Путь пантеры - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 20 стр.


Еще через месяц – четверо.

И у всех гитары.

Прибилась еще девушка со скрипкой, долго не проработала – Федерико и четвертый парень, Мигель, попытались трахнуть ее на пустыре, после особо удачного концерта в кафе «Акапулько». В сумках деньги, красотка рядом, пусть не совсем красотка, но и так сойдет – белые патлы вдоль лица веревками висят, скалит белые зубы, а глазного нет, любовник, что ли, выбил? Как она визжала – как поросенок! Ногами воздух била! И пару раз им по штанам попала. Парни орали, сквернословили. Оба пьяны были, потому и не смогли дело довести до конца. А тут, над всей возней, и Таракан появился, и беловолосая девка завопила: «Кукарача-а-а-а!» – и перекатилась по сухой земле ближе к нему, так солдат катится прочь от воронки, от взрыва.

Из кармана у Федерико выпал его знаменитый нож, и Таракан подхватил его гибкими воровскими пальцами – и закрутил в кулаке, и взял в зубы. Шагнул к пыхтящим, ошалевшим. Девка свернулась перламутровой полуголой улиткой у его ног. Он подумал: «Сейчас землю будет целовать, о помощи молить». Размахнулся, ударил Федерико по роже. Под кожей медленно расплывался цветок синей крови. Еще раз ударил. Федерико упал виском на землю. Камень разодрал ему щеку. Он завизжал:

– Попробуй ударь! Ну еще ударь!

Замолк: увидел свой нож у Таракана в зубах. Полз задом, шурша ягодицами по земле, пятился, исчезнуть пытался, истаять.

– Вставай, – сказал Таракан белой, – отряхнись, пойдем кофе попьем. Я угощаю. Ты их прости. Дурни они. – Дал ей руку – как кавалер. Они попили пахнущий перцем кофе на балконе «Акапулько», белая ушла, и больше Таракан ее не видел.

А каменный нож Федерико он себе оставил. По праву победителя.

Федерико пытался выманить нож. Бесполезно. Таракан нутром чуял: нож непростой. Много рук касалось рукояти. Много орущих тел раскрывалось, разымалось под лезвием, под розовым сколом острия. Его занимало: как же его сделали? и когда? как откалывали куски породы? как и чем стачивали твердый серо-розовый камень? – но на все эти любопытства никто и никогда не мог уже дать ответ. Нож вынырнул из глубин времени, как каменная рыба, и угнездился в ладони Таракана: хорошо бы навек.

Но Таракан знал, что нет ничего вечного; и люди, обегающие его по утрам, когда он стоял в подземном переходе с гитарой в руках, а парни рядом, и все вместе они голосили о счастье и радости, – эти люди тоже знали, что вечного ничего нет, и надо было ловить момент, надо было жить немедленно, тут же, теперь, не думая ни о каком завтрашнем дне.


Таракан жил сначала у Алехо, потом они, все вчетвером, снимали жилье рядом с парком Сочимилько. Доходное местечко, парк рядом, лодки, туристы, пой не хочу! Мебели у них никакой в квартирешке не было – на полу лежали полосатые и цветастые матрацы, найденные на свалке, ветхие ковры и стащенные из кафе циновки. Сиди не хочу, лежи не хочу. Алехо все время стоял на кухне, варил кофе в кривой медной джезве. Мигель упражнялся на гитаре, отрабатывал приемы. Федерико горбился над ноутбуком, бесконечно слушал музыку: народные песни, рок-группы, ансамбли, симфонии, танго, снова пронзительные вопли этно – Африка, Боливия, Япония. «Чувак, отдохни малость, в ушах звенит!» – кричал над его ухом Таракан, а Федерико не слышал: он упивался «Смертью Изольды». Его череп был кастрюлей, там варилась густая каша из музыки.

И Таракан всем сердцем любил этих парней; рядом с ними он сам становился музыкантом, певцом, мужчиной. Он хотел разбогатеть, все повторял парням: «Мы сделаем погоду, вот увидите, сделаем!» В чем заключалась эта будущая погода, он сам не мог толком сказать. Стать знаменитыми марьячис? В Мехико полно уличных певцов, немногие выбираются на мировые подмостки – на эстраду, в оперу. Пролезть на радио? В телевизор? И чтобы журналисты строчили о тебе статьи, как из пулемета?

Они думали о славе ровно столько минут в день, сколько надо было, чтобы чувствовать себя здоровыми, сильными и красивыми. «Слава, ты где? Подожди! Мы скоро!» Слава ждала их. За углом. За поворотом. На пляже. В дешевом ресторанчике близ древней пирамиды. Допивая пульке, Таракан щурился на солнце, кулаком вытирал пот под носом и щупал в кармане обсидиановый нож.

Нож был как живой. Будто каменный младенец. Зародыш.

«Что он родит? Смерть? Жизнь?»

«Если баба при мне не сможет разродиться, я разрежу ей вот этим ножом брюхо», – туманно и весело думал он, заказывая еще стакан пульке, тягучего, молочно-голубого, дымно-зеленого, дьявольского, пахнущего сырым гнилым мясом, сумасшедшего, из сока синей агавы, напитка отцов, матерей, предков.

Глава 33. Пес под дверью

Они возвращались с океана в дом Торрес, и Ром спрашивал себя: что за страна за окном и правда ли, что он тут? Ветер жизни занес его сюда, а есть ветер смерти? Он часто думал о бабушке, но уже без лекарственной, больной горечи во рту. За окном автобуса летели поля, фермы, расхаживали павлины в своей смешной и безмерной гордыне; вспыхивали в закатном солнце темным янтарем пальмы, прыгали детишки возле уличных кафе, смуглые и голые, и головы в индейских ярких перьях. По встречной вжикали колеса машин, асфальт ложился под автобус покорно, отдаваясь скорости. «Всюду смерть», – вспомнил Ром слова Фани Марковны. Так она сказала, когда он помогал ей перейти дорогу – она хотела купить у торговки пирожков с повидлом, а торговка стояла на том берегу реки. Бурной, опасной асфальтовой реки с железными колесными кораблями. Да, всюду смерть, и они могут разбиться на этом шоссе; но не разобьются. Их смерть еще далеко. Очень далеко. Как далекая музыка.

А ведь смерть и правда музыка. Может, когда люди умирают, они слышат музыку? Может, им кто-то поет? Длинную, нежную, сладкую песню? Такую, как пела когда-то бабушка? Иначе почему у многих мертвецов на губах не гримаса ужаса, а тихая улыбка?

Автобус тек, как липкая улитка, по горячему, плавящемуся под солнцем шоссе. Города, городишки, деревеньки. Особняки. Хижины. И здесь, как везде, богатые – и бедные. И ничем это уже не исправить. А люди всю жизнь хотят поломать миропорядок. Хотят – и не могут. Руки слабы. Сердца – слабы.

– Ром, павлин, гляди! Красивый какой! – крикнула Фелисидад и прижала нос к стеклу.

«Она ребенок, – подумал Ром, – какое ей замужество?» Сжал ее смуглую лапку. Тепло перетекло из руки в руку.

Я не могу без тебя, сказало тепло теплу.

И я тоже, так тепло ответило.

Люди разговаривают молча. Утрачено древнее искусство разговаривать без слов. Это могут только влюбленные или маги. И больше никто в целом свете.

Нет! Звери могут. Птицы. Пчелы. Все живое – может.

А мертвые? Оттуда – можно услышать голос?

Мчались за окном пальмы, агавы, платаны, дышала жаром чужая земля. Это теперь его земля. И его женщина. И не отвертишься.

Ром прижал Фелисидад к себе. Она склонила голову ему на плечо и уснула.

До Мехико оставалось совсем немного. Две, три остановки.

– Милые! Ах, дорогие!

– С Новым годом!

Роса и Пабло набросились на них сразу – они стояли ближе всех к двери.

– Ну дайте же им пройти! Хесус, возьми у Рома рюкзак!

– Эмильяно, брысь на кухню! Быстро чай! Сделаем матэ! Взбодримся!

Лусия и София стояли рядышком, умиленно сложив на груди ручки: две старые голубки, влюбленными любуются, сейчас им на плечи сядут и белыми крылышками затрепещут.

– Ну как там Тихий океан?! Жив?! Не утонули, вижу, и то хорошо!

– Мигель, что мелешь! Дай им передохнуть! Дорога длинная…

– Фели! Ты похорошела вдвое!

– Почему не вчетверо?! Бери выше!

– Ребята, есть свежие энчиладас, будете?

– Они будут все! Все, все!

Они молчали – говорили за них.

И это было так прекрасно.

Вот стол, и он заставлен яствами, и половину из них он никогда не видывал и не едал; все чужое и родное, и все переплелось – испанские возгласы и русское хлопанье по плечу, белозубые южные, пустынные улыбки и жгучие кудри – и старая вечная седина, белый тонкий печальный снег, льющийся с затылков на старые тощие плечи; люди, люди, да вы везде одинаковые – что в Мексике, что в России, и где же вражда и война, где же непонимание и преграды? Их нет. И не было никогда! Зачем войны? Зачем смерть? Боль – зачем? Господи, его любви всего пятнадцать лет! И он хочет, чтобы она родила ему ребенка?

Да. Хочет. Хочет!

Они ели и пили, по-русски чокались рюмками с текилой и пульке, стаканами с кока-колой и апельсиновым соком, хохотали, рассказывали, перебивая друг друга, и речь лилась медом и прерывалась синкопами, колючие искры смеха вспыхивали тут и там, булькало вино, серебряными мальками выныривали быстрые глаза из полумрака, света, дыма, ночи, руки плыли рыбами и сталкивались гладкими боками, головы клонились, и выше, выше поднималась счастливая душа над гудящим кругом людей за столом, наблюдая сверху эти кольца дыма, и розы в огромных стеклянных вазах, и затылки и плечи, и волосы и одежды, и еще, еще выше, из-под крыши так хорошо видно, какие все маленькие, как мал этот дом во тьме великой земли, как нежно и тускло горят его огни – патио во тьме, и дорога во тьме, и ночь обняла Мехико, и рядом аэропорт, и слышен гул самолетов – они взлетают и садятся, садятся и взлетают, и кого они унесут к счастью, а кого к горю, разве это известно?

Выше, еще выше: белая, беленная известью коробка дома Торрес, маленькая сигаретная ли, спичечная коробка, светится белизной раковины, выброшенной на берег из темного океана времен; какое счастье тут, время и не знает. А зачем ему знать? Оно равнодушно. Равнодушна и спокойна природа. Небу нет дела до человека. Человеку есть дело только до другого человека – родни, соседа, врага.

И только если любишь, ты сам любишь – крепко, чисто, нежно – тебе есть дело до земли и неба.


Ром и Фелисидад молча обняли друг друга.

Их губы молчали, а тела говорили.

Так у них было не в первый раз, но сегодня между ними протянулась странная невидимая нить или, может, полая трубка, подобная пустому бамбуковому стволу; по этой трубке передавались слова, мысли и чувства, и они с удивлением стали так говорить, обнаружив, что слова не нужны.

«Ты…»

«Ты».

«Ты улитка. Не прячься в раковину».

«Я не умру».

«Ты не умрешь. Я чувствую что-то».

«Что?»

«Что в тебе жизнь. Вот. Сейчас».

«Да. Я знаю это».

«Мы муж и жена».

«А обвенчаться?»

«Успеем. Это от нас не убежит. Главное произошло».

«Да. Произошло».

«А как ты чувствуешь?»

«Тепло. Жар. И бьется».

«Что бьется?»

«Твоя любовь. И моя кровь».

Ром еще крепче обнял Фелисидад. Девушка под его руками поплыла всем телом вдаль и прочь, как океанская волна. Потом прибилась опять, придвинулась, дышала ему в лицо. Ее дыхание, перец и магнолия. И немножко русская сирень.

Он закрыл глаза и увидел свой дом в России, свой двор, весну и куст сирени, каждый год в мае расцветавший под окном. В ушах пели далекие, давно мертвые птицы. Под веками вспыхивали звезды.

– Фели.

– Да.

Сердце ее поплыло прочь от его голоса.

– Мне надо будет скоро улетать. В Америку. Мой отпуск кончается.

– Отпуск?

Ее мертвый голос. Ее мертвое, враз отвердевшее тело.

– Да. Отпуск. Но я приеду.

Она выгнулась на кровати коромыслом. Локти закинула вверх.

Резко повернулась. Лежала так, не двигалась.

Ром потрогал ее за плечо. Обнять боялся.

– Фели…

Она обернулась быстро, и он увидел в темноте, как плывут светящимися слезами ее ночные угольные глаза.

– А как же мы?

– Мы…

Попытался приблизиться. Между телами лежал холодный пласт земных пространств.

– Мы… никуда не денемся. Никуда! Говорю тебе!

Он искал испанские слова утешения, ласки, любви. Он знал их очень мало.

– Te amo, – сказал он в который раз.

Фелисидад закрыла ему рот рукой.

Грудью, животом, горьким перечным сердцем она рвалась, прорывалась к нему, разрывала собою простыни, сбрасывала на пол одеяла и подушки, тянула руки, рвала тяжелый ледяной воздух, разделивший их, – и она сделала это. Вот она рядом. Здесь. Снова. Опять. Теплая. Живая. Фели. Его Фели.

– Фели, не плачь! Я приеду! У меня классы. У меня экзамены. У меня…

Напрасные слова. Не надо их говорить. Никогда.

– Мы поженимся!

Теплое тело билось под руками. Жгло: не верю.

Ром вскочил с кровати. Встал перед кроватью на колени. Сжал лежащей, плачущей Фелисидад горячие маленькие руки.

– Клянусь тебе. Памятью бабушки.

Примолкло, внимало глухое тело. Открылся слух. Открылись чувства. И слезы стали зрячими. И мокрые простыни обнимали влажной, подводной радостью зачатья.

– Мы будем вместе. Я никому тебя не отдам.

Вот он, круглый смуглый живот под его пальцами. Под его щекой. Под губами. Его жизнь. Его сын там. Или дочь?

– И я тебя, – послышался шелест, не шепот.

Шелест листьев старой пальмы за окном.

Шелест синих, лиловых перьев в хвосте павлина, что в ночи медленно расхаживал по двору, по каменному патио.


Прямо под дверью.

Под дверью в их спальню.

Пес он и есть пес.

Лежал. Животом на полу.

Никто не видел, не слышал.

Тишина. Какая тишина в доме…

Тишину можно пить долго, медленно, как безумную горькую текилу.

Он и пьет.

И ночь тоже можно есть. Кусать, как темный хлеб.

Pan de Muerto.

Так вот какой ты, хлеб Смерти.

Можно ли умереть при жизни?

Можно.

Можно, если любишь.

Пес повернул голову. Хотел глухо, тихо зарычать. Не смог. Боялся: услышат.

Грыз лапу. Больно. Еще больнее. Сейчас будет невыносимо больно. Боль и кровь. Когда из руки потекла на пол кровь и он ощутил ее сладкую соль на зубах и губах – остановился.

Не сходи с ума, пес. Ты же не сошел с ума там, когда жил среди нечистот и отбросов. Не сойдешь и сейчас.

За дверью двое. Пес хочет ворваться и напасть. Вцепиться в горло. Она его ангел! Белые крылья! Из марли, все равно! Бумажные цветы! Марципановый гробик! Скелетик позолоченный, с глазами из поддельного хризолита!

Нет. Он умный зверь. Он зверь, видавший виды.

Он знает: надо лежать спокойно. Не лаять на хозяина.

И любить, любить хозяйскую дочку.

Даже если она пнет тебя ногой.

И прошипит тебе вслед: «Пес шелудивый! Беззубый!»

Чем будешь глотку врага прогрызать? Голыми, жалкими деснами?

Пес, ты мужчина. Тот, что за дверью, с ней, – тоже мужчина.

Пусть он делает с ней что хочет!

Ты никогда, никогда этого не сделаешь. Ты не переступишь порог.

Пес, твое место на свалке? Не среди людей?

Тишина. Нет ответа.

Пес, хочешь косточку? Вкусную мозговую косточку с хозяйского стола?

Не хочу.

Уши навострились. Услышал стон. Он делает ей больно?!

Это стон любви, пес, всего лишь звук любви.

Слышишь, пес, звук поцелуя?

Красивый. Сладкий. Сочный. Вкус ананаса. Вкус гвайябы.

Можешь зажать уши лапами, пес. Оскалить беззубые десны. Бить хвостом, кататься по полу. Лапу себе отгрызть. Выпустить из пасти кровь и слюну. Ты ничего не сможешь сделать. Ты уже не можешь ничего. Потому что это ее выбор.

Это ее выбор. Она выбрала другого. Не тебя.

Он завыл тихо, тоскливо.

Вой, пес. Это одно тебе остается.

А вдруг кто услышит?

Тебя выгонят во двор. В патио. И будешь выть на луну. На звезды.

И мерзнуть. И сжиматься в комок.

И жить.

Тебе надо жить.

Потому что если ты жив – завтра ты снова увидишь ее.

Глава 34. Выкидыш

И прошел почти год.

Фелисидад и Ром переплывали этот год вместе: иногда он плыл быстрее во времени, иногда она, но они старалась соразмерять силы, подгонять друг под друга взмахи рук, и время подавалось под их телами, хоть плыли они в океане розно, он сам по себе, и она одна, и он часто воображал ее в окружении домочадцев: нет, она не одна, вокруг нее народ гудит, и гомонит, и стряпает, и копошится, и ругается, и поет. А он?

А он корпел над задачами, формулами и расчетами.

Они с профессором задались целью рассчитать движение планеты вокруг двойной звезды; звезда, близкая к Солнцу, была обнаружена недавно, и профессор, задавая Рому эту непростую задачу, сверкнул глазами из-под очков:

– Сделаем статью – будет основа для вашей диссертации, Ром.

– О’кей, профессор, – вежливо наклонил голову Ром, – меня очень интересует…

Профессор не дал ему договорить:

– Неважно, что это вас интересует. Важно то, что это будет открытием в астрономии. Не исключено, что скоро туда отправится космическая станция.

– Ром похолодел от радости, а потом его бросило в жар. Диссертация. Огромная работа. Силы. Время!

А там, через много земель и рек, в другой стране, – Фелисидад.

Его счастье, и оно ждет.

Сколько она будет ждать? Сколько – сможет?

Год разлуки подходил к концу, и это был тяжелый год: звонки, сбивчивые слова, кинутые упругими мячами через тысячи километров; чат, и легкие стрекозы-записочки, светящиеся на экране монитора; иногда скайп, и тогда можно было видеть любимое лицо и слышать речь – все сразу. После этих призрачных свиданий Ром валялся на казенной постели лицом вниз, а Фелисидад бросалась на кухню – и стряпала, стряпала, стряпала, словно бесконечной стряпней могла заглушить тоску, идущую из сердца, и тошноту, идущую из чрева.

И однажды она позвонила ему. Кроме рыданий, он ничего не мог расслышать. Не нужно было слов, он и так понял, она скинула плод, и горьким стал его язык, когда он слушал далекий дикий тонкий вой-плач по телефону, и горькими зернами стучали зубы, он смог только вымолвить: «Фели, не плачь, не получилось сейчас, получится потом». Крикнул оглушительно, аж уши заложило: «У нас все получится, ты слышишь?!» Слушал молчание, тишину горечи и надежды. Потом далекий голос промчался порывом ветра: «Хорошо. Я верю тебе. Я знаю. Я колдунья. Я вижу, что у нас будет трое детей». Потом подумала и крикнула в трубку: «Нет! Пятеро!»

И он засмеялся вместе с ней: «Да! Да! Пятеро! Пятеро!»

Она не сказала ему, почему случился выкидыш. Хавьер ее напугал.

Назад Дальше