Когда проходили мимо гостиницы, Фелисидад жалобно вздохнула.
– Что вздыхаешь?
– Поваляться бы на кроватке!
– Может быть, еще и с парнем?!
– Я бы не отказалась!
– Хм, дочка! За словом ты у меня в карман не полезешь!
– Не полезу, это точно!
Так, перебрасываясь веселыми жаркими словечками, словно жонглируя горящими смоляными палками, мать и дочь дошли до подножья горы.
– А теперь что, в гору ползти? – Фелисидад скорчила рожу. – А пирамида-то где? Я ее отсюда не вижу!
– Еще увидишь.
Милагрос быстро и благоговейно перекрестилась на маленькое каменное распятие: оно стояло в темной нише, вырубленной в скале. Фелисидад пожала плечами: идет меня учить колдовству, а сама на Христа крестится! Но повторила точь-в-точь ее нежный, стремительный жест.
Быстро перебирая ногами, обе женщины, старая и юная, стали подниматься в гору. Скоро запыхались. Милагрос встала, отирая пот с лица, и выдохнула:
– Помедленней, дочка! Сердце из ребер выскочит!
Они умерили темп. Наступали широко, на всю стопу. Под ноги им то и дело из придорожных кустов выпрыгивали носухи с хитрыми узкими мордами и пушистыми полосатыми хвостами. Носухи подбегали к ним и беззастенчиво тыкались мокрыми носами им в колени и ладони: просили еды. Милагрос открывала сумку и вынимала кусочки хлеба и куриные огрызочки, заботливо сложенные в мешочек. Носухи хватали снедь зубами и, вильнув хвостами, убегали с угощеньем за скалы, а иные косточки грызли тут же, при дороге. Крупная носуха взяла кусок хлеба в лапки. Поедала его совсем как человечек. Милагрос умиленно глядела на зверьков.
Фелисидад насвистывала сквозь зубы модную песенку.
Милагрос ткнула дочь пальцем в бок:
– Посмотри, какие они смешные!
– Заведи себе носуху, как кошку, мамита…
– Не мели чушь! Носуха – зверь свободный!
– Я тоже свободный зверь!
– О да, ты зверь, зверюга!
Шли дальше. Гора росла перед ними и вырастала. Сколько бы они ни шли – все далеко было до вершины.
– Мама, а пирамида на вершине? – тоскливо спросила Фелисидад. Ей уже надоело это путешествие. Лучше бы она сегодня опять прискакала в кафе к Алисии!
На мгновенье перед ее лицом закачалось острое, как обсидиановый нож, лицо того худого марьячи. Он похож на таракана. Кукарача. Да, стоп, Кукарача. Они так его и зовут, его друзья. Жарко стало животу, груди. Влюбилась?! Еще чего! Просто он прикольный! И поет хорошо.
– На вершине, конечно, где же еще!
И вот она, вершина. Уф. Наконец-то!
Древние камни пирамиды залиты бычьей кровью заката. Раскалились за день.
– Фу, какая же она маленькая, – разочарованно пожала плечами Фелисидад, – какая дохленькая!
Пирамида, сгорбившаяся в закатных лучах черная каменная носуха.
Милагрос сложила руки на груди и что-то пошептала.
Потом крепко, горячей рукой взяла дочь за руку, и дочь вздрогнула.
– Мама! Больно!
– Умей терпеть. Умей не кричать.
Мать не выпустила ее руки. Потащила за собой. Шаги Милагрос внезапно стали крупными и резкими, как у мужчины. Фелисидад еле поспевала за ней.
Они вместе, рука в руке, вошли в низкую маленькую дверь, зияющую чернотой в каменной кладке. Фелисидад подумала: как мы увидим друг друга во тьме? Но близ входа сидела девушка, а перед девушкой стояла корзина, а в корзине лежали свечи, много белых толстых свеч. Милагрос дала девушке деньги, девушка, шаря странно дрожащими пальцами в воздухе, протянула Милагрос две свечи.
Фелисидад увидала: девушка – слепая.
И ей захотелось склониться и поцеловать слепую девушку.
И она сделала это.
И мать одобрительно смотрела, как смешались кудрявые волосы двух девушек – слепой и зрячей.
Слепые губы нашарили зрячие губы. Слепая щека коснулась зрячей щеки.
Слепая рука нашла зрячую руку, и слепой лоб лег в зрячую ладонь.
И Фелисидад почувствовала себя слепой, а слепую девушку – видящей все-все.
Вырвала руку. Поклонилась слепой продавщице огня.
– Спасибо… большое…
Милагрос вытащила из кармана спички. Фелисидад – зажигалку. Кто скорее зажжет огонь?
– Ты куришь, дочь!
– Сколько раз говорила уже тебе: нет, мама, нет, мама, нет!
– Откуда ж у тебя зажигалка?
– Парень подарил.
– В кафе у этой шлюхи Алисии?
– Мама, она не шлюха! Она просто немножко пьет! На текилу подсела!
– Как звать парня?
– Кукарача.
– Прекрасное имечко. Ты с ним целовалась?
– Хотела бы! Да ему плевать!
Все это они шептали друг другу на ходу. Фелисидад прыснула в кулак.
– Замолчи, – сказала мать. – Молчи. Помолись лучше.
– Кому, мама? Иисусу?
– Нет. Предкам.
Они зажгли свечи. Несли прямо перед собой, перед грудью. И живой огонь освещал их смуглые, такие похожие лица.
Что происходило во тьме? Тьма была всегда. В ней горели два жалких светильника. Когда-нибудь закончится жир в плошках, и огонь догорит. Пока горит – надо успеть.
Обе женщины разделись догола. Фелисидад пыталась хихикать. Смех ломался, бился о своды пирамиды хрустальными брошенными рюмками.
Мать сказала: наши предки родом из Ацтлана, белой и золотой земли на Севере. В Ацтлане никогда не заходит солнце, ходит по кругу. На солнце в Ацтлане можно глядеть. Есть люди, что глядят на солнце и не слепнут. Я тебя научу.
Мать сказала: на небе солнце, на земле Царь Солнца. Великий Змей и держит солнце в зубах, пасть его пылает. Наши предки изготавливали из золота маски Царя Солнца. Еще они знали, сколько дней Утренняя Звезда танцует свой танец вокруг солнца. Предки знали все про людей и зверей. Они знали: звезды, люди и звери родились из расплавленного золота солнца. И у них общая кровь и общая Сила.
Мать шептала ей: я научу тебя превращаться. Ты будешь не только человек, но и зверь. И птица? И птица. И улитка? И она.
И змея, да, и змея тоже, Сихуат-коатль, прародительница людей.
Мать не давала ей пить ничего опьяняющего: Милагрос опьянила дочь дыханием, стуком каблуков, щелканьем пальцев, жестами рук перед широко открытыми глазами девушки. Фелисидад превратилась в змею и поползла по камням. Ей стало дико, страшно. Она подумала: как теперь вернусь в свое милое тело? Вернулась. Мать ее вернула. В смехе белели во тьме зубы Милагрос. Фелисидад пыталась смеяться, но страх был сильнее насмешки. Когда Милагрос протянула к дочери руки и прошептала: «А теперь стань пантерой!» Фелисидад опустилась на четыре лапы, выпустила когти и стала пантерой. В животе перекатывалось глухим громом рычанье. Теперь уже не так страшно. Теперь – любопытно. Прекрасно чувствовать сильное тело под бархатной шкурой, мощные хищные мышцы. Таких у нее не было даже в самом быстром и страстном танце.
В руках у Милагрос явилась бычья шкура. Она живо накинула ее на черную пантеру, и пантера опять стала дрожащей нагой девушкой. Милагрос присела на корточки, вынула из сумки высохшую пантерью лапу и острый нож. Ножом разрезала себе руку чуть ниже локтевого сгиба. Обмакнула лапу в кровь. Фелисидад стояла прямо, выпятив грудь и подтянув живот. Мать медленно рисовала на смуглом теле, в пятнах гибнущего света, красные разводы, узоры и стрелы и иные знаки.
Среди рисунков на животе Фелисидад вспыхнул один: женщина и бык.
И как только Милагрос нарисовала пантерьей лапой красного быка на смуглой девичьей коже – бык появился. Черной горой вышел из стены, из древней каменной кладки. Чтобы не закричать, Фелисидад прижала ладони ко рту.
Бык шагнул к Фелисидад, обнюхал ее. Мать всунула ей в руку нож. Фелисидад сказала бешеным взглядом: мама, я не могу! «Можешь», – закрыла мать глаза. И тогда Фелисидад взмахнула ножом. Горло. Черная шкура. Жаркая кровь. Вечная смерть.
Это тоже танец, девочка, всего лишь танец, сон, бред.
Нет. Это еще жизнь. Это тоже жизнь.
Бык замычал густо, пьяно и рухнул к ее ногам. Фелисидад стояла с ножом в руке и глядела на тушу. Спина ее тряслась и выгибалась. Она плакала. Мать вымазала в крови ладонь и провела всей пятерней по дочкиному лицу.
Шкура исчезла. Бык пропал. Голая стояла Фелисидад во тьме и плакала, плакала. И смеялась.
Потом обе надели платья, и Милагрос взяла Фелисидад за руку и потащила за собой. Фелисидад шла покорно. Если бы сейчас мать вынула другой нож и зарезала ее – она бы не удивилась. Они вышли на вершину пирамиды. Россыпи звезд горели над ними. Страшно много звезд, сплошные звезды, зерна миров. Кто посеял? Когда взойдут?
– Мама, – сказала Фелисидад хрипло, – они молчат. Всегда молчат. И это ужасно.
– Кто?
– Звезды.
– Я научу тебя разговаривать с ними.
– Сейчас?
Фелисидад облизнула соленые от материнской крови губы.
– Я научу твою душу выходить из тела.
– Сейчас?
Фелисидад облизнула соленые от материнской крови губы.
– Я научу твою душу выходить из тела.
– Мама, зачем мне это надо?
– А зачем я тебя родила?
Они обе легли на спину, лицом к звездам. Холод каменных плит легко пробирался сквозь тонкую ткань платьев. Фелисидад согнула ноги в коленях, приняв позу роженицы. Она увидела: она – старуха, и лежит в постели, окруженная огромным многолюдным семейством, все с печалью и сожалением глядят на нее, а она лежит без движенья, и вокруг нее белые цветы, белые салфетки, пузырьки и флаконы и коробки с лекарствами и фарфоровые чашки с целебным питьем. Зачем клубятся тучи цветов? Кому нужно это цветочное безумие? Моя душа юная, и время ей ничего не сделает. Я старуха, зубы повыпали, кожа сморщилась, рожа страшная, – а душа молодая, и сейчас она выйдет из-под ребер и уйдет навсегда к веселым звездам.
И сальсу там любимую будет танцевать!
Бабочка нежного света осторожно и красиво вылетела из груди Фелисидад. Ей стало легко и приятно. Она подумала освобожденно: и это навсегда. Издалека, с другого края Земли, она еле услышала истошный крик матери: «Фели! Вернись! Вернись!»
Она вернулась. Кровавые рисунки на теле подсохли, узоры и древние буквицы превратились в коричневые потеки. На последний автобус они не успели бы все равно. Ночевали в мотеле близ пирамиды; хозяин, милости ради, взял с них совсем немного песо.
Глава 15. Чай с лимоном
Ром сказал бабушке:
– Знаешь, я уеду в Америку.
Бабушкины руки затряслись. Губы Рома запрыгали, а хотели сложиться в улыбку:
– Что случилось, Ромушка? Тебе приснился сон?
– Нет, бабушка, это не сон, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал твердо и весело, – это я нашел в Америке учебу и работу.
– Как же я тебя отпущу? Как же ты меня покинешь? – спросила бабушка беспомощно. Ром не знал, что ответить. Он знал и третий вопрос. Она не задала его, но он знал – она мысленно спрашивает его: а как же твое больное сердце?
– Бабушка, – бодро сказал Ром, – ты не бойся. Я уже не маленький. Я взрослый. Я буду следить за собой. А к тебе прилетать на каникулы. Два раза в году.
Он говорил и пугался своих слов. Там, за океаном, в далекой земле, его уже ждали. Он сдал экзамены заочно. Его работы получили высший балл. Тайком от бабушки заработал денег на билет. Съездил в Москву и получил в американском посольстве учебную визу. Он мог гордиться, а он боялся! Или посвятить жизнь бедной, милой родной старушке, или полететь навстречу себе, не предать дар, не обмануть великое звездное небо.
– Бабушка, давай наймем тебе сиделку? – сказал Ром и заплакал. Бабушка засмеялась и воздела руки:
– Сиделку! Так ведь я же здоровенькая! Она тут у меня все разобьет на кухне, и я ее выгоню!
Оба хохотали, держались за руки, как дети в песочнице.
Это был печальный смех. Он оборвался. Ром подумал: «Сейчас опять потекут слезы».
Чтобы они не потекли, он положил бабушке одну руку на толстую спину, в другую взял ее красивую высохшую руку. И стал с ней танцевать.
Вытанцевал ее из кухни. Они втанцевали в гостиную. Тесно. Шкаф, стол, стулья мешали. Наступали друг другу на ноги. Опять смеялись. Губы кривились от смеха. Ром пел: там, та-та, та, там. Бабушка умело перебирала ногами. Они танцевали танго. Только Ром об этом не знал.
А бабушка знала. Ее глаза блестели.
Танго и фокстрот, и медленный фокстрот, и нежный вальс. Все ушло, умерло. А она осталась.
Дедушки нет. Молодого дедушки. Он так крепко, властно вел ее в танце. Совсем как Ром. А Ром ведь танцевать не учился. Оба задыхались. Бабушка ловила ртом воздух. Как приятно дедушка улыбался! Улыбнется ясно – и сложит губы в трубочку. Она любила целовать эти губы. Любила закидывать руки за дедушкину сильную, крепкую шею.
Где дедушка? Однажды он пришел к ней во сне и сказал: «Зина, я не в земле. Я хочу, чтобы ты поняла: я не в земле».
У Рома кольнуло под ребро. Он поймал ртом воздух, как птичку в сеть, и галантно поцеловал бабушкину руку.
Вечером бабушка, перемыв посуду и насухо вытерев руки о фартук, сидела на старом диване и пела свои песни. Она пела о счастье и радости жить и любить. Так красиво она еще не пела никогда. Ром слушал, закрыв глаза. Потом открыл их, но не видел ничего.
Большой старинный университет в южном штате Алабама ждал его; и настал день, когда Ром стал собирать чемоданы. Бабушка сидела на краешке деревянного, обитого черной кожей стула в своем самом нарядном платье и молча следила за сборами внука в дальнюю дорогу. Ее зрячие глаза блестели. Она старалась радоваться. И у нее получалось.
– Ромушка, ты лекарства взял?
– Взял.
– А шприцы? Чтобы сделать укол, если в самолете тебе станет худо?
– Взял.
– А тетрадки все свои?
– Уложил.
– А книжки?
– Тоже.
– Я беспокоюсь!
– Не беспокойся.
«Я должен лететь вперед, и только вперед, – повторял он себе твердыми сухими губами. Бабушка накрывала стол для прощального ужина. Белые тарелочки старого польского фарфора, битые края чашек, надтреснутые блюдца цвета первого снега. Осень за окном. Желтая старая бронза берез. Старая скатерть, заляпанная когда-то пролитым старым вином, неотстиранные лиловые пятна. Селедка под шубой. Сырный салат. Плов с курицей. Горячие беляши на широкой, как колесо, тарелке. Холодец и хрен к нему.
– Ромушка, ты будешь чай с молоком или с лимоном? – Он не знал, что ответить. Горло захлестнуло молчанием. Осталась лишь улыбка. И она застыла на гипсовом, белом лице.
Когда он сказал: «С молоком», бабушка уже давила серебряной ложечкой в чашке тонко отрезанный ломтик лимона.
– Сейчас я вылью…
– Нет! Оставь как есть!
Он метнулся ей под ноги. Бабушка пошатнулась и чуть не упала.
Он подхватил ее, крепко обнял. Подумал о себе: «Я как кот, как наш мертвый Филька. Под ноги шарахнулся человеку».
Так, обнявшись, стояли.
Потом он вызвал такси.
– Присядем на дорожку, – тоскливо сказала бабушка. Они оба сели на край дивана. Молчали. Он держал бабушку за руки, как девушку. Подумал: «Какие красивые руки, до старости!»
– Бабушка, я попросил Фаню Марковну следить за тобой.
– Спасибо, – усмехнулась бабушка, – это я буду следить за ней, а не она за мной.
Опять молчали.
– Ну все, езжай. Машина ждет. Деньги накручивает.
– К черту деньги! – крикнул он.
Молчание рушилось и разбивалось на тысячу звезд.
– Я позвоню.
– Ну да, звони, я жду.
– Как прилечу, позвоню сразу.
– Да. Сразу.
– Бабушка. Я люблю тебя!
– И я тебя тоже очень люблю, Ромушка.
– Бабушка. Ты только держись.
– Да мне и так хорошо, Ромушка. Мне лучше всех.
– Я устроюсь в Америке и тебя возьму к себе.
– Ох, нет, куда же я отсюда поеду? От своих могил? Этого нельзя. Мне здесь надо быть.
– Там посмотрим.
– Да. Там посмотрим. Главное, чтобы тебе было хорошо. И чтобы ты не болел.
– И чтобы ты не болела. Бабушка!
Он стиснул руками ее полные, теплые плечи. Она вся была из теста – из теплого сладкого, вечно всходящего теста его детства, его погибшей радости. Изюм ее глаз, снежный нож искусственных зубов, слезный блеск запавших глубоко под лоб глаз, кошачье мерцанье стеклянных хрусталиков в дырках зрачков, дынная корка щек, паучья сеть волос, и разлетаются, и летят, будто в комнате сильный ветер.
Ветер! Ветер! Сейчас унесет его. Далеко. Очень далеко.
Прижался к ней, как давным-давно прижимался. Как прижимался всегда. Родной запах. Родные ладони лежат у него на спине, под лопатками. Это его крылья. На них полетит он.
– Ромушка, я никогда, никогда не буду выключать телефон! На ночь выключать не буду!
– И я. Я тебе сразу свой номер сообщу!
Старуха сама открыла ему дверь. Глядела, как он, с чемоданом в руке и рюкзачком за плечами, переступает порог. Одна нога за порогом и другая. Вот он уже на лестнице. Вот открывает дверь подъезда. Вот выходит, и уже требовательно, сердито гудит машина. Через немытое стекло окна глядела, как он укладывает чемодан в багажник. Как открывает дверцу такси.
Заколотила в стекло кулаком. Ром обернулся. Он не услышал стука. Это застучало сердце. Он увидел бабушку в кухонном окне. Руку вскинул – для прощанья. Прощанья не получилось. Рука словно сломалась в воздухе. Повисла крылом. Резкая боль под ребрами. Из последних сил улыбнулся. Упал на сиденье, вытащил из-за пазухи таблетки, вбросил в рот.
– Куда? – мрачно спросил шофер.
– В аэропорт.
– Не опаздываем? Не гнать лошадей?
– Нет. Времени навалом.
Такси, шурша, поехало вперед, все вперед и вперед, а Ром смотрел на бабушку в окне, как она медленно плывет вбок и вдаль, плывет, уплывает, улетает, уходит.