на день рожденья положить обещал!

– Мы все восстановим, – шептал Ром ей на ухо, не плачь. Надо ехать обратно.

И они поехали в Мехико на тряском автобусе, и зареванная Фелисидад всю дорогу проспала у Рома на плече.

Глава 27. Дым

Когда подходили к дому Фелисидад, Ром очень волновался. Сейчас он впервые увидит ее семью. Она уже сказала ему: большое семейство, нас всех тут как кроликов в клетке полно, не пугайся.

Дернула за веревку, прозвенел колокольчик. К двери зашаркали старческие шаги.

– Сеньора Лусия!

– Ах, ах! Дитятко! Вот она и явилась! Ну, как отдохнула у Кристы?

– Пако! (Чмок-чмок) Даниэлито! (Чмок-чмок) Хесус! (Чмок-чмок) Эмильяно! (Чмок-чмок) София, душенька! (Чмок-чмок) А папа где? А мама?

Лица, лица, лица. У Рома зарябило в глазах. Столько народу! И всех надо обласкать. Он решил никого не обнимать отдельно, а улыбаться всем одной общей ослепительной улыбкой.

– А это кто?

Твердый сухой палец Лусии уперся в Рома. «Наставила пистолетное дуло». Фелисидад избоченилась и сложила губы трубочкой.

– Не кокетничай! Отвечай! Кавалер?

– Более чем!

– Что значит «более чем»?

Ром покраснел. «Вот я уже и красный перец».

Фелисидад взяла Рома за руку, и тут по лестнице вместе, так же, как они, за руки держась, спустилась пожилая пара: он и она, оба располневшие, широкогрудые, чуть задыхаются, белые нити в смоляных волосах женщины, он пахнет табаком, она – розовым маслом.

– Это мой жених! – громко, чтобы слышали родители, сказала Фелисидад.

И подняла руку Рома – так рефери на ринге поднимает руку победившего боксера.

Сеньора Милагрос споткнулась на последней ступеньке. Лицо Сантьяго осталось бестрепетным.

– Добро пожаловать в наш дом, сеньор, – с достоинством сказал Сантьяго.

А Милагрос от страха сделала, как горничная, неловкий книксен.

Все заговорили громко и враз, пошли к столу, кто-то взмахивал скатертью, кто-то тащил в руках гору тарелок, запахло жареным мясом, Ром видел, как женщины, старые и молодые, раскатывают на столах тесто, рядом пыхала жаром плита, а на полу близ плиты стояла древняя жаровня, и в ней, присев на корточки, мальчишка раздувал красные угли.

Сеньор Сантьяго хлопнул Рома по плечу.

– Это впервые, что наша младшая дочь привела домой парня да еще назвала его женихом! Это неспроста! – подмигнул он. – Что молчишь? Язык отъел?

– Папа! Он русский! Он может забыть испанские слова! – крикнула Фелисидад, раскатывая скалкой круги теста на круглой доске.

– Вот так история! – вскричал Сантьяго и развеселился еще пуще. – Ты мне нравишься, парень! А ты хоть немного по-нашему-то умеешь?

– Говорю, – смущенно сказал Ром, – немножко.

– Ты в России живешь?! Там снег идет круглый год!

– Не круглый, – сказал Ром. – Иногда не идет. Я сейчас в Америке живу.

– А что там делаешь?

– Учусь и работаю.

– А что бледный такой? Мать! – оборотился к Милагрос. – Надо выпить!

Ром глядел на громадный, как океанский паром, стол, уставленный кучей неведомых яств; его ноздри ловили незнакомые запахи, уши слушали непривычную, но уже знакомую на вкус речь, а сердце билось в такт с чужими сердцами, принявшими его в свой дружный хор, поющими вместе с ним то ли «Аллилуйю», то ли древнюю индейскую песнь.

Рома и Фелисидад посадили за столом рядом. «Как все быстро, мгновенно, – подумал он, – так только в сказке бывает! Неужели они нас так быстро поняли?

Если даже не поняли – играют хорошо. Подыгрывают дочке. Любят. Боятся, что вспылит? Хлопнет дверью, убежит? Из дома уйдет? Совсем? Уедет? Со мной?»

– Не смущайся, – Фелисидад ткнула Рома локтем в бок. – Ешь все, что увидишь! Не красней! Не тушуйся. Ты понравился моему отцу!

Ром сжал стакан в кулаке. Боль. Опять она.

«Уйди. Ну, уйди, прошу тебя. Приказываю тебе!»

Не уходила. Иглу в сердце воткнули и не вынимали.

– Ром! – Фелисидад вскочила из-за стола. – Ромито! Что с тобой!

– Фели, – крикнула сеньора Милагрос, – открой сейчас же все окна! И дверь! Пусть просквозит! Здесь очень душно! Ты ведь не так много пил, сынок?

Ему совали в губы стакан с питьем сначала сладким, потом горьким, потом с горячим, потом с холодным; холодное это была вода, и он с жадностью припал к стакану. Боль нарастала. Он изо всех сил старался не показать, что ему больно. Даже улыбнулся белыми губами.

– Фели. У меня. В рюкзачке. Найдешь, – он передохнул. – Коробку. Таблетки. Принеси.

Глотнул воздуха и добавил:

– Пожалуйста.

Пока Фелисидад копошилась у него в рюкзаке, перед ним внезапно встал черный ночной небосвод, все звезды, горящие на черном ковре серебряными брошками из Гуанахуато, и вдруг брошки начали откалываться от куска черной ткани и осыпаться вниз с черноты, сыпались и сыпались, обваливались, рушились, засыпали его всего с головой, и он перестал видеть, слышать и стыдиться себя.

Очнулся на широкой кровати. Руки, ноги разбросаны. Укрыты тонкой простынкой. Простынка хорошо пахнет – надушена цветочным парфюмом. Рядом с кроватью сидит девушка. У стула резная спинка – с дыркой в форме сердечка. Девушка спит сидя. Это не Фелисидад. Но очень на нее похожа.

– А где Фелисидад? – тихо спросил Ром.

Девушка тряхнула головой и проснулась.

– Вам лучше?

– Спасибо.

– Вам стало плохо за обедом.

– Извините.

– Мы не мешали вам криками? Песнями? Мужчины напились и пели.

– Я ничего не слышал. Простите.

– Что вы все время просите прощенья! – девушка встала и потянулась, задрав к потолку локти. – Фели! Фели!

Когда вошла Фелисидад, Ром ощутил тепло внутри, будто он превратился в печку.

Фелисидад села на край кровати и взяла Рома за руку.

– Я перепугалась, – жалобно сказала она. – Что с тобой было?

– Ничего, – сказал он. – Ничего.

Она очень тихо, медленно, осторожно легла рядом с ним. Поверх одеяла.

Он боялся пошевелиться.

– А если кто-то войдет?

– Все спят. Глубокая ночь. Роса тоже спать пошла.

– Роса – это кто?

– Моя сестра. Она с тобой сидела. А я посуду мыла.

– Она на тебя похожа.

– Нисколько. Она задница.

Он улыбнулся.

– А если… – Нашел и сжал ее руку. – Отец войдет?

– Он спит с матерью. Они занимаются любовью.

Она легла грудью ему на грудь, животом – на его живот, прижала его тяжестью своего тела к матрацу.

– Одеяло мешает, – сказал Ром. – Оно мешает нам.

– Да. Мешает.

Она откатилась в сторону. Он сбросил одеяло, оно сползло с кровати на пол. Фелисидад лежала и раздевалась лежа, и он смотрел, как она раздевается. Стянула джинсы, футболку. Он сам помог ей снять короткую смешную нательную рубашечку.


– Что ты тут делаешь, Хавьер?

– Ничего.

Хавьер вскочил, кусал губы, вертел в пальцах кусок марли. Он оторвал его от своего крыла. Успел затолкать крылья под кровать, когда вошел Пабло.

– Что ты корчишь из себя бедного родственничка? Что рожа кислая? Ел-пил за столом со всеми, может, невкусно?

– Вкусно. Спасибо.

Мял, мял марлю. Глядел в пол.

– Что ты вечно как шут гороховый?!

– Я не шут. Не шут. Я человек.

– Давай проветрись, человек. Вали в патио. Свежий ночной ветерок. Утренний, – хохотнул Пабло. – Сигарету дать?

– Я не курю.

– А со свалки пришел – курил. Я помню.

– Я забыл.

Хавьер пошел к двери, вобрав голову в плечи.

– Да что ты какой! – потное, пьяное лицо Пако лоснилось довольством, мерцало предчувствием сна: сегодня на работу не бежать, выходной! – Будто бы я тебя ударю!

Хавьер обернулся. Его глаза странно блеснули.

– Ну, ударь.

Выпятил грудь. Пако попятился.

– Ты, ты… Не шали! Знаю вас, бандитов со свалки! Ягнятами прикидываетесь!

– Я не ягненок. Я человек.

– Ну, ну, человек, человек.

Пако протянул руку и примирительно постукал Хавьера по груди кулаком, а рука дрожала. Хавьер все мял марлю, терзал. Уже изорвал в белые нитки. Пако боялся поглядеть в его лицо. «Урод беззубый. Пугает. Может, и правда спятил?»

– Ты тише, тише…

Хавьер поднял над головой Пако два кулака. Пако не успел защититься. Хавьер ударил его наотмашь обеими руками в лицо, и Пако свалился на пол. Хавьер стоял над ним и тяжело дышал. Он дышал, как зверь на охоте.

– Я человек. Я человек. Я человек.

Поверженный Пако жалко, тонко заскулил.

– Ты! Слышишь, не бей больше! Ребенка разбудишь!

Даниэль сопел в кроватке. Желтый попугай спал в клетке, накрытый черным платком Милагрос. Хавьер оскалил беззубые десны. Поглядел на спящего мальчишку. Попугай чвиркнул под черным пологом, и Хавьер выдохнул тяжело, будто опустил на пол бревно.

– Не буду.

Вместо марли в руках белые ошметки. Белая паутина спутанных нитей.

Где мои крылья? Я уже никогда не взлечу. И она не взлетит со мной.

Пако сел, кряхтел, отряхивал локти, ощупывал затылок.

– Хочешь снотворного? Дам таблетку. Уснешь как миленький.

– Не хочу.

Хавьер подошел к сундуку, на котором спал, стащил с него матрац и кинул на пол. Лег. Пабло потирал шею, морщился.

– Ну и долбанул ты меня. И за что? Не так поглядел на тебя? Счастье твое, я выпимши и добрый. Я всегда добрый, когда выпью. А что на полу пристроился, как пес? Тебя какая муха укусила? Обидел кто? Чердак поехал?

Хавьер молчал.

Съежился на полу, на матрасе, колени к подбородку подтянул. Свернулся в клубок.

Там, далеко, высоко, на том этаже, на том свете, эти двое милуются. И она, она никогда, никогда не взлетит с ним на одних, на белых чистых крыльях. Он грязный отброс, а она раздвинула ноги перед другим. Нет крыльев. Это просто марля и проволока. Проволока и грязная марля, и больше ничего. И неба нет. Небо – это просто табачный дым. Сизый, синий дым. Дымом в воздухе написано его имя: ХАВЬЕР. А потом ее: ФЕЛИСИДАД. Оба имени пахнут горько, тают, исчезают.

Глава 28. Путешествие спящих

Бабушка превратилась в чувство. Она уже ничего не видела, не слышала, не думала – только чувствовала.

Ведомая чувством, она отправилась в полет – чувство летело само, оно летело впереди времени и жалкой мысли, которая умерла.

Бабушка летела над зимней землей и чувствовала, какая она холодная. Снеговые просторы – она чувствовала их под собой, они расстилались, как большие больничные простыни – дышали в нее метелями и пугали ее. Она чувствовала: земля закована в доспехи льда, и это повторялось раньше, и это повторится еще, и так будет всегда.

Зимние холодные нагромождения камней. Раньше это звалось домами или городами, она уже забыла, потому что умерли в ней мысли и слова. Острые и плоские строения из камней и железа возвышались, рушились, падали, дым клубился вокруг развалин; легкий мираж счастливых поселений она ощущала как легкое и сладкое дыхание ребенка, наевшегося воздушного зефира или шоколадных пирожных.

Огни среди каменных плит. Фонари среди железной арматуры. Свет, она чувствовала свет, его легкость, его нежность, пробивающуюся сквозь холодную твердую железную тьму. По железным рекам, расчертившим белую ледяную землю, бежали железные повозки, похожие на длинных железных гусениц. Занесенные снегом голые палки торчали на поверхности белой мертвой земли, и бабушка чувствовала их, как что-то равнодушно-жесткое, внутри которого – сонный, теплый, спящий сок течет медленно, скорбно, еле-еле.

Земля то возвышалась, то опадала. Вдруг обрывалась, и вместо земли расстилалась водная мятая, жатая ткань, ледяная влажная рябь без конца и начала. Море. Бабушка забыла, что на земле есть вода; она чувствовала морозное дыхание зимней воды, кромку соленого ломкого льда близ берега.

Вода заканчивалась, и под ней опять пролетала земля. Острые ножи вьюги разрезали ее куском забытого ржаного хлеба.

Зимняя земля была родная, она чувствовала это. Потом холод внизу сменился теплом, потом пахнуло жарой, и бабушка почувствовала: там, под ней, земля чужая, неведомая. Приятно и вольно было лететь высоко и свободно. Чувство поворачивало, куда хотело. Чувство вело ее, не напрягаясь, и это было как земной вдох и выдох, только гораздо счастливее.

Она ощутила легкий укол. Чувство, как сердце, сжалось и разжалось в ней – внутри того, что когда-то было ею. Сначала плавно парить на невидимых крыльях; потом камнем валиться вниз – скорее, быстрей, чтобы успеть. Успеть куда? Успеть зачем? К кому?

Когда внизу она почувствовала два сгустка живого человеческого тепла, чувство в ней дрогнуло, вспыхнуло факелом и превратилось сначала в горечь, потом во влажную, теплую соль.

Ближе, ближе. Еще ближе. Тепло вибрирует, дрожит. Тепло обращается в невыносимый жар. Это жар любви – она узнала любовь. Чувство, из которого теперь состояла она, стало любовью. Там, внизу, двое, и они в любви. Она чувствует это. Обнять! Обласкать! Кто это? Кто, родной ей?

Бабушка ничего не понимала, лишь чувствовала – подлетает все ближе. Вот уже рядом. Вот уже тесно. И солено. И больно, так больно! Нельзя обнять. Нельзя шепнуть. Нельзя повторить жизнь. Повторяется лишь любовь, и то на миг. А потом слепое чувство вечно летит во тьме, натыкаясь на ледяные преграды, на острые мертвые камни.

Назад Дальше