Путь пантеры - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 18 стр.


Там, где смерти нет.

И никогда не будет.


С одной стороны – одна тень.

С другой – другая.

А может, это две пальмы выдернули из сухой земли корявые корни – и танцуют вместе с ними?

– Фели… С Новым годом.

Она прижимается к Рому всем маленьким горячим телом.

Он знает: под майкой, под шортами она смуглая и скользкая, как улитка.


Устав танцевать, они отошли от толпы танцующих, забрели в маленькое кафе у кромки пляжа. Песок, розовый днем, сейчас, в свете фонарей, звезд и карнавальных огней, вспыхивал черными и синими искрами. Ром еле дышал. Фелисидад была свежая, нисколько не устала, выставляла вперед плечико, будто заигрывая с барменом: ну-ка, ну-ка, услышь музыку мою!

– Что будем пить?

– Текилу. Немного.

– Я закажу ананас.

– Можно. Не целый. Немного. На закуску. Попроси порезать.

Ром сделал заказ, Фелисидад оглядывалась по сторонам. А тут ничего, уютно, но у Алисии много лучше. Несравненно. Ром еще не видел, как она танцует у Алисии! «И не надо, чтобы видел, – насмешливо пропела внутри ее голосистая птица, – там же Кукарача». Иголки озноба впились в лопатки, в поясницу. Фелисидад передернула плечами, отгоняя плохую тьму. Откуда-то снизу, из-под земли, из-под пола кафе, возник голос Милагрос: «Помни о Силе, но не пользуйся ей по пустякам».

Ром поднял бокал с текилой. Фелисидад тоже подняла. Глянула на Рома, прищурясь, сквозь выпуклое цветное стекло. Показала Рому язык.

– Гляди, здесь тоже елка, – кивнула она.

Прямо за ними, за их спинами, моталось огромное черное мохнатое, как медведь, дерево, не ель даже, а чудовищная хвойная гора, пахла смолой, в черных колючих волосах этой гранд-дамы путался серпантин, вспыхивали громадные лиловые и красные шары, золотые цепи свисали до полу, меж ветвей горели вперемешку электрические гирлянды и неуклюжие самодельные свечи. Пальцы свечей. Протянутые пальцы. Спасите от пожара! Спасите от гибели! Все умрет, и праздник тоже. И тебя, гигантская ель, выбросят на свалку, и будешь там высыхать и гнить, под ветрами, под дождями. Под сырым и соленым океанским бризом.

Ель давила и надвигалась, от нее не уйти. Нависала. Игрушки звенели. Погребальные колокола?! Колыбельные погремушки?! На миг Рому почудилось – вот лицо бабушки среди черных веток. Бабушка стала праздничным шаром на их елке! Ее голова, ее поющий рот! О Боже, это художник так расписал новогодний шар. Нарисовал на шаре лицо, смеющиеся губы, красные брови и синие морщины.

А вот лицо Фелисидад. Волосы огнем искрятся. Мочало, черная солома! Загорятся сейчас! Слишком близко огонь свечки. Протянут огненный палец. Все обречено. Все назначено. Каждый Новый год. Каждая встреча. Каждые проводы.

А вот его лицо! Ну да, это он! Страшно раскачивается алый шар. Округлился в крике нарисованный рот. Из глаз летят молнии. Это гроза над океаном. Самая жуткая. В такой грозе погибают самолеты, и рыбы уходят в глубину, когда из зенита отвесно, вниз, в густо-синюю толщу воды, бьют дикие трезубые молнии, выжигая последнее зренье.

Качается шар. Качается орущий лик. Качается маятник. Взад-вперед. Вверх-вниз.

И еще два шара! Зачем они качаются рядом!

Не надо их.

Разбить их.

У них рожи мужские. Волчьи. Песьи.

Они трясутся на ветвях. Подпрыгивают. Бешенствуют!

Танцуют?!

А может, рыдают?!

– Ромито, Ромито! Что с тобой?

Фелисидад трясла его за плечи.

– Сердце, – сказал он и взялся рукой за грудь. – Немного. Ничего. Сейчас пройдет.

Улыбнулся ей белыми губами.

Поднял выше бокал. Стукнул стеклом о стекло.

– Пройдет! – улыбнулась Фелисидад.

И тут ударила музыка.

И прямо перед ними появилась старуха, и широкие костлявые плечи ее, похожие на плохо стесанные доски, были наги, как у девушки.

Старуха избоченилась, положила ладонь на бедро, откинула голову старой одинокой птицы и глянула на Рома круглым, в оправе обвислых морщин, синим бельмастым птичьим глазом.

Протянула руку – ладонью вверх.

Так стояла. Ждала.

И Фелисидад крикнула:

– Что ждешь сидишь! Не видишь, сеньора приглашает тебя!


Ром растерялся. Испугался.

Слишком стара партнерша. Куда тянут его?! Секунды стучат костяшками. Это кастаньеты.

Рука хищно тянулась к нему. Сейчас вцепится. Надо ответить. Он, будто тонул, беспомощно выбросил вперед руку и крепко, хватко уцепился за руку старухи. В другой руке старуха держала наполовину пустую бутылку текилы. Птичий глаз подмигнул Рому. Музыка ударила яростней, звонче. Старуха сделала широкий шаг вперед, и Ром, сам того не желая, крепко обхватил ее за талию, ощутив под ладонью, под пальцами худые торчащие ребра.

Скелет. Танцевать танго со скелетом. Он еще никогда…

Музыка становилась громче, безвыходней. Убежать уже нельзя. Можно только перехватить инициативу и вести, повести тангеру самому. Вот так. Так.

Старуха пыталась диктовать ему. Напрасно. Он не давался. Он вел. Он диктовал. Он опережал ее желанья. Сухая старческая нога обхватила змеей его ногу. Он вздрогнул от отвращенья. Перекинул тощее тело через руку, отогнул, ниже, еще ниже. Старуха вытянула вперед ногу и так застыла. А музыка вилась хороводом вокруг них, и они стали центром праздника. Все глядели на них и дивились, и примолкли, и тихо следили за ними.

Страшное, в морщинах, выпитое огромной жизнью лицо приблизилось. Сухие, цвета земли, губы, раскрывшись, придвинулись к губам Рома. Старуха хотела поцеловать его, он это видел! Разве в танце целуются старый и молодой? Разве жизнь когда-нибудь, даже на празднике, целует смерть?

В его плечи вцепились острые железные пальцы. Старуха без слов сказала ему, глазами: «Сегодня будешь со мной». Все в нем взорвалось: «Нет, не буду, врешь!» Круглые совьи глаза хохотали. «Ах так, – подумал он зло, крутя нищие старые мощи, подняв выше головы старую мосластую руку, – да только это не я буду с тобой, а ты, ты будешь со мной. Это не ты возьмешь меня, а я возьму тебя. Я!»

Обнял. Выдохнул соленый воздух ей в лицо. В желтый костяной череп. Отдулись, полетели вбок, вверх от печеного яблока щеки, паутинные нити. Старуха еще раз сделала соблазнительное ганчо. Ром сделал болео, махнул ногой между ее расставленных под узкой, с разрезом, юбкой жалких тощих ног. Жалких?! Она танцевала танго лучше всех на побережье. Эти хилые ноги, эти костлявые руки манили, тащили за собой в синеву и черноту, уводили навсегда.

– Тихо, – шепнул Ром по-русски, – тише, не напирай… Слушай, как я тебя веду…

Старуха оскалилась.

– Это я тебя веду, – ответила она по-испански, задыхаясь. Рука, отдельно от нее, будто механическая, железная, поднесла к ее губам бутылку, и она жадно глотнула. – Не ошибись. Ты мой.

– Это ты моя.

Ром рванул ее за руку вбок. Мелодия сделала коварный изгиб, публика дружно хлопнула в ладоши. За ними наблюдали. На них делали ставки. Кто кого перетанцует. Ром перестал думать о Фелисидад. Забыл о ней. Он забыл, кто они и откуда и зачем приехали в Масатлан, и куда забрели, и что он делает здесь, в круге яркого света меж заваленных снедью и посудой столов. Людей нет! Он наедине со старухой. И вошел под ребро ее буравящий глаз. То одним глазом повернется к нему старая птица. То другим. Раскрывает клюв. Слышен клекот. Теперь он знает птичий язык. Птица – вестница ухода. Но он не сегодня уйдет. Не с ней. Не сейчас.

Но затягивало черное танго. Чужие кости наступали, давили чугунно ему на бегущие прочь и вперед ноги. Он понял: пропал. Рванулся! Со свистом пролетел сквозь зубы холодный воздух. Он еще вел. Он – еще – танцевал! А старуха тянула. И пропасть рядом была. Черный океан? Черный ветер? Земля, внезапно ставшая небесами?

– Не сейчас! – крикнул по-русски.


– Сейчас! – крикнула старуха.

Скелет наклонился, выпрямился, поволок его за собой, и он крепче обнял скелет и пригнул его ниже, еще ниже. Задыхающийся голос запел рядом с ним, стараясь перекричать свист ветра в его ушах:

Смерть, костлявая красотка!

Обниму тебя до хруста!

Где твое живое сердце?!

А под ребрами-то пусто!

Поцелую тебя в череп —

Загремишь, как погремушка!

Твое сердце съели черви,

Развеселая подружка!

Он крутанул старуху на месте, она завертелась волчком, вихрь поднялся и полетел от ее ярко-красного шелкового платья. В разрезе юбки обнажилось бедро: кость, обтянутая желтой кожей. Полетела на пол бутылка. Покатилась со звоном. Текила выливалась, пахло спиртом, яблоком и сырой мякотью кактуса нопалес. Старухина туфля поскользнулась на политом текилой полу, скелет поехал прочь из рук Рома, и Ром поймал тангеру на отлете, на излете. На краю.

А девичий голос рядом с ним продолжал петь, задыхаясь, чуть не плача:

Не боюсь тебя ни капли!

Станцевать с тобой сумею!

За камнями, у прибоя

Я тобою овладею!

Музыка взвилась и оборвалась.

Тангерос встали. Застыли.

Старуха выпросталась из рук Рома. Сделала шаг назад. Церемонно раскланялась. Ее птичьи глаза под выщипанными бровями опять горели тускло и равнодушно, как у больной совы. Растопырила пальцы. Все десять пальцев светились в полумраке кафе. Ноги-кочерги на высоких каблуках чуть, медленно и горько, покачивали изработанное тело, станцевавшее очередное танго на этой земле. Может быть, последнее.

– Может быть, мое последнее танго, – сквозь зубы выцедила старуха и благодарно наклонила голову с жалким седым пучком на затылке. – Спасибо вам, кавалер.

Ром, дрожа, сделал ответный поклон.

Пока шел к столику – слышал шепот: это ведь сама Хуана Перес с ним танцевала!.. а зачем она пожаловала сюда?.. она же знаменитость… а я думал, она давно умерла!.. нет, видишь, жива старая каракатица… но пляшет как!.. молодым и не снилось… да, старая школа… сумасшедший дом, нет, это невероятно, что они оба здесь выделывали… а кто это с ней-то выделывался?!. непонятно… но тоже неслабо… а может, старуха-то нам еще и споет!.. она, говорят, поет здорово… «говорят», дурак!.. открой Интернет и скачай ее записи, если не поленишься!.. в обморок упадешь, какой голосяра!..

«Голос. Голос. Кто это пел, когда он танцевал? Фелисидад?»

Оглянулся. Обшарил глазами все кафе.

Фелисидад не было.

Старуха шагнула вперед. Теперь одна в круге желтого света стояла.

Дверь кафе открыта, и в нее видна синяя страшная гладь ночного океана.

Старуха набрала в грудь воздуху и запела, и у Рома кругом пошла голова. Крутилось все вокруг него, кружилось, бежало, убегало и опять возвращалось, и соль, влажная нежная соль текла по лицу. Он понимал: поет старая тангера, а слышал: пела бабушка. Это ее голос! Пусть по-испански! Наплевать! Теперь она умеет на разных языках! Теперь для нее нет преград! Запретов нет!

О чем пела старуха тангера? Разве он знал? Он слышал песню не ушами – кожей, пальцами, слезами.

Она пела, а он осторожно, тихо уходил прочь – вдоль составленных, чтоб удобней тангерос было танцевать, столиков, между бутылок и свеч, между бумажных фонарей и набросанных на салфетки куриных костей; и черная новогодняя ель за ним махала ему пышными, бешеными колючими лапами, и тряслись, колыхались на ели игрушки все, все бусы и орехи, все свечки и снежинки, шары и нуга, золотые шишки и дрезденский старинный картонаж, ель забрела сюда из старых времен, это была ель из детства старой тангеры, еще довоенная, еще тех времен, когда люди не летали в космос и не разъяли атом, а хотели сделать красную революцию на всей земле; шел прочь, выходил вон – под заунывную, протяжную печальную песню, под волчий вой, под вой метели, под вой и свист бешеного посмертного ветра, под биение теплого сердца, живого, еще живого.

Выбежал из кафе на берег, на песок.

Пальмовые листья вздрагивали.

– Фели! Фели!

Тишина.


Фелисидад не выдержала. Убежала к океану.

Он обнимал эту скелетину! Он танцевал с этой старой развалиной! А не с ней! Не с ней!

Звезды с небес равнодушно глядели иглами острых бессонных глаз, как один маленький человек настиг на берегу другого человека, как два человечка сперва сплелись телами, потом отпрянули, и малютка побежала, побежала к воде.

К бездне.

«Приревновала. Я дурак! Дурак!»

Ром бежал за Фелисидад и, кажется, что-то кричал, а что – сам не разбирал, не понимал. Ветер забивал глотку. Срывал волосы, как скальп. Зачем она входит в воду?!

– Фели, остановись! Ты с ума сошла!

Маленький человечек бесстрашно, отчаянно влетел, ворвался в синюю бездну, и бездна стала расступаться, вбирать его, заглатывать его.

По колено вода. По живот. По грудь. По плечи.

– Фели! Ты утонешь в одежде!

Судорожно сбрасывал с себя джинсы, рубаху.

Уже рассекал головой тугие черные соленые волны.

На поверхности воды нефтяным пятном расплывались густые волосы Фелисидад.

Ром двумя гребками подплыл к ней, поднырнул под нее, чтобы ее тело легло на него, ему на спину. Она ударила его руками, ногами, пытаясь опять сползти в воду. Он не пускал. Плыл к берегу, гребя одной рукой, фыркал зверем, плевал соль из глотки, из зубов, ловил воздух ртом, дышал как паровоз.

– Держись!

Слышал то ли стон, то ли крик.


И тут ударил бубен. Внутри.

«Боль. Как давно тебя не было, такой».

Зажал боль внутри себя. Твердил себе: «Я сумею, смогу!» – но боль одолевала, оказывалась сильней его.

«Кто стонет? Он или она?» Теперь не разобрать. Она почуяла телом неладное. Ее тело стало все совершать само, вне ее разуменья. Теперь она подплыла под него, обняла его рукой, другой гребла, гребла изо всех силенок. Маленькая девочка. Малютка. Женское тело. Тело движется, обнимает, целует, любит. Тел на Земле много таких, и вот два из них барахтаются в ночном океане – зачем? В мире много бессмыслицы, так зачем искать смысл во всем? Разве не лучше принять все, как есть?

Она тащила его на себе.

Тащила. Волокла. Выносила.

Из всех горящих домов. Из пожарищ. Из лютых снегов, из-под перевитой проволоки колючей, из всех застенков, что в ночи открывались от яркого света, и цепи спадали, и воля врывалась в темницу свежо и властно. Из всей ледяной смертельной воды всех кораблекрушений: тони, корабль, а мы не потонем, мы – непотопляемые! Из грохота взрывов, когда руины встают гнилыми зубами, а скользкая кровь под ногами опрокидывает тебя то ничком, то навзничь, и ты, цепляясь за выступы жизни ногтями, костями, понимаешь: уже не выползти, не доползти, – и только она…

Из боли и ужаса всех бывших до них жизней выносила его маленькая девочка, девушка, женщина, и она когда-то станет старухой, и как хорошо жизнь прожить с ней вместе, а потом вместе с ней умереть, в окружении кучи детей, внуков и правнуков, в любви и согласии. Ты же видишь, она для этого рождена, твой черный смуглый ангел.

Греби! Греби!

Скоро берег. Вот, близко.

Оба ловят ветер губами. Оба хлебают воду. Вода заливает рот и легкие, вода тянет к себе, и они оба, одновременно, пугаются дна – страшатся синей, черной толщи, что в любой миг распахнется, и они будут медленно, неотвратимо погружаться вниз, все вниз и вниз, пуская пузыри, борясь с желанием вдохнуть, потому что вдохнешь только смерть, они оба теперь знают это.

Смерть. Она синего цвета.

Теперь они тоже это знают.

И она – лишь вдох, лишь глоток обманного воздуха, а вместо воздуха – вода.

И крикнула Фелисидад: «Мать Милагрос, что делать?!» – и Милагрос полетела рядом, Фелисидад видела ее над океаном, и сказала: «Дочь, обратись в пантеру, у тебя силы прибудут», – и тело Фелисидад вмиг обросло черной шерстью, глаза загорелись желто, медово, лапы налились силой и свежестью, и у нее на спине лежал ее любимый, и она, с ним на спине, мощный черный зверь, плыла к берегу, все к берегу и к берегу, зная, что теперь-то не погибнут, что выживут теперь, что обхитрили старуху Смерть и океанское дно с рассыпанными по синему песку огромными раковинами не станет их тайной могилой.


Толкнулись в песок. Отмель.

Обняли друг друга.

Перекатились друг через друга.

Сознание, что живы, приходило медленно, тихо.


Когда Ром вынес Фелисидад на берег на руках – она уже не кусалась и не лягалась, лежала как неживая. Он положил ее на песок. Лег рядом. Целовал ее щеки и шею. Песок тут же набился ему в губы, в зубы. Он вытер рот рубахой.

– Фели, – похлопал по щекам. Она не открывала глаз. – Ты зачем так?

Уже знал ответ. Незачем спрашивать было.

– Ты… – Глаза по-прежнему закрыты. – С этой…

Он рассмеялся.

Уткнулся носом ей между грудей.

– Прости меня, – сказала Фелисидад и открыла глаза.

И, когда он обнял ее крепче, веселей и отчаянней и лег на нее, она широко открытыми глазами все смотрела, смотрела на звезды.

Глава 31. Сапатеадо

Хавьер не хотел вспоминать, как он появился в доме Торресов. Он жил на свалке всегда, и он привык к плохим запахам, к сырости и отбросам, с дырявому, но еще вполне крепкому плащу, что выбросили из мусороуборочной машины вперемешку с ресторанными объедками и старыми плетеными корзинами с рынка: плащ угнездился на плечах, ему удобно в плаще, а ночью и тепло. Плащ как дом, плащ-дом. Дом? Что такое дом?

Хавьер не знал, что есть дом. Он видел их издали, дома. Дом – это была каменная коробка, низенькая или высоченная, когда как. Внутри каменных коробок, он знал, копошились люди. Жили. Они жили там. Что значит «жили»?

Жили – это: ели, пили, спали, совокуплялись, дрались, играли свадьбы, отмечали дни рожденья. Время от времени внутри домов кто-то рождался, а кто-то умирал. И это было обычным делом, так был устроен мир, и мир меняться не собирался.

Назад Дальше