Со скрипом качается старенький вагон. Качнуло фрайера, отпустился он от лопаты, взялся левой рукой за поручень под окном и закрыл от меня левак. Вот если бы он держался правой! Только я об этом подумал, как…
— Извините, — очень вежливо говорит Кашчей фрайеру, — я вам не помешаю? — И журнальчик открывает под рукой у фрайера… Интеллигентный фрайер перехватывает портфель в левую руку, берется за поручень правой. И грудь ко мне чуть-чуть разворачивает, чтобы Кашчею место освободить для журнала!
— Что вы с таким интересом читаете, молодой человек? — интересуется фрайер.
— Тшщук и Гек… повесть… отшень интересная! — неожиданно отвечает Кашчей. Ну, думаю, молоток, хоть название прочитал! Теперь левая пеха передо мной — только пиши, когда Кашчей ширму даст. Все идет как часики. Я пинаю Штыка, тот сигналит Голубю — шарманка крутится! Оторвавшись от созерцания городского пейзажа, Голубь через чью-то спину шлепает фрайера по правому плечу, работая на отвертку от меня.
— А-а-а!!! Вот где ты мне попался, пидра лысая! — базлает Голубь на весь вагон, — обкозлил Катьку, и в кусты?! Она ж малолетка, ей шышнадцать! От тебя, козла, ребеночка понесла! Все ждет она тебя, кобель лысый!
Вздрюченный фрайер оглядывается, но как следует не может повернуться, мешает спина Штыка. Возмущенный фрайер вращается внутри своего пиджака. Багровея, фрайер задает идиотский вопрос:
— К-какая Катька… куда понесла?.. где?
— Заладил! — перебивает Голубь, — Где, да где! Не нарывайся на рифму… гинекологическую!
Отвод готов: фрайер под наркозом психологическим. Сейчас с него хоть пиджак сними — не заметит! Кашчей тушует: распахнутым журналом закрывает грудь фрайера и мои руки. Мне под журналом ни фига не видно, но мне смотреть не надо. Левой рукой я щипаю за пиджак, отводя его от тела, а правой расписываю пиской добротную материю пиджака по ощутимой вертикали ребра лопатника. С радостным азартом чувствую, как распухший от купюр лопатник охотно выходит через разрез, а мне остается не-е-е-жненько снять его с перелома и пропулить Мылу, который за моей спиной напрягся, как спринтер на старте.
Не успевает Голубь закончить эмоциональную речь в защиту злодейски совращенной малолетки, как Мыло с лопатой прыгает с подножки ходко идущей тарки. Вслед за ним, не спеша, пробираюсь к дверям я. Кашчей отстраняется от наконец-то повернувшегося к Голубю фрайера, и пространство между ним и фрайером по трамвайному закону природы заполняется другим пассажиром. А Голубь, войдя в роль чувака захарчеванного, смачно крутит шарманку, уходя от фрайера в глубь вагона и меняя агрессивный тон на извиняющийся:
— Извини, папаша, это плешь твоя на ту падлу схожа! Покнацаешь с жопы, та ж картинка! А на будку позырил: секу поблазнилось! Будка твоя в три раза ширше, за один сеанс не обхезашь!
Эти извинения я уже в дверях слышу. На пару секунд задерживаюсь на подножке, ожидая Штыка, который меня прикрывать должен, слышу, как в дискуссию о размерах лысины и будки включаются пассажиры вагона.
— Ты, паря, чо, на всех кудрявых бросаешься?
Трамвай грохочет, народ хохочет, а фрайер хочет… провалиться сквозь пол хочет! Потому как у Голубя извинения занозистее обвинения. Отвернулся фрайер ото всех, насупился, молчит. Молча обижается, будто бы диспут о будке его не касается. Быть может, в этой тарке его знакомая едет?! И хотя фрайер на катушках, но наглухо он отключен от советской действительности и беспокойства за лопату. По медицине — стресс, по фене — отвод. Отвел Голубь внимание фрайера. Попробует вспомнить фрайер, кто с ним рядом был — не вспомнит! Голубь ему память отшиб, стали мы невидимками — отвел глаза Голубь.
Прыгаю с подножки. За мной — Штык. При шухере он должен подставиться, потому что у меня писка в погребе. Это карман с потайным входом вдоль штанины до манжета. Впрочем, писка у меня такая, что формально не прискребешься: изделие «Канцпрома»! Это «Канцпром» придумал складные миниатюрные ножички, в которые вставляются половинки лезвий безопасных бритв. Получается удобный и вполне легальный инструмент для писателя. Я вижу, как на подножке удаляющегося трамвая появляется Кашчей с журналом под мышкой. Вот и он соскочил — вася: никто не подрезался! А Голубь от нас и от фрайера был далеко, с нами не общался… Но и он вот-вот спрыгнет с первой подножки.
* * *Стрелка забита за городом, где вчера купались. Все собрались. А Шмуки нет. Бегает по детдомам — сестру ищет. Когда его мать забирали, просила она Шмуку как старшего брата не оставлять сестренку в детдоме, а везти к бабушке в Курск. Но чекисты специально их разлучили. Я знавал четверых братьев, которых эти мрази развезли по четырем детдомам! Горазд НКВД на пакости! Подорвал Шмука из спецдетдома и ищет сестренку по всем детдомам.
Только искупались, появляется Шмука. Нет и тут его сестренки. Все выбираются на берег: дербанка хабара — дело интересное. Опасаясь сглаза, Голубь не дербанит, пока все не соберутся, мало ли… такая у нас работа: не любит глаголов будущего времени. Кроме того, каждая дербанка у Голубя — ритуал. Сгальной или воспитательный. Каждый раз по-разному. После подсчета навара Голубь с общего согласия половину в общак кидает, тогда каждому из нас на личные траты причитается по зеленухе (по полсотне!) на рыло. Вот это воробушки!
— Это тебе, Шмука! — Голубь протягивает Шмуке хрустящие купюры, минуя руку нетерпеливого Мыла, сидящего рядом с Голубем. — Тебе, Кашчей! — и опять мимо протянутой руки Мыла! — Тебе, Рыжий! — и опять мимо Мыла! Теперь это все секут…
— Как большую лопату дават, то «ол, ол!.. сюды ходы, товарыщ нацмен!.. давай-давай, копай-копай! дорогой наш нацмен! Ярар!» А как ма-аленький денга дават, то «куда прешь, татарский морда?!!» — выдает Мыло национальный юмор времен Первой пятилетки. Но прикол в масть, все ржут.
— И тебе, Мыло, и тебе, Штык! — завершает раздачу хабара Голубь. И комментирует:
— Кодла сработала фартово, каждый свое дело сделал. А вот как? Я раздал хабар в том порядке, насколько классно работал каждый. Сперва Шмука — молоток, кипятком не писял, накнокал пухленький сюжет с понятием. Потом Кашчей фрайера в стойло ставил тип-топ и вертел его там по высшему классу! И Рыжий пеху писал чин чинарем — фрайер не щекотился. У них все тики-так!
А ты, Мыло, раз нервный, пей спокойные капли! А то нарезАл винта, будто не пропуль взял, а шилом в жопу ткнули! Ладно, только я на тебя зырил, а то верняк засекся бы! Сам бы слинял, а Рыжего с Кащчеем в шухере оставил! А Штык наоборот… уснул что ли на жопе у фрайера?! Раз Рыжего пасешь, держись к нему впритирочку, чтобы не ждал он тебя на подножке! Это, волкИ, мелочи жизни, но в нашей работе мелочей не бывает, а горят на мелочах синим пламенем…
Воспитывает Голубь. И как он все усек в тарке, пока шарманку крутил? После дербанки опять кидаемся в воду и купаемся до посинения гусиной кожи, пока Голубь не командует:
— Че, пацаны! Все на берег! Не купайтесь долго, зима придет и вмерзнем в лед! Тут не Рио-де-Жанейро… Тут наоборот!
* * *Залегаем в кустах и костерочек разводим для удовольствия жизни: живой огонек дымком пахнет… Шмука, который в марке с нами не светился, в магазин учесал за рубоном. Я лежу в тени дерева на спине, наблюдаю, как в сиянии золотистых солнечных нитей, которыми прошита листва дерева, порхают в причудливом танце две легкомысленные бабочки, очаровывая друг друга яркими расцветками трепещущих от счастья крылышек. Растворяясь в сиянии солнечных лучей, вспоминаю слова Седого:
«Бог — поэт, который создает миры, пронизанные лучезарным счастьем… Для поэтичной иллюстрации эволюции Бог создал бабочку. Если гусеница, живущая в двухмерном пространстве древесного листа, через куколку выходит в трехмерное пространство порхающей бабочкой, то человек из трехмерного пространства через преисподний мир, как гусеница через куколку, уходит в четырехмерное пространство Царства Небесного, откуда Иисус после воскрешения навещал учеников, игнорируя запертые двери. А Иоанн Богослов написал о грядущей встрече будущего, четырехмерного человека с Богом:
Мы теперь дети Божии; но еще не открылось, что будем. Знаем только, что когда откроется, будем подобны Ему (Богу), потому что увидим Его, как есть (1Ин.3:2).
И Апостол Павел продолжил это:
Первый человек — из земли, перстный; второй человек — Господь с неба. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного (1Кор. 47, 49)».
То есть образ человека будущего четырехмерен! А люди с поэтической душой ребенка, у которых грань меж душою и духом тонка, летают во сне и в сто лет… и старой гусенице снилось, что она порхающая бабочка…
* * *Мысли мои прерываются возвращением Шмуки, который таранит две сумки калорийной хавки: масло, консервы, крабы «Чатка», конфеты, пряники, печенье, варенье и с десяток заурядно сереньких булочек, которым фантазия работников пищеторга присвоила сказочное название «Горбулка», как супруге Горбунка. А для чаепития предусмотрительный Шмука кастрюльку где-то скоммуниздил… Вскипятив чай, приступаем к трапезе.
«Бог — поэт, который создает миры, пронизанные лучезарным счастьем… Для поэтичной иллюстрации эволюции Бог создал бабочку. Если гусеница, живущая в двухмерном пространстве древесного листа, через куколку выходит в трехмерное пространство порхающей бабочкой, то человек из трехмерного пространства через преисподний мир, как гусеница через куколку, уходит в четырехмерное пространство Царства Небесного, откуда Иисус после воскрешения навещал учеников, игнорируя запертые двери. А Иоанн Богослов написал о грядущей встрече будущего, четырехмерного человека с Богом:
Мы теперь дети Божии; но еще не открылось, что будем. Знаем только, что когда откроется, будем подобны Ему (Богу), потому что увидим Его, как есть (1Ин.3:2).
И Апостол Павел продолжил это:
Первый человек — из земли, перстный; второй человек — Господь с неба. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного (1Кор. 47, 49)».
То есть образ человека будущего четырехмерен! А люди с поэтической душой ребенка, у которых грань меж душою и духом тонка, летают во сне и в сто лет… и старой гусенице снилось, что она порхающая бабочка…
* * *Мысли мои прерываются возвращением Шмуки, который таранит две сумки калорийной хавки: масло, консервы, крабы «Чатка», конфеты, пряники, печенье, варенье и с десяток заурядно сереньких булочек, которым фантазия работников пищеторга присвоила сказочное название «Горбулка», как супруге Горбунка. А для чаепития предусмотрительный Шмука кастрюльку где-то скоммуниздил… Вскипятив чай, приступаем к трапезе.
— Чтобы на бану не светиться, перекантуемся до темна у речки, а там — в краснуху… — точкует Голубь.
— А потом куда? — интересуюсь я.
— У тебя чо таракан в котелке бегает? — удивляется Голубь., — Уж куда краснуха…
— Да потом — куда? — настырничаю я. — Что, так и будем мотаться по воле краснух? Раз сармак вячит, могли бы сами выбирать, куда мотать! На фига одну лошадку гонять: тарку по городам искать? Майданить слабо что ли? Не боги марвихер лепят, все мы из майданщиков!
Молчит Голубь. Тщательно пережевывает вкусную и здоровую пищу. Ждет, что еще скажут? Или с ответом затрудняется? Швыркаем чай молча. Не совмещаем процесс пищеварительный с мыслительным. Нахальная пчела, воспользовавшись нашей занятостью, растопырившись от удовольствия, сосет конфету. Штык щелчком сбивает пчелу, и все, сосредоточенно жуя, наблюдают, как она барахтается в нокдауне.
— Махнем, дзе жаркые страны! — вместе с крошками от пряника из Кашчея выскакивает неординарная идея.
— Ку-уда? В Чугъкестан? — удивляется наивный Шмука, а Штык мацает лоб Кашчею и озабоченно вздыхает:
— Туши свет — полный кирдык, заворот мозговой извилины! Ка-ак штык, это он журнала начитался в тарке… про Чука и Гека… больше не дам ему журнал — о-очень впечатлительный ребенок!
— Лады, сябры! От послухайтэ мянэ и бяда вас нэ минэ! — подшучивает Кашчей над собой, давая задний ход своей идее. Но идею, отвергнутую автором, подхватываю я:
— Да иди ты! Это же то самое! На юга надо! К морю! К Черному! Чем я не гусь, когда при форсах? А в море понырять — не то, что на реке лягух пугать!
— Фр-р! Хр-р! Пр-р! Пум-бум! Буль-буль! Кончил? Спускай воду, туши свет! — передразнивает меня Голубь имитацией туалетных звуков, но его выразительный экспромт прерывается галдежом подзаведенной мною кодлы:
— Море! Моря! Морю!!! Мо-о-о-ре…
— Че! Усохни! — прекращает галдеж Голубь. — Зачем делать такой громкий щум?! На что гроники фрайером назначены? На отпуск? А мы что — рыжие?! Есть среди нас такие, но не много (это в мой огород). У нас работа не пыльная, но нервная! Положено по норме два месяца как учителям! Объявляю: контора в отпуске! Гребем на юга! К морям Каспийскому и Черному! И хватит кыркать за это дело!.. Че! Тихо! Разгалделись… курортнички!
Последние слова пламенной речуги Голубя тонут в гвалте энтузиазма масс: после краткой борьбы за справедливость мы получаем законные отпуска! Каждый из нас спешит высказать собственные сгальные планы на желанные каникулы с путешествием на южные моря. Но все порожняк гонят, потому что слушать некому: каждому высказаться невтерпеж! Нет, не всем… Самый говорливый из нас, Шмука, молчит, молчит… а потом грустно говорит:
— Не поеду я к могъю… надо сестгъуху искать…
Странные создания люди. И мы тоже. Сгалились над Шмукой, сердились на него. И всегда Шмука был виноват, потому что сдачи дать не мог. А когда поняли, что не будет с нами Шмуки и не увидит он синее море, всем грустно стало. Но уговаривать Шмуку дело бесплатное: с понятием мы, что для Шмуки сеструха важнее! Должен Шмука ее найти! И отсчитывает Голубь из общака шмукину долю. И вдруг достает Штык из заначки свою персональную хабару и Шмуке протягивает:
— Держи, Шмука! Это гальё мне ни к чему! На корову я не коплю, а на «козла»— у Кашчея выиграю!
— Брэшэшь, шшо ты у мянэ ишшо тшо-то выыграш! — отвечает Кашчей и… тоже отдает Шмуке свою долю!
Тут каждый спохватывается и свой хабар Шмуке в карманы сует. У Шмуки — слезки на колески — вот-вот разрюмится!
— Ол-ол! Бери-бери — ярар! Нам татарам все равно! А тебе денга — не хурда-мурда! Ярар?! — темпераментно уговаривает Мыло.
— Дают — бери, а взял — беги! — выдаю я мудрую русскую пословицу. И добавляю практический совет: — Грони ты по уму заныкай, чтобы какая-нибудь падла тебя не вытряхнула до донышка! Шуры-муры заделай в корочках.
Пока Шмука начит грони, Голубь наставляет его по-отечески:
— Секи, Шмука: без кодлы ты сыроежка. Не крути хвостом, не ныряй в ширму даже при дармовой покупочке. Тут сармака тебе хватит. Вместе с сеструхой к бабке притаранишь бабки, — каламбуркает Голубь. — Да не реви ты!.. жалобно. Земля круглая… где-нибудь сполземся…
Шмука что-то сказать пытается, но голос у него осекается. Тогда он молча с каждым обнимается, используя нас как промокашки для намокшей от слез мордашки. А потом по тропинке бежит он на бан, торопясь на рязанский майдан. Бежит, спотыкаясь, на все в пути натыкаясь, так как в Шмукиных глазах все расплылося от слез… Улетают со Шмукой воробушки. Весело прилетают воробушки и улетают весело. И тепло на душе от того, что вот были они и так радостно улетели, и эта радость — на всю жизнь! У каждого в душе теплая проталинка протаяла. А на ней — росток светлой надежды на то, что найдет Шмука сестренку и маленький светлячок счастья зажжется на угрюмой советской земле. Хотя и не принято среди нас говорить об этом вслух, но мечтает каждый о том, что и он встретится в этом жестоком мире с самыми любимыми людьми — своими родителями, которых отняла у нас ненавистная страна — будь она проклята! — в которой мы имели несчастье родиться.
* * *Еще не знает никто из нас о том, что «десять лет без права переписки» означает, что родители наши расстреляны, не знает никто о том, что для еврейских девочек есть у НКВД специальные детдома, откуда они исчезают бесследно…
И бесполезно искать эти места для отдыха высокопоставленных садистов. А далеко на севере остались страшные улики: тюки с девчоночьей одеждой в пустых бараках вблизи заброшенных шахт. Сюда привозили «отработанных» девочек садисты-педофилы. И будут долго думать люди: почему в непроглядной тьме глубоких шахт сидят тысячи детских скелетиков без одежды и остатков еды?
А оставшиеся на земле нелюди промолчат о том, что была когда-то страшная, бесчеловечная страна СССР, где властвовали бездушные биороботы «плевелы», уничтожавшие людей духовных и их детей. И будут жить люди, не верящие в то, что в этой огромной стране жил народ — подлые трусливые рабы, обожавшие Сталина и его кровавое зверье — НКВД.
Но когда же верить в счастье, когда надеяться на будущее, как не в тринадцать лет, когда впереди бесконечно огромная жизнь?! И верим мы и надеемся на то, что выживем в этом советском гадючнике и отольются наши слезки советскому народу — народу, создавшему власть угрюмых, злобных зверюг!
Верим и надеемся на то, что отомстим мы. Получит этот народ, страшное, но заслуженное возмездие! Верим и надеемся, потому что
Верить и надеяться — вот, главная привилегия молодости… — сказал граф Монте-Кристо.
Конец репортажа 15
Репортаж 16 Кобылка
Прошло две шестидневки.
Время — август 1940 г.
Возраст — 13 лет.
Место — Северный Кавказ.
Меж морями Каспийским и Черным в жгучем сиянии августовского солнца утопает маленькая станция. Ослепительно беленькие домики кокетливо выглядывают голубыми окошечками из пышной зелени садов. Изящные свечи пирамидальных тополей нацелены в небо, как космические ракеты. А перрон и пристанционный базарчик захлестывает суета шумной, азартной торговли.