Жозеф Бальзамо. Том 2 - Александр Дюма 29 стр.


— Выйдет живой и здоровый?

— Да.

— Но работать он не сможет, — вмешался Марат, — а значит, не сможет кормить жену и детей.

Авар вновь молитвенно сложил руки.

— Бог милостив и позаботится о нем.

— Каким же образом Бог о нем позаботится? — осведомился Марат. — После всего, что я сегодня узнал, мне было бы крайне любопытно узнать и это.

— Бог прислал к его ложу милосердного человека, который пожалел Авара и сказал себе: «Я хочу, чтобы бедняга Авар ни в чем не нуждался».

Все присутствующие переглянулись, Бальзамо улыбнулся.

— Поистине, мы являемся свидетелями весьма странного зрелища, — заметил хирург, который тем временем пощупал пульс у больного, потом прослушал сердце и проверил, нет ли жара. — Этот человек бредит.

— Вы так полагаете? — осведомился Бальзамо.

Он устремил властный взгляд на Авара и приказал:

— Авар, пробудитесь!

Молодой человек с трудом открыл глаза и в глубоком изумлении взглянул на окружающих его людей, которые теперь вовсе не казались ему опасными, хотя совсем недавно он их боялся.

— Как же так? — горестно спросил он. — Меня еще не оперировали? Сейчас вы только начнете меня терзать?

Бальзамо тут же вступил в разговор. Он опасался, как бы больной не разволновался. Впрочем, ему можно было не спешить.

Никто и не думал отвечать пациенту: слишком велико было изумление присутствующих.

— Успокойтесь, друг мой, — начал Бальзамо, — господин главный хирург произвел над вашей ногой операцию, какая требовалась в вашем состоянии. Судя по всему, вы, бедняга, не очень сильны духом: не успели к вам притронуться, как вы потеряли сознание.

— Тем лучше, — весело отвечал бретонец, — я ничего не почувствовал, я спал спокойным, блаженным сном. Какое счастье, мне не отнимут ногу!

И в этот миг страдалец опустил взгляд, увидел стол, залитый кровью, и свою искалеченную ногу.

Он вскрикнул и уже в самом деле потерял сознание.

— А теперь, — невозмутимо предложил Марату Бальзамо, — спросите его о чем-нибудь и увидите, станет ли он отвечать.

Затем он отвел хирурга в угол операционной; служители понесли оперированного на его койку.

— Сударь, — обратился к хирургу Бальзамо, — вы слышали, что сказал ваш несчастный пациент?

— Да, сударь, он сказал, что выздоровеет.

— Не только. Он еще сказал, что Господь, сжалится над ним и пошлет пропитание его жене и детям.

— И что же?

— Так вот, сударь, и в этом, как и в остальном, он сказал правду. Возьмите на себя посредничество в деле милосердия между Богом и вашим несчастным пациентом. Этот алмаз стоит самое малое двадцать тысяч ливров. Когда вы сочтете, что ваш пациент выздоровел, продайте алмаз и вручите ему деньги. А поскольку душа оказывает, как совершенно справедливо заметил ваш ученик господин Марат, большое влияние на тело, сообщите Авару, как только он придет в себя, что будущее его и его детей обеспечено.

— Сударь, а если он не выздоровеет? — спросил хирург, не решаясь принять кольцо, которое ему протягивал Бальзамо.

— Выздоровеет.

— И потом, мне нужно дать вам расписку.

— Сударь!..

— Только при таком условии я возьму столь дорогую вещь.

— Как вам угодно, сударь.

— Прошу прощения, ваше имя?

— Граф Феникс.

Хирург удалился в соседнюю комнату, а к Бальзамо подошел Марат, подавленный, растерянный, но все еще не смирившийся с очевидностью.

Минут через пять хирург вернулся и подал Бальзамо лист бумаги.

Это была расписка, составленная в следующих выражениях:


«Мною получен от графа Феникса алмаз, цену за который граф Феникс определил в двадцать тысяч ливров, с тем, чтобы я вручил эту сумму человеку по имени Авар в день его выхода из Отель-Дьё.

Сентября 15 дня 1771.

Гильотен. Д. М.»[62]

Бальзамо поклонился врачу, принял расписку и удалился в сопровождении Марата.

— Вы забыли голову, — заметил Бальзамо, расценивший рассеянность молодого хирурга как свою победу.

— Ах, и вправду! — воскликнул Марат и подхватил свою зловещую ношу.

Выйдя из больницы, оба молча пошли стремительным шагом и, добравшись до улицы Кордельеров, поднялись по мрачной лестнице в мансарду.

У комнаты привратницы — если конура, в которой та обитала, заслуживала имени комнаты — Марат, не забывший о пропаже часов, задержался и кликнул Гриветту.

Мальчишка лет семи-восьми, тощий, чахлый и малорослый, визгливым голоском сообщил:

— Мать вышла и велела отдать вам, когда вы вернетесь, это письмо.

— Э, нет, малыш, скажи ей, пускай принесет его сама, — ответил Марат.

— Хорошо, сударь.

Марат и Бальзамо продолжили свой путь.

— Итак, мастер, я вижу, вы являетесь обладателем весьма важных тайн, — проговорил Марат, указав гостю на стул, а сам опускаясь на табуретку.

— Это оттого, — отвечал Бальзамо, — что я, быть может, больше, чем другие, посвящен в тайны природы и Бога.

— Вот! — воскликнул Марат. — Наука доказывает всемогущество, и потому каждый должен гордиться, что он человек!

— Совершенно верно, но вам бы следовало добавить: и врач.

— И здесь я тоже горжусь вами, мастер, — согласился Марат.

— Но тем не менее, — с улыбкой заметил Бальзамо, — я всего лишь ничтожный врачеватель душ.

— Зачем вы так говорите, сударь? Разве вы не остановили кровь материальными средствами?

— А я-то думал, самым прекрасным моим целительным актом было то, что я избавил человека от страданий. Правда, вы убеждали меня, что он безумен.

— Несомненно, на какое-то время он утратил рассудок.

— А что вы называете безумием? Временную разлуку души с телом?

— Или разума, — ответил Марат.

— Не будем спорить на этот счет. Слово «душа» служит мне для определения того, что я искал. Когда предмет найден, мне безразлично, как его называть.

— А вот тут-то, сударь, мы и расходимся во мнениях. Вы утверждаете, будто нашли предмет и теперь ищете только слово, я же считаю, что вы одновременно ищете и предмет, и слово.

— Мы еще к этому вернемся. Так вы говорите, что безумие — это временная отлучка разума?

— Безусловно.

— Непроизвольная, не так ли?

— Да… Я видел в Бисетре одного сумасшедшего, который грыз решетку и кричал: «Повар, фазаны мягкие, но плохо прожарены!»

— Но вы согласны с тем, что безумие находит на разум, подобно туче, а когда туча уходит, разум вновь обретает прежнюю ясность?

— Этого почти никогда не случается.

— Однако же вы видели, что после сна безумия к нашему пациенту вернулся рассудок.

— Да, видел, но ничего не понял в увиденном. Это особый случай, одна из тех странностей, которые у древних евреев назывались чудом.

— Нет, сударь, — отвечал Бальзамо, — это всего лишь отлучка души от тела, разобщенность материи и духа: инертной материи, праха, который вернется во прах, и души, божественной искры, помещенной на миг в этом потайном фонаре, именуемом телом, — души, дщери небес, которая по смерти тела вернется на небо.

— Так что же, вы на время извлекли душу из тела?

— Да, сударь, я приказал ей покинуть ее жалкую обитель, извлек ее из пучины страданий, где ее удерживает скорбь, дабы она смогла странствовать в свободных, чистых сферах. Что же при этом осталось хирургу? То же, что осталось вашему скальпелю, когда вы отрезали у покойницы вот эту голову, — бесчувственное тело, материя, глина.

— Чьим же именем вы так распоряжались этой душой?

— Именем того, кто единым дыханием сотворил все души — души миров и людские души, — именем Бога.

— Следовательно, — допытывался Марат, — вы отрицаете свободу воли?

— Да разве я не доказываю вам сейчас совершенно противоположное? — удивился Бальзамо. — Я демонстрирую вам, с одной стороны, свободную волю, с другой, разъединение души и тела. Вот перед вами умирающий, обреченный всевозможным страданиям; у этого человека стоическая душа, он идет на операцию, настаивает на ней, переносит ее, но он страдает. Это и есть свобода воли. Но вот около умирающего появляюсь я, посланец Бога, пророк, апостол, и, сжалившись над этим человеком, моим ближним, я властью, данной мне от Господа, вызываю душу из страждущего тела, и это безвольное, ослепшее, бесчувственное тело становится зримо душе, которая благоговейно и сострадательно созерцает его с высоты своей чистейшей сферы. Вспомните, когда Авар говорил о себе, он выражался так: «Бедный Авар». Он не говорил «я». Это потому, что душа уже не была связана с телом и пребывала на полпути к небу.

— Но в таком случае человек — ничто, — заявил Марат, — а я уже больше не могу бросить тиранам: «Вы властны над моим телом, но не вольны над душой».

— Ну вот, вы от истины шарахаетесь к софизму. Как я вам уже замечал, сударь, это ваш недостаток. Да, верно, Господь дал телу душу, но не менее верно и то, что все время, пока душа пребывает в теле, между ними существует связь, воздействие тела на душу, первенство материи над идеей, поскольку Бог по неведомым нам соображениям предопределяет, быть телу королем или душе королевой; не менее верно и то, что дыхание, оживляющее нищего, столь же чисто, как дыхание, убивающее короля. Вот догма, которую надлежит проповедовать вам, апостолу равенства. Доказывайте равенство двух духовных сущностей, ибо равенство это вы можете установить с помощью всего самого святого в мире — Священного Писания и предания, науки и веры. Но ежели для вас главное — равенство двух материальных субстанций, равенство тел, вам не воспарить к Богу. Только что несчастный калека, невежественное дитя народа, сказал вам о своей болезни такое, чего не осмелился бы сказать никто из врачей. А почему? Да потому, что его душа, порвав на время связи с телом, вознеслась над землей и с высоты узрела тайну, которая нам не видна из-за нашей непрозрачности.

Марат катал по столу отрезанную голову, ища и не находя что ответить.

— М-да, — наконец выдавил он, — во всем этом есть что-то сверхъестественное.

— Напротив, сударь, естественное. Перестаньте именовать сверхъестественным то, что следует из функций, предопределенных душе. Эти функции естественны; другое дело, известны ли они нам.

— Эти функции, неведомые нам, для вас, мастер, должно быть, не составляют тайны. Лошадь, неизвестная перуанцам, была привычна для испанцев, которые ее приручили.

— Заявить: «Я знаю» — было бы с моей стороны слишком тщеславно. И потому, сударь, я скажу куда скромней: «Я верю».

— И во что же вы верите?

— Я верю, что первейший мировой закон, самый могущественный из всех — закон прогресса. Я верю, что Бог творил с единственной целью — благоденствия и нравственности. И лишь оттого, что жизнь непредсказуема и многообразна, прогресс идет так медленно. По утверждению Священного Писания, наша планета насчитывала шестьдесят столетий, когда появилось книгопечатание, чтобы, подобно гигантскому маяку, отразить прошедшее и осветить будущее; с книгопечатанием уже не может быть невежества и беспамятства, ибо оно — память человечества. Ну что ж, Гутенберг изобрел книгопечатание, а я обрел веру.

— А! — иронически бросил Марат. — Так, может быть, вам удается читать в сердцах?

— А почему бы нет?

— Значит, вы сумели проделать в груди маленькое окошечко, о котором так мечтали древние?

— В этом нет нужды, сударь. Я просто отделю душу от тела, и душа, чистейшая и непорочнейшая дщерь Господня, расскажет мне о всех мерзостях смертной оболочки, которой она обречена давать жизнь.

— И вы раскроете тайны материи?

— Почему бы и нет?

— И скажете мне, к примеру, кто украл у меня часы?

— Сударь, вы низводите знание на низменный уровень. Впрочем, неважно, Божье величие в равной мере доказывают песчинка и гора, козявка и слон. Да, я скажу, кто украл у вас часы.

В этот миг раздался робкий стук в дверь. Это была привратница, которая вела хозяйство у Марата; она вернулась и, как было велено, принесла хирургу письмо.

107. ПРИВРАТНИЦА МАРАТА

Дверь приотворилась, и вошла тетушка Гриветта.

Мы не торопились описывать ее, поскольку она принадлежит к женщинам, чья наружность велит художнику убирать их на задний план до тех пор, пока у него не возникнет надобность в подобных персонажах; и вот теперь она выступает на первый план живых картин нашей истории и требует места в огромной панораме, которую мы разворачиваем перед глазами наших читателей, в панораме, куда мы включили бы, будь наш талант равен нашим притязаниям, всех — от нищего до короля, от Калибана до Ариеля[63], от Ариеля до Бога.

Итак, попробуем обрисовать тетушку Гриветту, которая выступила из тени и явилась перед нами.

Это было длинное сухопарое существо лет тридцати двух — тридцати трех, с желтым лицом, блеклыми глазами, обведенными синевой, словом, чудовищный образчик чахлого городского жителя, живущего в нищете, страдающего от постоянной нехватки воздуха и обреченного на физическое и нравственное вырождение; одно из тех существ, которые Господь создал прекрасными и которые развились бы в подлинное чудо, как все его творения, что живут в воздухе, на земле и в небе, когда бы человек не превратил их жизнь в непрестанную муку, то есть когда бы им не ставили повсюду преграды и желудок их не терзали либо голодом, либо пищей, столь же пагубной, как и полное отсутствие ее.

Привратница дома, где жил Марат, была бы красивой женщиной, если бы с пятнадцати лет не жила в конуре, куда не проникают воздух и дневной свет, если бы огонь ее природных инстинктов, поддерживаемый теплом печки и охлаждаемый зимней стужей, горел непрерывно и ровно. Ее длинные тощие руки были исколоты швейной иглой, они распухли и потрескались от стирки, покраснели и задубели от жара кухонной плиты, и все же эти руки, если судить по их форме, то есть по неизгладимым следам прикосновения Господней десницы, можно было бы назвать королевскими, когда бы мозоли на них оставляла не палка метлы, а скипетр.

Верно сказано, что бедное человеческое тело — не более, чем вывеска профессии.

Дух в этой женщине преобладал над плотью, а потому был куда более стоек; подобно неугасимой лампаде, он озарял плоть каким-то прозрачным светом, и порой в бессмысленных и тусклых глазах женщины вдруг вспыхивал луч разума, красоты, молодости, любви — одним словом, всего самого прекрасного, что есть в человеческой натуре.

Бальзамо долго смотрел на эту женщину или, верней сказать, на это странное создание; впрочем, она поразила его с первого взгляда.

Итак, привратница вошла, держа в руке письмо, и слащавым голосом, голосом старухи, потому что женщины, обреченные на нищету, становятся старухами уже в тридцать лет, сказала:

— Господин Марат, вот письмо, которое вы просили.

— Да нет, дело не в письме, мне нужны были вы сами.

— К вашим услугам, господин Марат, — проговорила Гриветта, делая реверанс. — Что вам угодно?

— Мне угодно узнать новости о моих часах, — отвечал Марат, — и вам это прекрасно известно.

— Ах, ты Господи! Да откуда же я могу знать, куда они подевались? Вчера они весь день висели на гвоздике у камина.

— Заблуждаетесь, вчера весь день они были у меня в жилетном кармане, и только в шесть вечера, уходя, я положил их под подсвечник, потому как там, куда я шел, ожидалось большое скопление народу, и я боялся, как бы в толпе их у меня не украли.

— Ну коли вы их положили под подсвечник, там они и должны лежать.

И привратница с напускным простодушием подняла, даже не подозревая, что тем самым разоблачает себя, из двух подсвечников, украшающих каминную полку, именно тот, под который Марат положил часы.

— Да, под этот самый подсвечник, — заметил Марат. — А где же часы?

— И правда, тут их нет. Господин Марат, а вы точно их клали туда?

— Но я же сказал вам.

— Поищите как следует.

— Искал уже, искал, — сердито глядя на нее, отрезал Марат.

— Значит, вы их потеряли.

— А я говорю вам, что вчера своими руками положил их под этот подсвечник.

— Значит, здесь кто-нибудь побывал, — заявила Гриветта. — К вам ходит столько народу, столько чужих…

— Перестаньте изворачиваться! — вскричал Марат, раздражаясь все сильней и сильней. — Вы прекрасно знаете, что со вчерашнего дня ко мне никто не приходил. Нет, нет, мои часы ушли тем же путем, что серебряный набалдашник с трости, небезызвестная вам серебряная чайная ложка и перочинный ножик с шестью лезвиями! Меня обворовывают. Да, да, тетушка Гриветта, обворовывают! Я долго терпел, но теперь мое терпение на исходе. Берегитесь!

— Сударь! — возмутилась Гриветта. — Уж не меня ли вы, случаем, обвиняете?

— Вы обязаны следить за моими вещами.

— Но ведь ключ есть не только у меня.

— Вы — привратница.

— Вы платите мне экю в месяц, а требуете, чтобы я услужала вам за десятерых.

— Я не требую, чтобы мне хорошо услужали, я требую, чтобы меня не обкрадывали…

— Сударь, я — честная женщина!

— Так вот, если через час часы не найдутся, я отведу честную женщину к комиссару полиции.

— К комиссару полиции?

— Да.

— Меня, честную женщину, к комиссару полиции?

— Именно вас, честную женщину.

— Меня, о ком никто дурного слова не скажет?

— Ладно, тетушка Гриветта, довольно.

— Я так и подумала, когда вы уходили, что вы подозреваете меня.

— Я подозреваю вас с тех пор, как пропал набалдашник с трости.

— Ну что ж, господин Марат, тогда и я вам кое-что скажу.

— Что?

— Пока вас не было, я посоветовалась…

— С кем?

— С соседями.

— О чем это?

— О том, что вы меня подозреваете.

— Я ведь тогда вам еще и слова не сказал.

— А я догадалась.

— И что же соседи? Мне крайне любопытно, что они вам сказали.

— Сказали, что, если вы меня подозреваете и на свою беду сообщите кому-нибудь об этих подозрениях, вам придется идти до конца.

— То есть?

— То есть доказать, что часы украдены.

— Они и украдены, потому что лежали здесь, а теперь их нет.

— Доказать, что они украдены мной. Ясно? Суду нужны доказательства, и вам, господин Марат, на слово никто не поверит. В суде, господин Марат, вы ничуть не важней, чем мы.

Бальзамо с обычной невозмутимостью наблюдал за сценой. Он заметил, что Марат хоть и не отступился от своих подозрений, однако тон сбавил.

— Так что ежели, господин Марат, — продолжала привратница, — вы не подтвердите, что я честная женщина, и я не получу от вас возмещения, то тогда к комиссару полиции пойду я. Так мне только что посоветовал наш домовладелец.

Марат прикусил губу. Он понял, что ему грозит нешуточная опасность. Хозяином дома был богатый торговец, который, сделав состояние, ушел на покой. Сплетницы утверждали, будто лет десять с небольшим тому он весьма покровительствовал привратнице, которая была тогда кухаркой у его жены.

Назад Дальше