— Merci, Mademoiselle, — сказал Люсьен.
Как и предсказывалось, едва Люсьен достиг третьей двери, до него донесся хохот, перемежаемый ритмичным женским тявканьем.
Люсьен постучал.
— Анри? Это Люсьен.
Изнутри раздался мужской голос:
— Пошел прочь. Я оседлал зелененькую фею.
Затем — женский голос, не прекращая хохотать:
— А вот и нет!
— Как это нет? Меня обманули? Люсьен, похоже, я оседлал совершенно не то воображаемое существо. Мадам, по завершении моих дел я рассчитываю на полное возмещение.
— Анри, у меня есть новости. — Люсьену казалось, что о смерти друга лучше не орать через дверь бардака.
— Как только завершу свои…
— Твои дела уже завершены, — хихикнула Мирей.
— А, и впрямь, — произнес Анри. — Секундочку, Люсьен.
Дверь распахнулась, и Люсьен, отскочив к перилам, чуть не рухнул в салон этажом ниже.
— Bonjour! — произнес граф Анри Мари Раймон де Тулуз-Лотрек-Монфа, совершенно голый.
— Ты и трахаешься в pince-nez? — осведомился Люсьен. Оптический прибор действительно сидел у Анри на носу, приходившемуся Люсьену на уровень грудины.
— Я — художник, месье. Неужто вы хотите, чтобы я упустил миг вдохновенья из-за собственного скверного зрения?
— И котелок? — На голове Анри сидел котелок.
— Это мой любимый головной убор.
— Подтверждаю, — подтвердила Мирей, тоже нагая, если не считать чулок. Она соскользнула с кровати и дошлепала до Анри, выхватила у него изо рта сигару и умелась к умывальнику, пыхтя как зефирный локомотив. — Он в эту блядскую шляпу влюблен.
— Bonjour, Mademoiselle, — поклонился Люсьен, вспомнив о вежливости. Через плечо Тулуз-Лотрека он не сводил глаз с проститутки, мывшейся у комода с зеркалом.
— Ах, она красотка, non? — произнес Анри, проследив за взглядом Люсьена.
Тот вдруг осознал, что уже переступил порог и стоит очень близко от своего обнаженного друга.
— Анри, будь добр, надень какие-нибудь брюки, прошу тебя!
— Не ори на меня, Люсьен. Врываешься ни свет ни заря…
— Уже полдень.
— Ни свет ни полдень, отвлекаешь от работы…
— Моей работы, — уточнила Мирей.
— От моих изысканий, — поправился Тулуз-Лотрек. — А потом…
— Винсент Ван Гог умер, — произнес Люсьен.
— Ой. — Анри уронил руку, воздетую для пущей убедительности. — Тогда я лучше надену штаны.
— Да, — подтвердил Люсьен. — Так будет лучше. Я подожду тебя внизу.
Он не собирался этого делать, но, увидев, каким стало лицо Анри, понял, что своим известием сделал с ним то же самое, что с ним сделала продавщица. Так в мироздании открывается ловушка, в которую уже провалился Винсент.
* * *Спустившись к шлюхам дожидаться друга, Люсьен встревожился. В салоне в это время суток их было всего три (по вечерам дом терпимости терпел, вероятно, около тридцати), но все они сидели вместе на одном круглом диване, и Люсьен опасался, что не подсесть к ним будет невежливо.
— Bonjour, — поздоровался он, садясь. Девицы в красном неглиже, указавшей ему верный путь, теперь не было — вероятно, она уже развлекала клиента где-то наверху. А эти трое для Люсьена были новенькими — по крайней мере, он надеялся, что они таковы. Две — постарше него, несколько подержанные, каждая — своего ненатурального оттенка рыжего. А третья — моложе, но очень круглая и светловолосая, смотрится как-то клоунски: волосы собраны в узел на макушке, губы толстые и красные, наведены так, что будто бы она их удивленно пучит. Но никто их этой троицы, похоже, ничему удивляться был уже не способен.
— Друга жду, — пояснил Люсьен.
— Я вас знаю, — сказала округлая блондинка. — Вы месье Лессар, булочник.
— Художник, — поправил ее Люсьен. Черт побери. Анри привел его сюда два года назад, когда он мучился от безнадежно разбитого сердца, и хотя в загадочной дымке бренди, абсента, опия и отчаянья Люсьен не помнил ни шиша, очевидно, с округлой клоунессой он все же свел знакомство.
— Ну да, художник, — кивнула блондинка. — Но работаете булочником, да?
— Всего месяц назад я продал две картины, — сказал Люсьен.
— А я вчера вечером отсосала двум банкирам, — ответила шлюха. — Значит, теперь я биржевой маклер, нет?
Одна шлюха постарше ткнула блондинку локтем в плечо и мрачно покачала головой.
— Извините. О делах вы не хотите разговаривать. А вы наконец смирились с тем, что вас та девушка бросила, по которой вы все плакали? Как бишь ее звали? Жозефин? Жанн? Вы про нее всю ночь выли.
— Жюльетт, — ответил Люсьен. «Ну где же Анри и почему так долго? Ему ж только одеться, а не картину писать».
— Да-да, Жюльетт. Ну и как у вас с этой потаскухой — всё?
Еще тычок локтем, на сей раз — от второй шлюхи и под ребра.
— Ай. Сучка. Я же просто интерес выказываю.
— У меня все прекрасно, — ответил Люсьен. Прекрасно все у него не было. А от мысли, что он мог искать утешения с телом этого грубого животного, становилось еще менее прекрасно.
— Дамы, — крикнул с лестницы Тулуз-Лотрек. — Я вижу, вы уже познакомились с моим другом месье Люсьеном Лессаром, монмартрским художником. — Он шагал по ступеням, налегая на трость и останавливаясь при каждом шаге. Иногда ноги у него болели сильнее обычного — например, когда он выходил из запоя.
— Он тут уже бывал, — сказала грубая клоунесса.
Анри, должно быть, заметил тревогу на лице Люсьена, потому что произнес:
— Расслабься, друг мой. Ты был пьян в стельку и весьма печален, чтобы насладиться чарами здешних дам. А посему остаешься столь же чист и девствен, как в день своего рождения.
— Я не…
— Не стоит, — перебил Анри. — Я же остаюсь твоим верным защитником. Прошу меня простить за эту задержку. Похоже, башмаки мои ночью куда-то улизнули, пришлось занять другую пару.
Достигши подножия лестницы, он поддернул штанины — на ногах у него были женские ботинки на кнопках, на вид — несколько крупнее, нежели привычно видеть на стильных женщинах. Хоть Анри и был низкоросл, непропорционально малы у него были только ноги — из-за детской травмы (ну и того, что родители его были двоюродными братом и сестрой); все остальные же детали у него были вполне мужских габаритов.
— Это мои ботинки, — сказала округлая блондинка.
— Ах, так и есть. Я договорился с мадам. Люсьен, не пора ль нам? Полагаю, нужно пообедать. Возможно, я не ел несколько дней. — Он козырнул шлюхам. — Adieu, mesdames. Adieu.
Люсьен вышел вместе с ним, и они миновали вестибюль и ступили на яркое солнце. Анри слегка покачивался на высоких каблуках.
— Знаешь, Люсьен, мне очень трудно возненавидеть шлюху, но вот этой блондинке — ее зовут Дешевка Мари — удалось вызвать мое неудовольствие.
— Ты поэтому ботинки у нее украл?
— Ничего подобного я не делал. Несчастное существо, пытается пробиться…
— Я твои башмаки вижу. Они у тебя под сюртуком, заткнуты за пояс.
— Отнюдь. Это мой горб — прискорбное следствие моего королевского происхождения.
Когда они сходили с тротуара, направляясь через дорогу, один ботинок выпал из-под сюртука Анри и шмякнулся на брусчатку.
— Она же была к тебе недобра, Люсьен. А я такого не потерплю. Купи мне выпить и расскажи, что стряслось с нашим бедным Винсентом.
— Ты же сказал, что не ел несколько дней.
— Ну, тогда угости меня обедом.
* * *Обедали они у окна «Дохлой крысы» и разглядывали прохожих в ярком летнем платье, а Тулуз-Лотрек всеми силами старался не стошнить.
— Быть может, коньяку, чтобы желудок успокоился? — предложил Люсьен.
— Превосходная мысль. Но, боюсь, ботинкам Дешевки Мари конец.
— C’est la vie, — вздохнул Люсьен.
— Мне кажется, от кончины Винсента у меня расстроилась конституция.
— Объяснимо, — сказал Люсьен.
Его трапеза, наверное, тоже преобразилась бы фонтанами рева всех цветов и оттенков, наложи он свою скорбь по скончавшемуся другу на трое суток беспробудного дебоша, как Анри. Они оба ходили в студию Кормона, бок о бок писали и рисовали там, пили, смеялись и спорили о теории цвета в разных кафе Монмартра. Анри как-то вызвал на дуэль человека, оскорбительно отозвавшегося о работе Винсента, — и убил бы его, если б не был слишком пьян для поединка.
— Я был у Тео в галерее лишь на той неделе, — продолжал Люсьен. — Тео сказал, что Винсент пишет как бесноватый, в Овере ему нравится и работается хорошо. Даже доктор Гаше считает, что он излечился после своего срыва в Арле.
— Мне нравилось, как он думал о цвете и работе кистью, но вот с эмоциями у него всегда был перебор. Если б он мог себе позволить пить больше…
— Не думаю, что ему бы это помогло, Анри. Но почему, зачем? Он прекрасно работал, Тео покрывал все его расходы…
— Не думаю, что ему бы это помогло, Анри. Но почему, зачем? Он прекрасно работал, Тео покрывал все его расходы…
— Женщина, — ответил Тулуз-Лотрек. — Когда все пристойно уляжется, надо будет заглянуть к Тео в галерею, посмотреть последние картинки Винсента. Могу спорить, все дело в женщине. Никто не кончает с собой, если у него не разбито сердце. Тебе-то наверняка это известно.
У Люсьена заболело в груди — от собственных воспоминаний и сочувствия к тому, что, должно быть, переживал Винсент. Да, такие страдания понять он мог. Люсьен вздохнул и произнес, глядя в окно:
— Знаешь, Ренуар говаривал, что все они — одна женщина. Все одинаковы. Идеал.
— Ты не способен ничего излагать, не вспоминая о своем детстве среди импрессионистов, да?
Люсьен повернулся к другу и усмехнулся:
— Ровно так же, как ты не способен не напоминать, что родился графом и вырос в замке.
— Мы все — рабы собственного прошлого. Я просто говорю, что поскреби историю Ван Гога — и в сердцевине его болезни отыщешь женщину.
Люсьен содрогнулся, словно мог стряхнуть с беседы воспоминания и печаль, как собака — воду.
— Послушай, Анри, Ван Гог был художником с амбициями. Талантливый, но нестойкий. Ты когда-нибудь с ним писал? Он же ел краску. Я пытаюсь поймать нужный оттенок мельницы, гляжу — а у него весь рот уже в крапп-марене. Полтюбика выдавил.
— Винсенту красный только подавай, — ухмыльнулся Анри.
— Месье, — произнес Люсьен, — вы ужасный человек.
— Я же просто соглашаюсь с тобой…
Тулуз-Лотрек умолк и встал, не сводя взгляда с улицы за окном.
— Помнишь, ты меня предостерегал от Кармен? — спросил он, кладя руку на плечо Люсьена. — Как бы мне ни было, говорил ты, послать ее будет лучше всего.
— Что? — Люсьен извернулся в кресле посмотреть, куда глядит Анри, и заметил юбку — нет, женщину на улице в платье цвета перванш, в шляпе и с парасолькой в тон. Очень красивую темноволосую женщину с поразительными синими глазами.
— Ну ее, — сказал Анри.
В ту же секунду Люсьен вскочил с кресла и выбежал за дверь.
— Жюльетт! Жюльетт!
Тулуз-Лотрек смотрел вслед своему другу — тот подбежал к женщине и вдруг замялся возле нее, будто бы не зная, что делать дальше. Ее лицо при виде него все осветилось, она выронила парасоль, обхватила его за шею — чуть ли не запрыгнула к нему на руки — и поцеловала.
Официант, вынырнувший из недр заведения от хлопка двери, подошел к окну, у которого остался сидеть Анри.
— Oh la la, месье, ваш друг выиграл приз.
— И я опасаюсь, что вскоре мне станет довольно затруднительно оставаться его другом.
— А у него, быть может, есть соперник, э? — Официант показал на другую сторону бульвара. Там, вытягивая шею, из-за колясок и пешеходов выглядывал скособоченный человечек в буром костюме и котелке — он наблюдал за Люсьеном и девушкой, и глаза его сверкали. Анри показалось — голодным блеском.
Три. Борьба собак на Монмартре
1873
Люсьену Лессару было десять лет, когда его впервые заворожила святая синева. Очарование вообще-то было невелико, но ведь и буря, сметающая империю, должна начаться с единственной капли дождя. А потом кто-то вспомнит лишь влагу на щеке и собственную мысль: «Птичка, что ли?»
— Птичка, что ли? — спросил у отца Люсьен.
Pére Лессар стоял за раскаточным столом у себя в пекарне и рисовал на муке узоры кистью для выпечки. Все руки у него были белыми, точно огромные заснеженные окорока.
— Это парусник, — ответил он.
Люсьен склонил голову сначала туда, потом сюда.
— А, ну да. Теперь вижу.
Он вообще ничего не увидел. Отец его вдруг сгорбился, и стало видно, что он очень устал.
— Нет, не видишь. Я не художник, Люсьен. Я булочник. Мой отец пек хлеб, и его отец тоже. Наша семья кормит людей с этой горы уже двести лет. Я всю свою жизнь нюхаю дрожжи и дышу мукой. И за все эти годы моя семья и мои друзья ни разу не голодали — даже когда была война. Хлеб — моя жизнь, сынок, и я испеку миллион булок, пока не умру.
— Да, папá, — ответил Люсьен. Он и раньше видел, как отец впадает в такую меланхолию, как сейчас, обычно — перед рассветом, пока они ждали, когда можно будет вынимать первую выпечку. Сын похлопал отца по руке, зная, что хлеб скоро будет готов, в пекарне закипит жизнь и горевать из-за парусников, похожих на птичек, времени просто не останется.
— Я б отдал все это лишь за то, чтоб уметь так передавать цвета воды, как наш друг Моне, — или играть с красками, как играет радость в улыбке девушки у Ренуара. Понимаешь, о чем я?
— Да, папá, — сказал Люсьен. Он понятия не имел, о чем толкует отец.
— Он опять про своих любимцев? — спросила маман, влетев к ним из булочной, где она раскладывала выпечку по корзинам. Коренастая широкозадая женщина, волосы она носила нетугим шиньоном, чьи щупальца выбивались либо от усталости, либо в попытках сбежать с головы. Несмотря на мощь фигуры, она скользила по пекарне так, словно танцевала вальс. Губы ее то и дело складывались удивленной улыбкой, а в глазах не гасла искра досады. Удивление и досада — вот через эту призму Mére Лессар преимущественно и смотрела на мир. — Люди снаружи уже ждут — и ждут они хлеба, а не мазни, которую ты всем втюхиваешь.
Папаша Лессар обнял Люсьена за плечи.
— Дай мне слово, сын, что станешь великим художником и не позволишь никакой мегере портить себе жизнь, как позволил я.
— Прекрасной мегере, — поправила его мама.
— Разумеется, chére, — сказал отец Люсьена, — но не стану же я предостерегать его от красоты, верно?
— Лучше бы предостерег, чтоб не брал себе в любимчики заляпанных краской шаромыг.
— Следует простить мадам ее невежество, Люсьен. Она женщина, а значит — не способна ценить искусство. Но настанет такой день, когда она поймет, что мои друзья-художники — великие люди. И покается в своих недобрых словах.
Родители Люсьена иногда так поступали — говорили между собой как бы сквозь него, словно он был полой трубкой, которая попросту гасит жесткость их интонаций и слов. Он уже понял, что в таких беседах лучше всего просто пялиться в какую-нибудь дальнюю точку на стене и всеми силами делать вид, что ему все это безынтересно. Пока кто-нибудь из них не изречет прощальную реплику — достаточно банальную, чтобы на весь разговор стало наплевать.
Маман принюхалась — здесь густо пахло свежим хлебом — и проворчала:
— У вас еще несколько минут, пока не допечется. А потом, месье, почему бы вам не вывести сына наружу и не показать ему рассвет? Как только ты превратишь его в художника, он его больше не увидит — эта публика так рано не встает. — И она проскользила вальсом мимо большого деревянного стола и вверх по лестнице к ним в квартиру.
Люсьен с отцом тихонько вышли через боковую дверь шестого номера по рю Норвен и улизнули в щель между зданиями, за спинами у собравшихся покупателей. Потом — через пляс дю Тёртр, посмотреть сверху на весь Париж.
Бютт-Монмартр возвышался на четыреста футов над северной оконечностью города. Столетиями Монмартр был отдельной деревушкой за городскими стенами, но те передвинулись, а потом их снесли вообще, чтобы на их месте проложить бульвары. А деревушка так и осталась деревушкой посреди одного их крупнейших городов на свете. И если ты был парижским художником, то голодать переселялся именно на Монмартр, а Папаша Лессар тебе этого делать не давал.
Из кармана фартука Лессар-старший извлек маленькую трубку и раскурил ее от спички. Он стоял, положив руку сыну на плечо, — так он стоял шесть утр в неделю и курил, пока они смотрели, как весь город розовеет от зари.
У Люсьена то было лучшее время суток: с работой почти что покончено, уроки в школе еще не начались, а папа разговаривал с ним так, будто он единственный собеседник на свете. Он воображал себя юным Моисеем, Избранным, а папина трубка была Неопалимой Купиной. Вот только Моисеем он был эдаким малорослым, французским католиком в придачу — и ни слова не понимал по-древнееврейски, на котором с ним разговаривал кустик.
— Смотри, вон там видно Лувр, — говорил Папаша Лессар. — Знаешь, до того, как Осман изменил Париж, двор Лувра был трущобами, где рабочие жили со своими семьями? Там вырос месье Ренуар.
— Да, — ответил Люсьен, стремясь показать отцу, какой он уже взрослый. — Он рассказывал, как в детстве чинил проказы над гвардейцами королевы Амалии. — Люсьен знал месье Ренуара лучше, чем других отцовских художников, — тот согласился учить мальчика рисованию в обмен на хлеб, кофе и выпечку. Хотя они много времени проводили вместе, Ренуару Люсьен, похоже, не очень нравился. Мальчик думал, что все дело тут, может быть, в сифилисе.
Тема всплыла у них на втором уроке, когда Люсьен жаловался, что он недостаточно сообразителен для художника.