Но кинжала больше нет в руках Шушерина. И чем, скажите на милость, он должен прикончить вышеназванную предательницу?!
Фингал, который как раз в эту минуту обернулся, с трудом скрыл изумление, поняв, что стал участником совершенно новой мизансцены. Моина стояла против него с занесенным кинжалом, и в глазах ее сверкала такая лютая ненависть, что увалень Яковлев, похоже, даже струхнул. Нет, не то чтобы струхнул, но... растерялся.
Оно конечно, кинжал в руках Семеновой бутафорский, но женщина, любовь которой отвергнута, способна, пожалуй, убить даже бутафорским кинжалом!
И какую-то долю секунды они смотрели в глаза друг другу, и много, много было сказано меж ними – сказано раз и навсегда. Ну а потом Старн протянул руку, выхватил у Моины кинжал, заколол предательницу, поразив ее в самое сердце, и с нескрываемым облегчением нанес себе финальный удар, обеспечивший трагедии Озерова эффектную развязку.
Ай да Семенова, подумал Алексей. Говорят, она отчаянно влюблена в Яковлева. А Яковлев-де много лет увлечен Сашенькой Перловой-Каратыгиной. Вот Семенова и сходит с ума и кидается на людей – то с ножом, то со страстными обличениями.
На самом деле всякая ярость проходит, подумал Алексей. Ярость и обида. Вечна только тоска по утраченному счастью. Тоска по Елизавете.
А ведь было время, когда он опасался мести Катрин!
И совершенно напрасно. Она оказалась безвредной. Притихла. Поняла, что Охотников ее не выдаст, – и решила сдержать свое желание мести. Ходят слухи, что роман великой княжны Екатерины с Долгоруковым в разгаре.
Вот и прекрасно. Алексей никогда не думал, что станет радоваться тому, что женщина его забудет, но сейчас радовался. Остается только надеяться, что счастье Катрин продлится долго. Алексей в это не верил – по его мнению, была у Катрин некая обреченность к одиночеству, – но от души желал, чтобы его жутковатая и обольстительная преследовательница перестала таить на него обиду.
С этой мыслью он свернул в обход Большого Каменного театра. Сзади донесся стук копыт, скрип колес. И снова сходство того вечера и этого поразило Алексея!
Карета остановилась. Теперь Алексея нагонял какой-то спешащий человек.
Алексей с вызовом обернулся.
Он был уверен, что это окажется снова «камеристка», но шаги оказались тяжелые, мужские.
На него надвигалась высокая фигура. Что-то знакомое было в очертании широких, сутулых плеч, в медвежьей осанке и кряжистости.
Да ведь это кучер. Тот самый кучер той самой кареты.
Алексей вздохнул. Ну что, все начинается снова?! И что он еще может сказать, кроме – нет, никогда, ни за что?
Он ждал, что кучер замедлит шаги, но тот, кажется, и не думал останавливаться – шел все так же размашисто и напористо. В этих шагах почудилось Алексею что-то неотвратимое, как в поступи судьбы. Поздно осенило его опасение, предчувствие беды было несвойственно этому смелому, порой безрассудному человеку... А впрочем, он уже не успел бы увернуться, даже если бы захотел.
Кучер, не замедляя шага, схватил Алексея могучей ручищей и дернул к себе, а другой рукой ткнул ему под ребро короткий плоский нож.
И пошел себе дальше, оставив Охотникова стоять, согнувшись, ловя открытым ртом глотки воздуха, глотки жизни.
Через мгновение Алексей упал.
Спустя полчаса на него наткнулся квартальный надзиратель – ретивый служака, из числа тех, кто пришел в петербургскую полицию еще при незабвенном главном полицмейстере Николае Петровиче Архарове и оказался подобающим образом вышколен, а потому должность свою исправлял со рвением. Разглядев, что в осенней мокряди валяется человек приличный (Алексей, по случаю выхода в театр, был во фраке и рединготе, рядом лежал цилиндр), учинил шум, кликнул извозчика.
Алексей был в сознании и смог сказать свой адрес. Когда раненого укладывали в повозку, он вдруг взялся пылающей рукой за руку квартального и угасающим голосом проговорил, глядя строго, но уже незряче:
– Ни за что. Никогда...
И лишился чувств.
Никто не знал, что делать. Ерофеич, конечно, послал за княгиней Голицыной, но Алексей отказался переезжать к ней в дом и молчал о том, кто его ранил. Сочли, что он был на дуэли, и остереглись вызывать врача, ибо дуэли карались законом. Поминутно теряя сознание, Охотников потребовал от своих домашних молчания. Только тогда послали за полковым лекарем, который был дружен с Охотниковым и знал кое-что о его сердечных делах. Впрочем, кто об этих делах только не знал!
Алексей был убежден, что скоро поправится, что рана не слишком значительна и опасна. Однако врач смотрел на дело куда более мрачно. Он откровенно сказал, что все решится не позднее чем в три недели: либо наступит улучшение, либо такое ухудшение, от которого Охотников уже не оправится.
Алексей надеялся, что слух о его ранении не дойдет до Елизаветы. И решился ничего не сообщать ей. Превозмогая слабость, написал, что здоров, что не надо верить слухам, – и лишился сознания. Слова были в письме бодрые, исполненные надежды, однако почерк – дрожащий, неуверенный... Охотников решил не отправлять письма. Либо через три недели Елизавете не о чем будет тревожиться, либо... Ну да ничего, Бог милосерд, надо уповать на него!
Но его кузина поступила по-своему. Она тоже не нашла в себе сил рассказать императрице о случившемся, но опустила письмо в обычный Елизаветин «почтовый ящик». И приложила еще записочку от себя: «Он ранен на дуэли».
Вскоре в доме на Сергиевской появился Франк, помощник лейб-медика. Его послала Елизавета.
Она не поверила в дуэль. Она могла предположить все, что угодно, и догадалась о покушении правильно. Но нашла силы молчать, затаиться. Она знала, что ее жизнь и здоровье – это жизнь и здоровье ребенка. Она не могла ринуться к Алексею, хотя увидеть его ей хотелось больше всего на свете. Она послала доктора, хотя Франку было глубоко неприятно являться посыльным этой «преступной страсти», как он выражался про себя. Но долг и честь обязывали его не отказывать в помощи, а главное – не выдавать врачебной тайны. Он согласился с выводами коллеги, военного доктора, привез Елизавете это известие и сумел убедить ее набраться терпения.
Больше навещать раненого Франк не стал – полковой лекарь был знатоком своего дела. Однако Наталья приезжала к кузену чуть не каждый день, и чуть не каждый день в «почтовом ящике» появлялись ее записки, так что у Елизаветы был хотя бы подробный бюллетень о состоянии здоровья возлюбленного.
Увы, вести оказывались неутешительны. Теперь можно было увериться в том, что раньше только опасливо предполагали: убийца воспользовался не только клинком, но и ядом. Улучшения не наступило, Охотников умирал – и знал, что умирает.
* * *...Елизавета больше не могла ждать, больше не могла не видеть Алексея. Она послала Голицыну предупредить о своем приезде. Время было назначено – девять вечера. Охотников стал просить, чтобы его переодели в парадный мундир. Но пока надевали красный супервест, он несколько раз терял сознание от боли, вдобавок крючки невозможно было застегнуть из-за повязки.
Комнату убрали цветами – каждый день их присылали по просьбе императрицы.
Елизавета приехала одна.
При виде лица Алексея она впала в какое-то оцепенение. Надежда, которую она все эти дни лелеяла в своей душе, рухнула мгновенно, окончательно! Елизавета даже не могла плакать... а впрочем, это было только к лучшему.
Алексей мучился в жару и с трудом находил слова, чтобы хоть как-то успокоить возлюбленную.
– Не плачь надо мной, – говорил он. – Наша любовь была обречена, нам бы не дали... не дали быть вместе... Мы оказались созданы для горя, но я узнал счастье и умираю счастливым. Благослови тебя Бог за то, что ты есть, что наш ребенок будет жить вместо меня. Только оставь мне что-нибудь на память!
Елизавета схватила ножницы, лежащие на комоде, и без раздумий отрезала длинную белокурую прядь.
Когда она уехала, провожавший ее доктор запер калитку и вернулся в дом. Старый слуга стоял на коленях в столовой и тоскливо бормотал молитву, то и дело отбивая земной поклон.
– Господи, помилуй раба твоего Алексея! – донеслось до слуха доктора.
Нет, молитвы были напрасны, как и все остальное. И тихий плач кухарки, доносившийся из глубины дома, уже не мог никого разжалобить.
Доктор вошел в комнату, освещенную одной только свечой, и вгляделся в лицо лежавшего на диване человека. Он был в красном парадном мундире кавалергарда. Мундир оказался расстегнут: слишком уж толстая повязка стягивала тело человека, крючки не сходились.
Но даже и эта повязка вся была пропитана кровью...
Казалось, раненый без памяти. Глаза закрыты, бледные пальцы стискивают прядь тонких пепельных волос. Доктор вспомнил шаль, накинутую на голову уехавшей дамы. Прядь такая длинная... а вдруг кто-то заметит, что у императрицы срезаны волосы?
А впрочем, доктор знал, что для нее это уже не имеет никакого значения.
А впрочем, доктор знал, что для нее это уже не имеет никакого значения.
Ничто вообще не имело теперь значения! Кроме, может быть, жизни ребенка, который вот-вот родится.
Одна жизнь уйдет, другая возникнет. Так бывает всегда. Так будет всегда. И слава богу!
Доктор осторожно взял свободную руку кавалергарда и попытался сосчитать пульс. Запястье было влажным от холодного пота, пульс почти не прощупывался.
Он склонился к раненому. Боже, какие тени залегли вокруг его век, как обметало губы! За несколько минут лицо сделалось неузнаваемым.
Кажется, доктор ошибся, когда сказал гостье, что все кончится не позднее завтрашнего дня. Не позднее утра – вот когда это кончится!
– Ты здесь, друг мой? – раздался чуть слышный шепот, и доктор увидел, что кавалергард открыл глаза.
Они были черные, непроглядные. Как ночь. Как вселенская ночная тьма, которая уже смотрела в лицо умирающему!
– Здесь, успокойся, – отозвался доктор со своей всегдашней угрюмой манерой. Ну что поделаешь – он вообще был человеком невеселым, а в этом доме, где доживал последние минуты его лучший, единственный друг, не могло найтись места даже для тени улыбки.
Нет, он ошибся! Именно она, тень улыбки, вдруг мелькнула на пересохших губах кавалергарда.
– Скажи, чтобы этот локон... в медальон... и чтобы кольцо, ее кольцо... со мною...
Он едва выговаривал слова, но доктор их понял.
– Все исполню, Алеша, не тревожься, – кивнул он истово. – Ты помолчи лучше.
– Ни-че-го, – выдохнул умирающий. – Скоро... намолчусь...
Настала тишина. Доктор видел, что мундир теснит дыхание Алексея, и хотел предложить снять его, но вспомнил, как раненый несколько раз терял сознание от боли, пока его в этот мундир обряжали, – и ничего не сказал. Это последнее тщеславие умирающего могло показаться смешным, но доктор понимал: ту женщину, которая приезжала сюда, его друг не мог встретить в одной рубахе, лежа в смертной постели. Алексей хотел, чтобы она навеки запомнила его таким же, каким увидела когда-то впервые: в блестящем кавалергардском мундире.
Ну что ж, пусть теперь останется как есть. Недолго уже...
Ему хотелось сказать что-то на прощанье Алексею, чем-то утешить его, напомнить о будущем ребенке, ну хоть как-то скрасить эти последние мгновения жизни, но он не успел. Раненый вдруг с неожиданной силой приподнялся и блестящими глазами уставился на дверь.
– Она идет, – выдохнул он. – Она вернулась! Я слышу ее шаги! – И он воскликнул так громко и ясно, словно был совсем здоров: – Жена моя! Мой бог, Элоиза! Любимая!
И голос его пресекся, потому что он ошибся.
Это не его любимая вернулась. Это Смерть пришла за ним.
* * *Спустя несколько дней после смерти Алексея у Елизаветы начались роды. Пушки Петропавловской крепости ударили четное число раз – это означало, что родилась великая княжна, девочка. Александр великолепно разыгрывал роль счастливого отца: он оберегал и честь жены, и свою собственную, и семьи. Наверное, ему было бы труднее справиться с собой, роди Елизавета сына, которого пришлось бы объявить – или не объявить! – наследником престола, однако же появилась девочка. Пусть живет. Пусть растет. Пусть радует свою мать, с угрюмым великодушием размышлял Александр...
Увы! Елизавета и сама была бесконечно измучена, едва жива, и девочка родилась слабая, болезненная. Малышку назвали Елизаветой. Ее мать теперь можно было найти только в двух местах: у колыбели дочери и у могилы Охотникова на кладбище Александро-Невской лавры. Именно императрица поставила там памятник в виде женщины, безутешно рыдающей над погребальной урной около сломанного дуба. Но скоро Елизавета плакала уже у двух могил.
У маленькой девочки очень тяжело резались зубки. Лейб-медик Виллие и его помощник ничего не понимали в детских болезнях, но признаться в этом считали ниже своего достоинства. Виллие начал давать Лизоньке укрепляющие средства, которые только увеличили воспаление. Дошло до конвульсий, которые и привели ребенка к смерти. Не помогли усилия врачей, молитвы и страдания Елизаветы – ничто не помогло. В последние дни апреля 1807 года великая княжна умерла.
Счастье материнства, воскресившее Елизавету, длилось всего восемнадцать месяцев. Подобно Мышонку, вторая девочка словно бы тоже задохнулась от той ненависти и отчуждения, которыми была окружена ее измученная, одинокая мать.
В эти же дни пришло известие о смерти сестры Елизаветы, принцессы Брауншвейгской. Императрица, не выразив особого горя, сказала с завистью:
– Хотела бы я быть на ее месте!
И снова Александр повел себя не просто великодушно, но и по-государственному. Ведь, кроме небольшого числа народу, никто не знал, чей это ребенок. Все думали, что умерла истинная дочь императора...
Четыре дня Елизавета не могла отойти от тела дочери, потом его положили на катафалк в Александро-Невской лавре. По обычаю, всем разрешили приходить в церковь, чтобы проститься с маленькой великой княжной и поцеловать ее руку. Ежедневно до девяти-десяти человек приходили поклониться телу. Все выглядели опечаленными, и многие в слезах кланялись этому, как они говорили, «маленькому ангелу».
Теперь память о запретной любви императрицы оказалась окончательно погребена. Елизавете надлежало как можно быстрее забыть и о дочери, и об ее отце... чтобы выжить.
Другое дело, что она не видела больше в жизни никакого смысла! Однако влачила свое унылое, привычное, безлюбовное существование до той поры, которая была определена ей роком. Но после гибели Алексея Охотникова сердце ее навсегда осталось опустевшим и холодным. И даже злорадство Катрин не могло ее уязвить.
А впрочем, Катрин не злорадствовала. Она находилась в состоянии словно бы замороженном. Слишком многое на нее враз обрушилось. За смерть Алексея пришлось дорого заплатить. Собственно, счастьем всей жизни, ибо теперь она была обречена терять всех своих возлюбленных.
Внезапная склонность великой княжны Екатерины к Михаилу Долгорукому на некоторое время очень сильно поссорила императора с матерью. Александр смотрел на развивающийся роман с удивительной благосклонностью. Марья Федоровна этого не понимала и бесновалась, упрекая сына в желании сдать с рук своевольную сестру, которая могла бы сделать блистательную партию.
Елизавета прекрасно видела, что ее свекровь, при всей своей недалекости и непроницательности на сей раз попала не в бровь, а в глаз. Именно этого – избавиться от агрессивной, опасной сестрицы – и хотел Александр. А сие значило, что цели Катрин были ему понятны, а суть натуры – ясна, причем давно. И ему пришлось поговорить с матерью совершенно откровенно, что привело ее в ужаснейшее состояние. Она поражалась, что не видела истинного лица собственной дочери, одержимой такой жаждой власти, что она готова была на нарушение всех запретов божьих и человеческих ради трона. В самом деле, брак с добродушным и беззаветно преданным императору Михаилом Долгоруким надолго, если не навсегда, исцелил бы ее от беспочвенных мечтаний. Согласие на брак было дано, курьер отправился в театр военных действий с радостным известием для Долгорукого, однако по злобной насмешке судьбы попал как раз к моменту отправки мертвого тела князя в тыл...
Вот уж воистину – судьба шутила с ним! Как раз накануне решающего сражения князь поссорился с генерал-лейтенантом Тучковым-первым и предъявил права на командование в предстоящей атаке. Якобы на то была воля государя. В доказательство он предоставил письмо Александра, незадолго до того написанное. Тучков отвечал, что подчиняется прежде всего главнокомандующему Буксгевдену, именно его приказ ему нужен, чтобы сложить с себя полномочия, а без того младшему в чине он командования не уступит.
Сказано было сие тоном крайне запальчивым. Долгорукий оскорбился и вызвал Тучкова на дуэль. Тот резонно возразил, мол, на войне, в виду неприятеля и атаки против него, двум генералам стреляться на дуэли совершенно немыслимо, и предложил поступить проще: обоим рядом пойти в передовую цепь и предоставить решение спора судьбе, то есть неприятельской пуле. Долгорукий охотно согласился – и сразу же шведское ядро убило его наповал.
Потрясение при дворе воцарилось чрезвычайное. Конечно, и прежде случалось, что приходили известия о гибели того или иного героя, однако это не были почти официально объявленные женихи великих княжон!..
Открыто свое горе Катрин не проявляла, однако глаза ее приняли такое отчаянное выражение, что даже брату стало ее жаль, и он не мешал матери развить бурную деятельность по подбору ей жениха.
* * *Что и говорить, на первый взгляд казалось, что кандидатур немало. Как мелких сошек, вроде австрийских эрцгерцогов Фердинанда и Иоанна, племянника самой Марьи Федоровны герцога Вильгельма Вюртембергского, принца Баварского, принца Генриха Прусского, Леонарда Саксен-Кобургского и Георга Ольденбургского, так и птиц высокого полета. Наиболее яркой персоной выглядел среди них австрийский император Франц, недавно овдовевший. То есть Екатерине представилась возможность сделать партию, которая одним махом удовлетворила бы все ее самые честолюбивые амбиции.