— Так это вокруг вас столько восхищений и вращений? — спросила она, еще не протянув руки к подносу.
— Да, — ответил он. — Я приехал издалека. — С легким реверансом он дал ей стакан, где было покрепче.
— Скорей сюда! — позвала Рут.
В буфетной, пока он ставил на поднос новые стаканы, Рут стояла рядом, а потом пошла за ним на кухню. Ей в самом деле любопытно, что со мной было? — подумал он. Сейчас они стояли близко друг к другу, и губы у нее приоткрылись, а глаза смотрели в пустоту; ревность, казалось, отпустила в ней тормоза. Мокрый ветер с заднего крыльца шевелил ее волосы.
Будто поддавшись какой-то иллюзии, он поставил поднос и рассказал ей о двух пассажирах.
У нее блеснули глаза.
— Какая… глупая история! — Он потянулся за подносом, но Рут яростно схватила его сама.
Телефон опять звонил. Рут пристально глядела на Харриса.
Как будто он заранее сговорился с бродягами.
У выхода из кухни их встречали все.
— Ага! — крикнул один из мужчин, Джексон. — Девочки, он хотел вас разыграть. Рут, сейчас кто-то позвонил и сказал, что у Тома в машине убили человека.
— Он умер? — застыв, спросил Харрис.
— А я все знаю! — крикнула Рут с пылающими щеками. — Он мне все рассказал. Фактически испортили машину! Правда?
— Вечно он попадает в какие-нибудь дикие истории.
— Это потому, что он ангел. — Голос его дамы, Кэрол, прозвучал глухо, потому что она говорила в стакан.
— Кто звонил? — спросил Харрис.
— Старуха миссис Даггет, ей миллион лет — она всегда звонит. Она сама там была.
Харрис позвонил врачу домой и разбудил жену врача. Гитарист был в прежнем состоянии.
— Какое происшествие! Расскажите нам все, — попросил толстый молодой человек. Харрис знал, что он живет в восьмидесяти километрах выше по реке и приехал сюда, полагая, что будут играть в бридж.
— Подрались, и всё.
— Нет, он не расскажет, всегда молчит. Я вам расскажу, — вмешалась Рут. — Возьмите же стаканы, ради бога.
Так происшествие превратилось в рассказ. Харрису он очень надоел.
— Просто изумительно: всегда он с кем-нибудь свяжется, а потом происходит история, — сказала Рут, и глаза у нее были совершенно черные.
— Ах, я им восхищаюсь, — сказала Кэрол, вышла и стала на заднем крыльце.
— Может быть, ты останешься здесь на завтра? — сказала Рут, взяв Харриса под руку. — Ведь тебя могут задержать?
— Если он умрет.
Он попрощался с гостями.
— Поедем в Гринвилл, выпьем кока-колы, — предложила Рут.
— Нет, — ответил он. — Покойной ночи.
— До скорого, — сказала девушка в белом платье. — Так выразился этот человечек?
— Да, — сказал Харрис, выйдя под дождь; он отказался заночевать и отказался от предложения довезти его до гостиницы.
В прихожей с оленьими рогами, под лампой у настольного телефона спал мистер Джин. Веснушки у спящего выглядели еще темнее. Харрис разбудил хозяина.
— Ложитесь в постель, — сказал он. — Зачем вы тут? Что-то случилось?
— Только хотел сказать вам, что этот поросенок — в комнате двести второй. Под замком, заперт и пристегнут к кровати наручниками, но все равно — хотел вам сказать.
— A-а. Спасибо большое.
— Как честный человек, счел долгом, — сказал мистер Джин. Он был пьян. — Предупредить, с кем ночуете под одной крышей.
— Благодарю, — сказал Харрис. — Утро скоро. Смотрите.
— Бедный Майк не может уснуть, — сказал мистер Джин. — Когда дышит, там у него что-то царапает. А тот еще не скис?
— Пока без сознания. Ничего нового, — ответил Харрис. Он взял протянутую ему связку ключей.
— Подержите у себя.
Тут Харрис увидел, что рука у хозяина дрожит, и придержал ее.
— Убийца! — прошептал мистер Джин. Все его веснушки проступили ярче. — Пришел сюда… и даже сказать нечего.
— Пока еще не убийца, — возразил Харрис уже с улыбкой.
Пройдя мимо комнаты 202 и не услышав ни звука, он вспомнил, что сказал Хнык, когда стоял в наручниках перед больницей и никто его не слушал. "Надоел он мне, чуть что — сразу хвастаться и шум поднимать".
Харрис вошел к себе в комнату и, не раздевшись, не погасив света, лег на кровать. Уснуть он не мог от усталости. Лампочка слепила глаза. Он смотрел на голые штукатуренные стены и такую же белую поверхность зеркала над пустым комодом. В конце концов он встал и включил потолочный вентилятор, чтобы в комнате было хоть какое-то движение и звук. Вентилятор был неисправный и при каждом обороте щелкал, раз за разом. Харрис лежал под ним не шевелясь, одетый, и помимо воли дышал в ритме щелчков.
Вдруг он зажмурил глаза. С закрытыми глазами, в красной темноте, он ощутил, что терпение изменило ему окончательно. Это было как приступ похоти. Он вспомнил, как подавальщица опустила чаевые в карман-сердечко, вспомнил Рут — как она стояла у двери, спрятав руки за спиной, и как в нем шевельнулось беспокойное чувство собственника, ничего не означавшее.
Он знал, что ни на чем этом не задержится. И было почти облегчением, когда мысли его приняли жалостливый оттенок, обратившись к двум бродягам, их распре, которая вдруг вылилась в жестокость — стоило ему только отвернуться. Чем все кончится? В этом тревожном ожидании ему не так больно было чувствовать беспомощность своей жизни.
Вечер был непростителен в каждой подробности. Но слишком похож на другие вечера, и городок слишком похож на другие, чтобы ему с этой кровати, где он лежал одетым, к чему-то еще двигаться — даже к утешению или отчаянию. Даже дождь… и дождь бывал часто, и вечеринки бывали часто, и кровопролитие бывало, не им учиненное… тоже драки, нежданные исповеди, внезапные ласки — и все не его, не ему на память, а достояние людей, чьи города он проезжал, происходящее из их оседлого прошлого, из их скитаний — не скитаний, из их времени. У него же не было времени. Он был свободен; беспомощен. Ему захотелось узнать, что с гитаристом, по-прежнему ли он без сознания, чувствует ли боль.
Он сел на кровати, а потом встал и подошел к окну.
— Том, — раздался голос в темноте.
Он машинально отозвался и прислушался. Это была девушка. Он не видел ее, но она, наверное, стояла на узкой полоске травы под стеной дома. Промочит ноги, воспаление легких, подумал он. А устал он до того, что представлял себе девушку совсем из другого города.
Он спустился и отпер дверь. Девушка выбежала на середину прихожей, словно ее втолкнули с улицы. Это была Кэрол, с вечеринки.
— Вы промокли. — Он дотронулся до нее.
— Без конца дождь. — Она отступила на шаг и посмотрела на него снизу вверх. — Ну, как вы?
— Ничего, хорошо, — сказал он.
— Я все думала, — нервно сказала она. — Я догадалась, что свет — в вашей комнате. Надеюсь, никого не разбудила?
И Хнык спит? — подумал Харрис.
— Хотите выпить? Или хотите, пойдем в "Ночное", выпьем кока-колы? — предложил он.
— Там открыто, — ответила она, показав куда-то рукой. — Я сейчас проходила мимо — "Ночное" открыто.
Они вышли под мелкий дождь, и на темной улице, безмолвно протестуя, она надела его пальто — не пьяная, а женственная.
— Вы меня не вспомнили в гостях, — сказала Кэрол и не посмотрела на него, когда он издал подобающее восклицание. — Они говорят, что вы никого не забываете, — в этом-то они точно ошибались, как я понимаю.
— Они часто ошибаются, — согласился Харрис и поспешно спросил: — Кто вы?
— Мы каждое лето жили в гостинице "Мэннинг", на побережье, я была девчонкой. Кэрол Теймз. Просто танцевала — но вы тогда только начали разъезжать, бывали там проездом… а в перерывах вы разговаривали.
Он усмехнулся, а она добавила:
— Вы говорили о себе.
Они шли мимо высокой мокрой церкви, и церковь отражала звук их шагов.
— Это было не так давно… пять лет, — сказала Кэрол. Под магнолией она протянула руку, остановила его, подняла к нему детское лицо. — Но когда я вас увидела сегодня, мне захотелось узнать, как вы живете.
Он ничего не ответил, и она пошла дальше.
— Вы тогда играли на рояле.
Проходя под фонарем, она опять посмотрела на него снизу. Будто хотела обнаружить на щеке у него легкий тик.
— На большой террасе, где танцевали, — сказала она, продолжая шагать. — Бумажные фонарики…
— Вот это я точно забыл, — сказал он. — Может быть, вы меня с кем-то путаете. У меня пропасть двоюродных братьев, и все играют на рояле.
— Вы опускали руки на клавиши так, будто хотели сказать: "Вот как это делается!" — выпалила она и отвернулась. — Все равно я была от вас без ума.
— Были? От меня? — Он зажег спичку и сжал сигарету зубами.
— Нет… Да — и сейчас тоже! — резко сказала она, словно ее вынуждали отказаться от него.
Они дошли до маленькой станции, где шипел неугомонный маневровый паровоз, и пересекли черную улицу. Чтобы так соединилось прошлое с настоящим, подумал он, в моей жизни редко бывало — и вряд ли еще будет. Он взял ее под руку и отворил грязную сетчатую дверь "Ночного".
Они дошли до маленькой станции, где шипел неугомонный маневровый паровоз, и пересекли черную улицу. Чтобы так соединилось прошлое с настоящим, подумал он, в моей жизни редко бывало — и вряд ли еще будет. Он взял ее под руку и отворил грязную сетчатую дверь "Ночного".
Пока он ждал перед стойкой, она села за столик у стены и обтерла лицо носовым платком. Он сам понес к столу чашки с черным кофе, а за несколько шагов улыбнулся девушке. Они сидели под календарем с картинкой, на которой лесорубы валили гигантские деревья.
Разговаривали они мало. Ей досаждала муха. Когда кофе кончился, Харрис посадил ее в такси — старый "кадиллак", всегда дежуривший у станции. Перед тем как захлопнуть дверь такси, он сказал нахмурясь:
— Спасибо… Очень мило с вашей стороны.
Девушка порвала платок. Она поднесла его к лицу и заплакала.
— Да что же тут милого?
И смущение на ее лице он запомнил.
— Что вы пришли… под дождем… посидели со мной… — Он захлопнул дверь, может быть, еще и от усталости.
Она старалась дышать тише.
— Только бы ваш приятель не умер, — сказала она. — Пусть он поправится.
Но наутро, когда Харрис проснулся и позвонил в больницу, ему сказали, что гитарист умер. Он умирал, пока Харрис сидел в ночном кафе.
— Убийца все-таки, — сказал мистер Джин, потягивая Майка за уши. — Самое обыкновенное убийство. Дуэлью это никак не назовешь.
Человек, которого звали Хныком, вину признал сразу. Он стоял выпрямившись, слегка поворачивал голову и чуть ли не улыбался посетителям. Взглянув на него раз, мистер Джин, пришедший вместе с Харрисом, вышел и хлопнул дверью.
Но спал ночью Хнык или бодрствовал, вразумительного ответа за это время он не нашел.
— Ну, я ударил, кто же еще? — сказал он. — Не видели они меня, что ли, ослепли?
Его спросили о том, кого он убил.
— Звать Санфорд, — стоя неподвижно и отставив ногу, сказал он, словно пытался вспомнить какую-то мелкую подробность. — Только не было у него ничего, и родни не было. Не больше, чем у меня. Мы с ним две недели назад сошлись. — Он обвел взглядом их лица, будто ища поддержки. — А нос задирал. Хвастался. Гитару таскал. — Он всхлипнул. — Это он придумал машину угнать.
Харрис, только что из парикмахерской, стоял на заправочной станции, где полировали его машину.
Машину и его окружало кольцо мальчишек в ярких рубашках навыпуск, а сзади стояли цветные мальчишки.
— Мистер Харрис, отмыли там кровь с руля и сиденья?
Он кивнул. Они убежали. Остался один цветной мальчик.
— Мистер Харрис, а вам нужна гитара?
— Что?
Мальчик показал на гитару, лежавшую сзади среди коробок с образцами.
— Гитара убитого дяденьки. Ее даже полицейские не стали брать.
— Не нужна, — сказал Харрис и протянул ему гитару.
Остановленное мгновение
Лоренцо Дау ехал по Старой Натчезской тропе, гнал скакуна во весь опор, и клич Божия странника "Мне души, души мне нужны!" — заглушая шум ветра, гремел в его собственных ушах. Он мчал так, будто нигде и никогда не будет остановки, спешил туда, где вечером ждали его проповедь.
То был час заката. Все спасенные им души и все не спасенные печальными тенями проступали в тумане меж высоких склонов лощины, они теснились в таком множестве, что, казалось, не протолкнешься, причем ни раствориться, ни обратиться вновь в туман они явно не собирались, и он даже испугался, сумеет ли вообще когда-нибудь сквозь них пробиться. Несчастные души, которые он не спас, были темнее и жалостнее, нежели души спасенные, но даже и среди спасенных при всем желании ему не удавалось разглядеть ни проблеска, ни лучика искомого просветления.
— Именем Господа, осветитесь! — вскричал он, пронзенный болью разочарования.
И тут вокруг него заклубились светляки — целым роем, вверх и вниз, взад и вперед, сперва один золотой проблеск, потом другой, — вспыхивали ярко, не то что поникшие, тусклые души. Значит, Господь указует ему, что он не видит света озаренных спасением душ потому лишь, что ему не дано его видеть, что его глаза более приспособлены разглядеть Божьих светляков, чем просветленные Богом души.
— Боже, когда я попаду в рай, дай мне сил видеть ангелов, — взмолился он. — Да не отстанут мои глаза от исполненного Твоей любовью сердца.
Судорожно сглотнув, он помчался дальше. Ну ничего, хоть день был и не прост: барышничество хлопотное дело, зато теперь у него испанский скаковой жеребец, правда, за него еще предстоит выслать в ноябре деньги из Джорджии. Быстрей, еще, еще быстрее, он мчался, чуть ли не летел вперед, и, едва не обгоняя его, летели слова любви к Пегги — жене, оставшейся в Массачусетсе. Любовь на расстоянии давалась ему легко. Он глядел на расцветающие деревья, и его сердце полнилось любовью к Пегги, подобно тому как являющиеся ему видения преисполняли его любовью к Богу. А Пегги, с которой он заговорил не ранее, чем смог произнести решающие слова (Согласна ли она пойти за него, недостойного?), — Пегги, невеста, с которой он провел едва ли несколько часов, отозвалась письмом, написанным мелким округлым почерком, сообщив в этом письме, в самом первом, сразу все: да, она чувствует то же, что и он, и, более того, разлука не страшит ее, страшит лишь смерть.
Лоренцо Дау прекрасно понимал, прекрасно видел смерть и в бездне под ногами, и в ночных шорохах, и в тишине, пронизанной пением птиц. Смерти он смотрел в лицо, он был к ней ближе любого зверя или птицы. Сменяя одну лошадь на другую и каждую насмерть загоняя, он мчался либо к ней, либо от нее, и Господь руководил им, помышлением своим защищая.
И — тут как раз он налетел на засаду индейцев; со всех сторон они целились в него из своих новых ружей. Один выступил вперед, взял коня за недоуздок, конь стал как вкопанный; кольцо индейцев начало смыкаться. И ружейные дула отовсюду.
— Пригнись! — сурово скомандовал ему внутренний голос, как всегда вовремя.
Лоренцо бросился грудью коню на холку, припал лицом к шелковистой гриве, слившись с конем воедино, так что посланная в него пуля, того и гляди, убила бы коня, а что толку тогда в смерти владельца. Прильнув к коню, прорвал он кольцо индейцев, от собственной подчиненности этому голосу ощущая прилив бесстрашия и почти беззаботную радость.
Вот выпрямился, вот подстегнул коня, но нет — озабоченность все-таки догнала. Расщепление своего "я", превращение в нечто полуживотное-полубожественное, вроде языческого кентавра, в который раз спасло его от смерти. Однако неужто всегда только подобное превращение, только принижение веры, обращение к силе и хитрости, а не покорность и вера будут спасать его? Поступая так, каждый раз он идет на поводу у страха, с готовностью принимая его за ангельское внушение, и только потом, когда уже слишком поздно, осознает, что внушение было от Диавола. Как тигр, рычал он на индейцев, сидел в воде, пуская пузыри, как аллигатор, и они обходили его. Валялся, притворяясь мертвым, и обманывал медведей. Но ведь Господь всякий раз оградил бы его по-своему, менее суетно, более божественно.
Вот и теперь — глядь, перед ним змея: ползет через Тропу и умудренно посматривает.
— Я понял, я тебя узнал! — воскликнул он, и, бросив на него всего один потухший взгляд, в два броска змея скрылась в зарослях.
Объятый предвкушением, он ехал дальше, и голоса диких зверей почти неощутимо складывались в слова. "Свят Господь", — говорили они. И еще: "Избави нас друг от друга". Птицы наперебой воспевали божественную любовь, которая есть единственная и непреложная защита. "Покой! Покой!" — с учтивой мелодичностью взывала одна за другой из кустов шиповника, и странствующий проповедник обращал лицо ко всем порхающим созданиям, силясь благожелательностью сравняться с ними.
На пути попадались ему скрещения узких тропок, развилки, и он позволял себе следовать голосам и проблескам света. Из звуков чаще слышались шумы битвы, заставлявшие его пришпоривать коня, но иногда доносился как бы шум прибоя, тот долгий грохот океанских волн, от которого его сердце билось так же редко и тяжко, как эти волны, и вновь он ощущал безысходность при воспоминании о своем провале в Ирландии, когда он после долгого плавания стоял, прижавшись к двери спиной, и пытался переубедить католиков, а потом бежал, преследуемый их криками: "Ату! Ату его! Тоже мне белая шляпа!"[1] Но когда ему слышалось пение, то были не резкие звуки воинственных веслианских гимнов[2], но тихая, нескончаемая и нежная мелодия, приглушенная расстоянием песнь без конца и начала, и он молил Всевышнего, прося ниспослать понимание: нет ли здесь происков Лукавого, но не получил ответа.
Еще немного, и опустится тьма, а на сельской площади будет грешников, как звезд на небосводе. Как нужны они ему! В предвидении и нетерпении любви видел он перед собой толпу с факелами, бросающими на лица тени все новых, новых и новых перемен. Что он им может дать большего, чем божественная любовь и разумное назидание о преткновениях, которых следует им остеречься? Он еще прибавил скорости. Он следовал велению долга, и долг вел его по обозримой вселенной, куда ни поманит поднебесная ширь, пока он не уподобился челноку, снующему взад-вперед. Бездомный по собственному выбору, волей-неволей он должен был когда-нибудь поспеть везде, а значит, кое-куда совсем скоро. Он мчал, летел среди безлюдья, давая на ходу собравшейся при свете факелов толпе свое слегка несвоевременное благословение; ждать он не мог. Он широко раскинул руки (правда, не сразу обе, а по одной, для безопасности) и решил, что главное, прибыв туда, где собравшаяся на зов его жестяного рожка паства будет покорно слушать вдохновенные речи, — да, главное при этом самому всецело вникнуть в неистовое бытие вселенной, самому стать правоприимствующей ее частицей. Устремил взор вперед.