Вронского познобило: по теперешним временам это солидной темноты пятно в биографии. Не дай бог, Дятлы достучатся…
* * *Вичч-чьючи-чир-чир-чи-фирр. Вам отказано окончательно.
* * *Вронский отложил микрофон и снял наушники. Намятые хрящи горели, в голове, как воробьи под церковным куполом, метались звенящие крики. За сегодняшний день это был восемнадцатый перевод, не говоря уже о письменных: губы сводило, язык дрожал от утомления, горло саднило. Он знал, что на своих слетах они все равно посмеиваются над ним и остальными переводчиками, а Ара виртуозно передразнивают их ошибки и оговорки… Ну и черт с ними. Главное, что не надо идти наниматься на кормокомбинаты. Фью-ирр-чип.
А замуж за него Ледка не вышла. Пока он горбил в стройотряде, она безмятежно "выскакнула", как поведала ему ее бабушка. За морского летчика. Мгновенно и впечатляюще забеременела, родила близнецов, назвала Кастор и Поллукс, и выпала из обращения. Вронский крайне редко вспоминал о ней, и почти всегда с похмелья. Особенно с тяжелого, с классического Katzenjammer'a.
Года два он не мог смотреть на женщин. Его тошнило даже от безобидных фотомоделей на журнальных обложках. Это вовсе не значило, что его не тошнило от мужчин — тошнило, и еще как. Его тошнило от всего. Кроме птичьего языка.
Диплом он защитил даже с некоторым блеском. Профессор Зимородков предлагал ему оставаться на кафедре, но он уехал на Куршскую косу и проторчал там почти четыре года. Все это казалось чисто академическими забавами, не имеющими почти никакого практического смысла. Но было приятно.
* * *А потом изменилось все. Настал Птичий Базар.
* * *Охоту запретили, из библиотек вычистили абсолютно все, что имело к ней отношение, начиная от Тургенева и Бианки до "Устава соколиной охоты". По слухам, его автор сейчас скрывался где-то под Москвой — то есть буквально под Москвой. Политическое убежище у крыс — штука ненадежная, но все же… Все лучше, чем то, что ждало обвиненного в "разжигании межвидовой вражды"…
Они летели из-за моря. Вронский сам видел, как начался Перелет — сначала поодиночке, затем небольшими стайками, и потом уже пошли целые караваны, крикливые, хохочущие, все время что-то клюющие…
* * *Дверь скрипнула, отворилась на три пальца, и в щель блеснули запотевшие очки, потом мокрая лысина. Потом брюхо, по которому изгибался галстук.
— Ук-хуу!.. — сказал Совчук вместо приветствия. — Чай чью?..
Заварка у него вечно кончалась раньше всех.
Нехотя слезая с насеста, Вронский сказал:
— Ты что, жуешь его, что ли?
— Нет, суп варю, — ответил Совчук, пристраиваясь в углу. Он тоже попал сюда почти случайно.
Первый набор ФЗЛ, первый выпуск, первый диплом в выпуске, легендарная группа Петуниной, экспериментальный перелет по маршруту канадских серых гусей — во времена Вронского об этом уже рассказывали разные сказки. Все это очень быстро кончилось, и даже плохо обернулось для некоторых особенно выдающихся личностей. Однако Совчуку пофартило — во время последней смены паспортов на именные кольца ему неправильно заложили второй пуансон, когда перечеканивали фамилию. Из САвчука он стал СОвчуком. Отдел Сов — самый престижный и уважаемый. Совиный язык — язык высшей документации. Его приняли именно туда. Иначе бы — ку-ку! Птицы не любят старых.
Он работал в отделе всего-навсего переводчиком, но несколько раз выручал Вронского информацией и своевременными предупреждениями о чистке перьев. Это было странно, потому что на Куршской косе, где Совчук делал свою тему, у них были серьезные трения из-за Гули Синицыной, на которой Вронский потом целый год был женат. А тогда дошло даже до рукопашной.
Но на Птичьем Дворе Совчук встретил его как родного… Ну ясно млекопитающие должны держаться друг друга.
Наскребя пару десятков ложек, Вронский пересыпал их в маленький желтый череп и отдал Совчуку.
— Нет слов, — сказал Совчук, принимая емкость. — А ты сам что ж, совсем не пьешь, что ли?
— Не успеваю… — тускло ответил Вронский, потянулся и с хрустом зевнул.
— Неразумно, — заметил Совчук. — Вот уж для чаю время должно быть. Это последнее, что нам осталось из наших свобод. Кстати, что-то я твоей Страусихи не слышу.
Вронский отмахнулся.
— Бегает где-то, — сказал он и плюнул в угол. — Достала она меня не поверишь до чего. С одного на другое перескакивает, все ей не так, все ей срочно, через минуту уже тащи.
— Так ежику понятно, — сказал Совчук, сосредоточено нюхая чай. — У них обмен веществ ускоренный, отчего и температура тела высоченная. А сие неизбежно отражается на мозгах.
— Это у людей отражается, — мрачно ответил Вронский, — А у этих… Знаешь, какая у моей дежурная трель? Фичи-чьюирр-чи-чи-чирр!
— "Совершенно по-человечески!" — без труда перевел Совчук и ухмыльнулся. Он знал практически все диалекты: в свое время его работа по резервам дружелюбия серых ворон наделала немало шуму. — Вот стерва!..
— Точно! — горько подтвердил Вронский. — И никакой радости, что брачный период начинается. У них ведь самцы на яйцах сидят…
— Ой, да какая хрен разница! Ну сидел бы тут самец, долбил бы тебя. У них самцы агрессивные, особенно во время этого самого дела. Валю Котова один так клювом цокнул — до сотрясения! А потом еще и уволил по седьмому пункту, за фамилию…
— То есть это как? — удивился Вронский. — Это ж Орляка уволили!
— Да, все верно, — подтвердил Совчук, устраиваясь на насесте. — Он же, дурак, фамилию когда менял, кому надо не сунул, чтобы Арам старую не продиктовали. Фамилийка-то жены! Да еще выдавалась за птичью. Орляк — это же разновидность папоротника. Съедобного. Закусон, кстати, бесподобный. Дятлы достучались, и привет…
— Твари, — безнадежно сказал Вронский.
— Эт-то все пустяки, — изрек Совчук. — Вот когда летишь по пятому, тогда уж шандец. У тебя как, нормально?..
Вронский уже открыл было рот, чтобы сказать "Конечно, нет", но вдруг шумно сглотнул. Что-то любопытен стал дедушка нашей орнитолингвистики. Ведь знает, кажется, что таких вопросов не задают.
— Вполне, — сказал он. — Ты же помнишь, я рыбок разводил.
— А-аа, точно, — обрадовался Совчук, начиная спускаться с насеста. — Ты ж был краса и гордость нашей аквариумистики! Гулька тогда вроде тоже на рыб перешла?
— Нет, — сказал Вронский. — Птичница, как мы. Тебе ли не знать. И вообще ты извини, у меня тут еще куча всякого свиста, а Страусиха вот-вот прискачет…
— Не смею, не смею, — пропыхтел Совчук, направляясь к двери. На пороге он обернулся и прищуренным глазом смерил вольер. — Ты бы насест хоть белилами побрызгал, что ли. Вот увидишь, она к тебе сразу меньше придираться станет! Хочешь, сведу тебя с декоратором, он тебе его под натуральное гуано распишет?
— Кайф, — сказал Вронский. — А духов таких нет, чтоб и запах был натуральный?
* * *Осень всегда приносила ему что-то вроде умиротворения. Некоторые классики утверждали, что с каждой осенью они расцветают вновь. Расцветать Вронскому пока не особенно требовалось; но яркое холодное небо, сладковатая прель осыпавшегося листа, замедленный шаг дня как-то утешали.
Далекие тоскливые вопли долетели из синевы. Он задрал голову, силясь высмотреть колеблющийся пунктир за редкими облаками.
Перелетали на юг теперь все больше натуралы; Птицы летали когда им вздумается и даже начинали втихую пользоваться самолетами — но именно втихую. Совы этого не одобряли.
Ничего не разглядев, он потер глаза и свернул с Журавлевской на ГолубьМира. По дороге стояли лотки с книгами, но он и смотреть не стал: и без того было известно, что там выставлено — "Песнь о Буревестнике", "Чайка по имени Джонатан Ливингстон", "Соловей", "Великое яйцо", "Суд птиц" и так далее… На личные библиотеки покушений не было, хотя явно шло к тому.
Он едва не столкнулся с парой пьяных девок, тащившихся куда-то со здоровенным и тоже пьяным Страусом. Клюв и лицевые перья у него был в помаде — лиловой и оранжевой. Любопытно, как это у них осуществляются межвидовые контакты… Хотя если Страуса засекут свои, ему ой как не поздоровится.
Подмораживало. Но все окна был приоткрыты. Зимой позволялось закрывать рамы, но форточки неумолимо предписывалось держать отворенными, чтобы малые натуралы могли беспрепятственно влетать и вылетать. Если подлетала Птица, окно должно быть сразу же распахнуто на всю ширину проема. А дать Птице в клюв, мысленно добавил Вронский, можно только мечтать…
Их двор, слава богу, был на редкость неудобным для гнездовий. Крыша слишком поката, деревья слишком тонкие, чердак слишком тесный, антенн нет. Да и на соседних крышах была всего пара гнезд, но и те явно брошенные.
Входя в подъезд, Вронский, как обычно, усмехнулся и помотал головой. Несмотря ни на что, кошками воняло — мощно, живо и победоносно, от подлестницы первого этажа до площадки третьего, где он теперь жил. И это было хорошо весьма — по крайней мере для него. Невозможно было точно засечь, где они водятся.
Входя в подъезд, Вронский, как обычно, усмехнулся и помотал головой. Несмотря ни на что, кошками воняло — мощно, живо и победоносно, от подлестницы первого этажа до площадки третьего, где он теперь жил. И это было хорошо весьма — по крайней мере для него. Невозможно было точно засечь, где они водятся.
Ему едва удалось умыться и поесть: когда он собрался выйти и пересечь двор, в дверь постучали — резко, коротко и четко. Сердце заколотилось. Но он тут же сообразил, что брали бы его через окно. Вронский остановился и горестно развел руками. Сделал глубокий вдох и на выдохе произнес все тридцать семь слов "Малого загиба Николы Морского", выученного с голоса у боцмана Кулькова еще до Перелета. Потом обречено пошел открывать.
В проеме распахнутой двери Вронский прежде всего увидал немыслимую, роскошную даже по теперешним временам широкополую "федору" черного фетра. Словно бы прямо от нее спускался черный плащ, запыленными полами стелившийся по желтому кафелю.
— Барэв дзэсс!.. — скрипуче раздалось из-под полей "федоры".
— Здравствуйте, Рейвен, — устало проронил Вронский и отступил, пропуская гостя.
Под волочащимся плащом не было видно, как он сегодня обут. Однако мучительное шарканье безошибочно выдавало напяленные с адским трудом туфли. Рейвен дотащился до гостиной, остановился, тяжело дыша, затем направился к креслу и долго-долго, кряхтя совсем по-человечески, примащивался в нем. Вронский в очередной раз представил себе тот пластический выверт, который гостю пришлось совершить, и привычно, хотя и не слишком горячо, пожалел его.
— Извините, дорогой Рейвен, — сказал он, — задремал я тут после работы, а вы стучите, а вы стучите всегда так деликатно, вот я и отворил не сразу… Кстати, почему вы не пользуетесь звонком?
— Потому что он у вас не рра-ботает, — хрипло ответил гость. Из-под шляпы блеснул круглый насмешливый глаз.
Вронский покивал.
— С электричеством я не дружил никогда, — признался он. — Хотя кто это прошлый раз мне клювом провод перебил?..
— Вашего безделья это не опрр… — ответил Рейвен и сложил рукава. — Я бы с удовольствием покле… сьел бы чего-нибудь…
Вронский пошел в кухню, произнося про себя "Большой Шлюпочный загиб" сорок четыре слова на одном дыхании. На последнем он внес тарелку с котлетой и собрался раскрошить ее вилкой, но тут мелькнуло черно-серое острие — мощный клюв подхватил котлету, подкинул ее в воздух, разинувшись, снова поймал, и тремя спазматическими толчками котлета была отправлена в зоб.
— Недуррно, — сказал Рейвен, откидываясь в кресле. — Очень недуррно.
— Неужели вы чувствуете вкус? — удивленно спросил Вронский, глянув на пустую тарелку.
— Рразве я дегустаторр? — каркнул Рейвен. — Мы рразличаем арроматы…
— Вернее будет сказать "запахи", — поправил Вронский.
— Благодаррю, зап-пахи. Дуррная прривычка прроглатывать срразу. Остается с птенцовой порры. Матеррь прриносит, а ты спешишь прроглотитть!..
Вронский уселся в кресло напротив.
— Как подвигается ваша работа? — учтиво осведомился он.
— Благодаррю, успешно, хотя и медленно, — гортанно отвечал Рейвен. Прроклятые бюррократы не дают рразвернуться. Aberr перрвая глава пррактически готова. Я обосновал, pourquоis великий Эдгарр вывел именно воррона и никого дрругого. Agrrree, согласитесь, никто другой не смог так точно отрразить воплощение неумолимого ррока для человека….
Рейвену жилось непросто: Птицы относились к нему настороженно — признавая его необходимость, они презирали его за тягу к очеловечению… Он явно платил им тем же: презирал за тупость и старческий идиотизм, к чему примешивалась еще и вечная вражда ночных и дневных Птиц…
В тот раз Рейвен первым подошел к нему и без предисловий прокаркал, что они однородцы и что он читал работу Вронского по диалектам малых врановых натуралов. Сергей так растерялся, что не сумел сначала толком ответить.
Птицы никогда ничего не читали. Они только слушали и только в переводе. Рейвен же не только читал. Он еще и очень сносно писал и говорил на трех человеческих языках. Матерился же он почти свободно — явно не совсем понимая, что именно он произносит.
Кстати, он терпеть не мог Совчука. У Птиц никогда не понять, насколько хорошо они к вам относятся и относятся ли вообще. Но вот насколько плохо это видно сразу. Когда на том же приеме к нему подлетел Совчук и заговорил было на чистейшем поли-врановом со всеми переливами, Рейвен искоса глянул на него и вдруг долбанул клювом в переносицу — снайперски: расколол перемычку очков, не тронув кожи…
— Отчего вы не пользуетесь окном? — спросил Вронский.
— Чтоб стучать в дверрь, — сообщил Рейвен, сбивая шляпу на стесаный затылок. — Обожаю, когда мне откррывают.
— Вы начитались любимого автора, — сказал Вронский.
— Ничуть, — заявил Рейвен. — Прросто люблю. А как ваша рработа?
— Это не работа, — Вронский потянулся за сигаретами, но вовремя вспомнил, что Птицы не выносят дыма.
— Веррно, — сказал Рейвен. — Вы называете это "служба". Rrright?
— Почти, — уклончиво ответил Вронский. — Можете звать это "халтура".
— Не обнарружил… — недоуменно произнес Рейвен. — Стрранное вырражение. Нет в словарре. По кррайней мерре в моем… Что означает?
Вронский объяснил, ухмыляясь. Рейвен встопорщился совсем по-птичьи и завертел головой.
— Очень, очень человеческое вырражение, — сказал он. — И весьма ворронье… Запоминаю в память. Что вы мне говоррили в пррошлый рраз о ворронизме Пушкина?..
В затруднении Вронский наморщил лоб, и Рейвен подсказал:
— Ну как же!.. Обворрожительные стихи, очень веррное видение…
— А!.. — вспомнил Вронский. — "Ворон к ворону летит!.." — "Воррон воррону крричит: "Воррон, где б нам пообедать? Как бы нам о том проведать?" Воррон воррону в ответ…" Рarrdon, как ттам дальше?..
Вронский хотел ответить, но у него неожиданно перехватило горло. С трудом сглотнув, он хрипло выговорил:
— "Верю, будет нам обед…" Но горло перехватило еще туже. Даже Рейвен почувствовал неладное: хотя он промолчал, круглый глаз уставился на Сергея с некоторой тревогой.
Справившись с собой, Вронский продолжал:
— "В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый… Кем убит и отчего, знает сокол лишь его, да кобылка вороная, да хозяйка удалая… нет, молодая…"
Рейвен вдруг вздрогнул совершенно по-человечески и поджал лапы. Не хватало только прочувствованной слезы. Но вместо этого Рейвен заговорил:
— "Сокол в ррощу улетел, на кобылку недрруг сел… А хозяйка ждет милого, неубитого, живого…" Он умолк. Молчал и пораженный Вронский. Потом сказал:
— У вас превосходная память…
— Прросто ворронья… — ответил Рейвен. — Это стихи прревосходные… Передана приррода… Только прро соколов зррря…
Тут они снова умолкли. Оба.
Действительно, Соколов, да еще к ночи, поминать не стоило. Мощные, беспощадные, полу-ночные, полу-дневные, они были вроде тайной и явной полиции. Когти и клювы были у всех Птиц. Но Соколы, да еще при чудовищно зорком глазе, пользовались ими особенно умело — и жестоко.
Дальше они говорили как люди, спаянные общей бедой. Вронский знал, что Рейвен безошибочно почувствует напряжение и тревогу в его голосе, как бы далеко он ее не загонял: но объяснить ее причину Рейвену, слава богу, было явно не под силу.
Однако что-то было неладно и с самим Рейвеном. Проработав с Птицами полтора года, Сергей наловчился хотя бы грубо различать их основные душевные состояния. Он мог ошибиться в степени напряжения, но характер его он почти не путал.
Рейвену было не по себе. Через силу, хотя медленно и учтиво, он вел свои обожаемые литературоведческие диалоги, перескакивая с языка на язык — на армянском он говорил с особенным удовольствием, хотя Вронский его совершенно не знал. Рейвену это было известно; и то, что он все время сбивался на "хайк", означало предельную отягощенность какой-то другой мыслью…
Наконец Рейвен смолк. Изо всех сил стараясь не пользоваться клювом, он вытащил концом махового пера золотые часы на цепочке, но открыть их без помощи клюва нечего было и мечтать. Наконец крышка отщелкнулась.
— Прраво, я засиделся… — со вздохом сказал он. — Что ж, доррогой дрруг, мне порра… На бюст Пандорры…
Он повторил это несколько раз, но уходить отчего-то медлил. Тогда решился Вронский.
— С вами что-то неладно?.. — спросил он тихо.
— Нет, — спустя длинную паузу ответил Рейвен. — С вами.
— То есть как?.. — непонимающе взглянул на него Вронский.
Рейвен потопал по ковру пыльными штиблетами. Ковер немедленно отозвался равным количеством пыли, замерцавшей в косом луче настольной лампы.
— В-вы знаете, — нехотя сказал он, — ведь мне не доверряют… Даже свои… Дурраки… Тысячи лет пррожить ррядом с человеком и даже не старраться его понять!.. А человек старрался… Вот Эдгарр или Горрький… или Александрр… Та пррелестная легенда, что вы мне ррасказали, об оррле и ворроне… Ведь в ней есть прравда… Падаль прриятнее на вкус, падаль легче усваивается, падальщиком быть благорродно, и все же иногда хочется перременить судьбу… На мое несчастье, я еще и научился рразбирать ваши буквы и слова… Черрез это я стал слишком близко к вам и отдалился от наррода Ворронов…