Архитектор и монах. - Денис Драгунский 10 стр.


— Так оно и было, — сказал Дофин. — В Мюнхене я встретил Аду Шумпетер, она мне все рассказала.

— Прямо вот все-все? — засмеялся я.

— Все, что она знала. А она знала, что ты покончил с собой. Это все знали.

— А почему ты совсем не удивился, когда увидел меня живым? — спросил я.

— Отчасти удивился, конечно, — сказал Дофин. — Но если честно, я все время надеялся, что ты на самом деле жив-здоров. Я не мог поверить, что ты умер, — он взглянул мне в глаза и вдруг легко улыбнулся: — Да и вообще, неприлично же говорить человеку: «Ах, ты живой! А я-то думал, ты давно утопился!».

Дофин рассмеялся, и я тоже.


Ну и хорошо. Я не хотел встречаться с Максом Литвиновым. У каждого из нас началась совсем другая жизнь. Скромный монах — пусть из столичной Лавры — и кипучий дипломат, товарищ министра. Я не мог себе представить нашей встречи. Она и не состоялась. И слава Богу.

В восемнадцатом году Литвинов и оба Набоковых уговорили Милюкова согласиться на мир с Германией на ее условиях. То есть уговорили принять германский ультиматум, если называть вещи своими именами. Подпись под мирным договором поставил Макс Литвинов. В Петрограде грустно смеялись: «Брест-Литвиновский мирный договор». Россия потеряла Польшу, изрядный кусок Украины, Лифляндию и Эстляндию.

Говорят, Милюков натурально плакал, когда ему сказали, что все — договор подписан, империи больше нет. Честно говоря, все чуть не плакали. Тем более что Финляндия отделилась месяцем раньше, а Кавказ и Туркестанский край — буквально в те же дни.

Странное создание русский человек! Как сказал хороший русский писатель, сидит у себя в Белеве или Жиздре, ни разу в Тулу или Калугу не съездил. Все его жизненное пространство — палисадник с желтыми цветочками и дорога на службу, в лавку, в церковь, к теще на именины. Девяносто восемь процентов русских людей, дорогой господин репортер, рождались, жили и умирали в одном и том же уезде. Вы понимаете? Но вот скажи такому русскому человеку, что Белосток и Вильно отойдут к независимой Польше, он просто-таки расплачется. Хотя не знает, где эти города, кто в них живет, зачем они России… И, главное, зачем они ему лично. Но он будет рыдать, возмущаться, рвать рубаху — отдайте мне Вильно! Верните Ревель! Выньте да положьте Тифлис, Баку и Ташкент!

Собственно, я и сам такой. Я тоже чуть не плакал, несмотря на весь свой марксизм и права наций на самоопределение. Подавай мне империю.

Но по порядку.

Про Ангела-Хранителя.

В двадцать втором году было покушение на Милюкова.

В Таврическом дворце, когда Милюков из своей ложи пошел к кафедре, к нему подбежал какой-то человек и выхватил револьвер, намереваясь выстрелить. Немедленно наперерез ему бросился Набоков и заслонил Милюкова собою. Раздался выстрел, пуля попала Набокову в левую руку, раздробив локоть.

Несколько лет он носил руку на перевязи, потом французские хирурги сделали новую операцию, перевязь исчезла, но говорили — да и видно было: я встречал его несколько раз — видно было, что левая рука у него усохла и сделалась слабой. А у меня от рождения была слабая правая рука. Мне потом, в тридцатые годы, казалось, что здесь есть нечто важное, нечто мистическое. Как бы зеркальное отражение двух фигур. Еще в тринадцатом году, когда Троцкий и Ленин были живы, я мечтал, что когда-нибудь, после них, стану премьер-министром новой демократической России. Сталин — после Троцкого и Ленина. Как Набоков после Керенского и Милюкова.

Да.

Боевика скрутили, выволокли из зала. Набоков крикнул: «Граждане, сохраняйте спокойствие! Павел Николаевич, вы не ранены? Не надо нарушать порядок дня», — и, побледнев, прислонился к балюстраде. Прибежали врачи и фельдшеры из дежурных, хотели его положить на носилки, но он не дался. Ушел своими ногами, поддержанный двумя врачами. Зал аплодировал. Милюков выступил со своей речью, в начале которой поблагодарил Владимира Дмитриевича. «Он спас мне жизнь», — простодушно и растроганно сказал Милюков. Зал снова зааплодировал. Все это я узнал из газетного отчета.

Арестованного боевика звали Ефим Голобородов. Боевик «Еврейского Монархического Союза». Полное безумие. Но народу понравилось. Даже нашим братьям в Лавре понравилось. Они были по новой моде отчасти демократы, а по старой памяти слегка антисемиты; но только слегка, слегка! Не говоря уже о публике попроще, которая приняла это с восторгом. Сама абсурдность названия доказывала его правдоподобие: евреи способны буквально на все, в том числе и на защиту русского самодержавия, лишь бы народной кровушки попить.

Набоков, когда назавтра вышел из госпиталя, сказал: «Демократия должна уметь себя защищать!». Афоризм своего рода. Было во всех газетах.

Еще через неделю архимандрит Варлаам, наместник Лавры, призвал меня и сказал, что посылает меня исповедовать Ефима Голобородова. Завтра утром за мной приедет автомобиль и меня отвезут в часть, где он содержится. Я поклонился в пояс, но заметил отцу Варлааму, что не являюсь иеромонахом, то есть священником, посему пребываю в смущении — как я буду свершать таинство исповеди? Архимандрит ответил, что гражданин Голобородов — еврей. «Тогда пусть его исповедует раввин», — сказал я в уме, но отец Варлаам словно услышал мои мысли: «Да, — сказал он, — этот закосневший в грехе человек, поднявший руку на Павла Николаевича — еврей по рождению и обрезанию, но отпал от иудейской веры уже много лет назад, и он не желает встречаться с раввином». Я промолчал. «Но он стремится к христианской, православной вере, — продолжал архимандрит. — Однако он не крещен в православии. Но хотел бы получить православное наставление. Посему мы посылаем тебя, чадо мое Иосиф». «Будет ли это исповедью, отче?» — усомнился я. «Это будет твоим послушанием», — терпеливо сказал архимандрит Варлаам.

Вернувшись в свою келью, я сел на табурет, потом вдруг ощутил неожиданную слабость и усталость, словно я катал камни на тачке и не спал двое суток. Я с трудом пересел на койку, прилег и тут же заснул, в ту же минуту.

Во сне я чувствовал, как у меня пересохло горло. Очень хотелось пить. Но поднять голову и протянуть руку к стакану с водой не было сил. Я едва скосил глаза влево, к тумбочке. Стакан был пуст. Я мог дернуть за шнурок сонетки и позвать кого-нибудь из братьев, но мне было стыдно. Меня снова уносило в сон, закручивало, затуманивало. Лица, дороги, горы мелькали передо мной, вдруг я увидел свой дом и отца, который сидит на крыльце, спиной привалившись к стене, вытянув широко расставленные ноги и сложив свои ручищи на животе, и дремлет, похрапывая, и я словно бы почувствовал запах дегтя, железа, нагретого камня и прелого винограда… И мне снова хотелось пить, и я просыпался, и бессильно смотрел на пустой стакан, и снова засыпал, и вдруг набежали облака и мрачно сдвинулись надо мной, и вдруг из облаков показался Ангел мой Хранитель с бледным лицом и черными прямыми волосами до плеч. Хрустальный сосуд был у него в руке, и со сладким журчанием налил он мне воды в стакан, и я во сне стал пить, и напился, и облизнул влажные губы, и уснул крепко и без сновидений.

Но через три часа проснулся от ужасной боли в животе и во всем теле. Меня бил озноб, я чувствовал жар, голова болела, и тошнило. Тут я дернул сонетку и просипел вбежавшему послушнику: «Врача, врача, умираю…».

Прибежал врач, меня перенесли в лазарет, вызвали еще врача, обмывали хлорной водой, поили чем-то — и говорили, я слышал сквозь беспамятство, что у меня тиф. Тиф, тиф! Но я Божьим соизволением чудесно выздоровел через три дня, стал улыбаться и пытался встать, а потом монахи сказали мне, что брат Николай, который ездил беседовать с Ефимом Голобородовым, погиб на обратном пути. Автомобиль, который его вез, столкнулся с грузовиком. А сам Голобородов на следующий день был найден повесившимся в своей камере.

«Я не виноват, брат Николай, — думал я, глядя на свежий могильный холмик. — Я мог бы сейчас лежать на твоем месте, а ты бы стоял на моем; и ты тоже не был бы виноват…»

Братья говорили, что он был очень сильно покалечен.

Но я ведь правда был болен!

Через несколько дней отца Варлаама, нашего архимандрита, вдруг, совершенно внезапно, отправили на покой. По его собственной просьбе. На покой в некий отдаленный монастырь. В какой? Братьям не сказали. Новым наместником поставили отца Иону, тихого, из дальней нижегородской обители, старца-молитвенника. Он скоро, очень скоро, менее чем через полгода, отошел ко Господу, и его место занял архимандрит Феодор. Нестарый, полный сил, почти как отец Варлаам — но совсем другой. Даже удивительно, насколько другой. Лицо другое, глаза другие, руки другие — гладкие и властные.

Все эти перемещения — думал я — имели один только возможный смысл. Прежний наместник зачем-то пытался что-то разузнать. Разведать. Скорее всего, его кто-то об этом очень попросил. Но — сорвалось. Я чуть было не стал орудием в его руках; он же, скорее всего, тоже был чьим-то орудием. Я мог бы стать его сломанным орудием, как несчастный брат Николай, вот так. Но я гнал от себя эти мысли. Я думал об этом странном происшествии как бы тайком от себя самого. Не думать о соблазнах мира, отрешаться от злой суетности мира, — твердил я, часами повторяя молитвы и перебирая четки.

Все эти перемещения — думал я — имели один только возможный смысл. Прежний наместник зачем-то пытался что-то разузнать. Разведать. Скорее всего, его кто-то об этом очень попросил. Но — сорвалось. Я чуть было не стал орудием в его руках; он же, скорее всего, тоже был чьим-то орудием. Я мог бы стать его сломанным орудием, как несчастный брат Николай, вот так. Но я гнал от себя эти мысли. Я думал об этом странном происшествии как бы тайком от себя самого. Не думать о соблазнах мира, отрешаться от злой суетности мира, — твердил я, часами повторяя молитвы и перебирая четки.

Я отгонял от себя мысли о шофере, который вез брата Николая и погиб вместе с ним; о шофере грузовика, который врезался в эту машину и был увезен в полицию и, наверное, так оттуда и не вышел. А также о полицейских, которые обеспечили его исчезновение — не сомневаюсь, что они исчезли тоже. Исчезли, как и тюремный надзиратель, который ранним утром сообщил, что боевик Ефим Голобородов повесился на ленте из разодранной простынки, зацепив ее за вьюшку печи. Стандартное описание, прямо тоска берет… Потому что он сам глубокой ночью задушил узника и повесил. И тот старший надзиратель, который передал ему этот приказ. Общим числом… так-так, общим числом от семи до десяти душ. Если бы я делал эту акцию, мне пришлось бы поступить примерно так же. Две ступени исполнителей должны исчезнуть.

Слава Богу и ангелам Его, что выдернули меня из этой геенны.


Довольно скоро Милюков передал власть Набокову. Я не помню точно, какая там была процедура — но буква закона была соблюдена. В газетах писали, что на заседании Думы Милюков его обнял, расцеловал и уступил свое место в ложе правительства. А сам сел в кресло депутата от кадетов, она же Партия народной свободы.

Странная операция. Вряд ли Набоков хотел убрать Милюкова. Потому что тогда какого черта он бросался наперерез убийце? Скорее всего, это была инсценировка покушения. Но тогда почему Набоков был тяжело ранен — пусть не опасно для жизни, но очень тяжело; он, можно сказать, почти потерял руку, лишился употребления руки, как говорилось в давние времена. Если это была инсценировка, то Набоков должен был сбить террориста с ног, прижать к земле, и все это с помощью полиции. То есть он должен был бы настичь террориста на полсекунды раньше полиции. Что помешало?

Россия помешала, — грустно думал я. — Как всегда в последний миг что-то не задалось, споткнулось, соскочило с рельсов. Боевика выпускали одни агенты, а другие агенты, которым надлежало его валить с ног, как раз в этот миг пошли курить. Или пистолет не той пулей зарядили. «Поди ж ты! Кажинный раз на этом месте!» Или Набоков, как истинно русская натура, сначала решил Милюкова ликвидировать, но в последний миг передумал и бросился вперед, под пулю? Все может быть. Бунтование раскрепощенных индивидов. Россия, я же говорю.

Это не я один говорю. Об этом осенью двадцать второго года говорил весь Петроград, и лаврские монахи — тоже.

Хотя на истинно русскую размашистую личность Набоков не очень-то был похож. Он был человек умный и жесткий и сразу же начал наводить некое подобие порядка. Потому что при Милюкове был полный разор и бред. Формально власть принадлежала правительству и выборным губернаторам, — вам, уважаемый господин репортер, наверное, уже неинтересно, но послушайте еще чуточку! — но реально власть перешла в руки революционно-демократических безумцев. Декаденты, длинноволосые мальчики и стриженые девочки. Анархисты, мистики и святители драгоценной человеческой личности. Культ личности воцарился тогда в России: личность, личность и еще раз личность, свободная, ничем не скованная, никаких пределов не знающая, ценная сама по себе, в полноте своих желаний и устремлений и довольно-таки странных капризов. Устремления и капризы были глупые, вычитанные, затверженные, но плохо переваренные. Безумные прожекты: крестьян сгоняли в коммуны, рабочих заставляли строить какие-то «города будущего», в этих городах отменяли деньги и полицию — и наконец, в России перестало хватать хлеба, зато стало слишком много грабежей и убийств. Больше, чем в год революции, — трудно поверить, но это факт.

Так что Набокова можно понять. России нужна была управляемость прежде всего. Особенно той России, которая была ошарашена миром с Германией — хотя на самом деле это был не мир, а согласие на тяжелый и унизительный ультиматум. Конечно, Версаль — это была отличная затрещина немцам. Наверное, они в Версале почувствовали то же самое, что мы в Бресте.

Но затрещина затрещиной, русские позлорадствовали, показали немцам язык из окошка — а жить без царя не научились. Царь был нужен или некто вместо него.

Нет, я, конечно, не говорю, что Набоков стал царем. Именно что нет! Наоборот! Именно что он не был похож на последних российских царей-идиотов, страшно самоуверенных и болезненно робких в одно и то же время. Именно в этом и была его сила. Он был не царь, но власть любил гораздо сильнее любого царя. Да и способен ли царь любить власть? Не думаю. Власть может любить только демократ.

Но не зря Набоков почти пять лет служил управляющим делами правительства. Он держал в руках все назначения на все крупные должности. К двадцать второму году в России уже не осталось ни одного важного чиновника, в столице или в губерниях, который не был бы обязан своим назначением лично Владимиру Дмитриевичу. «Кадры решают все!» — это был его лозунг. Почти все губернское начальство, почти во всех губерниях, состояло в Партии народной свободы, она же Конституционно-демократическая. Но тут тонкость. Это отнюдь не были партийные назначенцы, это было бы слишком… Думаете, слишком просто? О, нет. Наоборот! Это было бы непомерно сложно. Потому что откуда возьмешь в партии столько сильных администраторов? Где их искать? Среди седых профессоров и усталых доцентов? Или, боже упаси, среди лохматых мальчиков и стриженых девочек? Спасибо, на это мы уже насмотрелись в первую ужасную пятилетку революции.

В том и состояла блестящая, воистину гениальная выдумка Набокова: он не привел партийных людей в администраторы, а сделал администраторов партийными людьми. Нам, большевикам, такое и в страшном сне присниться не могло: что вот я, например, прихожу в министерство, захожу к бывшему царскому министру в кабинет и говорю: «А не угодно ли вам, ваше превосходительство, вступить в РСДРП(б)? И не забудьте, чтоб к такому-то числу все начальники департаментов тоже вступили». Ну, бред ведь, настоящий бред! Но все гениальное кажется бредом. Так что он, повторяю, не из партии своей сделал начальство — как мечтали мы в десятые годы, — а, наоборот, из начальства сделал свою партию. Поэтому русские избиратели очень скоро поставили знак равенства между начальством и партией. А русский человек, при всем своем бунтарстве, все-таки очень уважает начальство. Так что партия Народной Свободы — кстати, Милюков оставался ее председателем — побеждала на выборах до самого конца.

Милюков помер в сорок третьем году. Не такой уж старый — семьдесят четыре года. Набоков, говорили, до последних дней его успокаивал, что вот-вот, еще немного, и мы возьмем Константинополь и проливы. Хотя в войне уже наступил роковой перелом.

А Набоков еще досиживает свой срок.

За развязывание преступной войны. По приговору Международного суда.

Но по порядку.


Да, насчет порядка.

Жить действительно стало лучше. Жить стало как-то веселее. Новая экономическая политика: стимулирование национального капитала. Буквально через год исчезли хлебные очереди, а еще через два — прилавки стали ломиться от товаров, прямо как при царе-батюшке. В двадцать седьмом году Российская Республика догнала и перегнала Российскую империю по всему, что только можно себе вообразить: по заработной плате, по урожаю пшеницы, по мясу и молоку, строительству дорог, выплавке стали и изготовлению сложных машин. По печати книг и даже — обратите внимание! — по выпуску новых спектаклей. Не говоря уже о кинокартинах. Расцвет культуры!

Я читал газеты, и я разговаривал с людьми: людям почти все нравилось, но раздражало ловкачество и скрытность. Политика переместилась за кулисы. Решения выдавались готовые, и никто не знал, кто и как их принимает. Государственная дума без лишних дебатов утверждала все решения правительства.

Сильнее же всего возмущало упорство, с каким правительство отмалчивалось. На неприятные вопросы — а жизнь, несмотря на благоприятные темпы развития, не была полным парадизом — высшая власть не отвечала вообще. Или с каким-то изумительным словесным жонглерством от ответа увиливала.

Это началось еще до всевластия Набокова. Еще при Милюкове правительство научилось выдавать в свет бессмысленно-громоздкие отчеты, из которых не следовало решительно ничего. Разве что одно: ответа нет и не будет. Куда делся последний царь вместе со всей царской фамилией? Он исчез. Они все исчезли. Вместе с двумя специальными вагонами.

Назад Дальше