— Что? — спросила она.
— Ничего, — ответил Люсьен.
— Что? Что? — Что за мерзкие твари, эти мужчины. Да они смеются над ее болью, что ли? Она повернулась к Анри. — Что?
— Ничего, — ответил тот.
— Вы оба мне скалитесь, как полоумные. Я — существо потрясного могущества и божественных свойств. Я — искра вдохновенья, я свет человеческого воображения. Вас, слюнявые мартышки, я возношу от того жалкого поноса, что вы размазывали по камням, к истинному искусству. В ваш мир я несу красоту. Я — сила, я устрашающая муза созиданья. Да я, блядь, богиня!
— Я знаю, — сказал Анри.
— И все равно мне скалишься?
— Да, — сказал Люсьен.
— Почему?
— Потому что я трахнул богиню, — ответил Люсьен.
— И я, — добавил Анри. Теперь он ухмылялся уже так, что с носа падало пенснэ. — Хоть и не одновременно.
— Ох ну ебать же красить, — сказала муза.
* * *Едва постановили, что Люсьен и Анри — действительно жалкие созданья, чьи нравственные компасы вращаются вокруг отростка в паху, иными словами — мужчины, а Жюльетт сама по себе — существо, обладающее нравственностью абстрактной, если не отсутствующей абсолютно, хоть и не лишенное некоторой приверженности красоте, иными словами — муза, далее единогласно решили, что для дальнейшего осмысления и усвоения ее откровения им потребно большее количество алкоголя. Оставалось решить, где.
Они брели вниз по склону без определенного пункта назначения в головах.
— В мастерской у меня коньяк закончился, — сказал Анри. На самом деле, ему очень хотелось спросить у Жюльетт, не сможет ли он когда-нибудь хоть как-нибудь снова увидеть Кармен — его Кармен.
— А у меня квартира маленькая, — сказал Люсьен. — А о булочной и говорить не стоит. — Ему же хотелось лишь остаться наедине с Жюльетт, полностью раствориться и потеряться в ней. Желание, правда, несколько охлаждалось опасением, что она может его прикончить.
— А как, кстати, матушка? — спросила Жюльетт. На самом деле она прикидывала, что нужного количества коньяка может и не оказаться — такого, чтобы хватило облегчить муки исповеди, но при этом не подвигнуть ее на то, чтобы проделать бреши в печенках ее исповедников и продолжить заниматься своими делами.
— Привет передает, — ответил Люсьен.
— Она меня хлебной доской огрела?
— Сковородкой для блинчиков.
— Крепкая женщина.
— Ничего она не передает. Это я сочинил.
— А ко мне она всегда была добра, — сказал Анри. — Хотя, с другой стороны, я никогда не чуть не убивал ее сына.
— И не разбивал ему сердце, — добавил Люсьен.
— Это же ради искусства, понимаешь? Я не чудовище, — сказала Жюльетт.
— Ты отбираешь у людей жизнь, здоровье, любимых и близких, — сказал Люсьен.
— Я не всегда чудовище. — Жюльетт надулась.
— Чудовище с изящной попой, — произнес Анри. — С чисто эстетической точки зрения.
Они как раз шли мимо табачной лавки — в ее дверях стояла насупленная тетка и хмурилась им, а отнюдь не кивала с обычным приветливым bonsoir.
— Быть может, мою попу мы обсудим в более уединенном месте? — спросила Жюльетт.
— Или вообще не станем, — кивнул Люсьен.
— Ты же нарисовал мой огромный портрет, Люсьен. Ню. Ты рассчитывал, что никто не заметит?
— Он спрятан в каменоломне.
— Это единственное надежное место недалеко от заведения Брюана. Я больше ничего не придумала.
— У меня в квартире полный бар, — сказал Тулуз-Лотрек.
Так они и оказались в гостиной Тулуз-Лотрека — пили бренди и беседовали о том, как неудобно позировать для классических сюжетов.
— Знаете, что я больше всего не любила, когда позировала для «Леды и лебедя»? — сказала Жюльетт. — Ту часть, когда надо драть лебедя.
— А если все дело в картинах, почему вы сама просто художником не становитесь? — спросил Анри.
— Пару раз я так делала — становилась художником. Но краска от этого, похоже, не делается. И выяснилось, что у меня нет таланта. Хотя в то же время я могла вдохновлять других как модель.
— Берт Моризо? — уточнил Люсьен.
— Да. — Жюльетт допила и протянула бокал Анри, восполнить. — Не поймите меня неправильно, мне очень нравилось стоять вместе со всеми остальными, выставив мольберты в линию, и писать тот же сюжет. Сезанн, Писсарро, Моне, Ренуар, а иногда еще Сисле и Базилль. Сезанн с Писсарро в своих высоких сапогах и холщовых куртках, будто вышли в далекую экспедицию. У Сезанна еще и эта нелепая красная перевязь — показать, что он с Юга, а вовсе не парижанин, а Писсарро — со своим тяжелым посохом, хотя вышел всего-навсего на берег Сены писать Новый мост. А я в весеннем платье, совершенно неуместная среди мужчин, принятая Отверженными. — Она с улыбкой вздохнула. — Милый Писсарро. Он как всеобщий любимый дядюшка. Помню, как-то раз пришли мы на показ наших работ в галерее Дюран-Рюэля, а какой-то зритель заметил меня среди мужчин и обозвал gourgandine. Это я-то потаскуха? Писсарро двинул ему в челюсть, тот упал, а они с Ренуаром и прочими стояли вокруг и отчитывали его — но не дамскую честь мою защищали, а рассказывали, что я за ценная и замечательная художница. Милый Писсарро. Так ревностно стоит за правду. Столько благородства. — Она подняла бокал и выпила за Писсарро.
— Ты к нему и впрямь очень нежно, да? — спросил Люсьен.
— Я его люблю. Я их всех люблю. Их и надо всех любить. — И Жюльетт опять вздохнула и закатила глаза, как мечтательная юная девица. — Художники…
— Ренуар так говорил, — заметил Анри. — Что нужно их всех любить.
— А кто, по-вашему, его этому научил? — Она улыбнулась, не отнимая бокала от губ. Глаза ее от бренди зажглись, в них искрилось плутовство, отражались желтые газовые фонари на улице. В их свете и ее темные волосы светились призрачным ореолом. Художникам было трудновато следить за тем, что она им говорит, и не увлекаться тем, как на нее падает свет.
— Ты? — уточнил Люсьен. — Как его Марго?
Жюльетт кивнула.
— Постойте, постойте, — сказал Анри. — Если Берт не написала Красовщику картину, то…
— Мане, — ответила она. — Он обожал Берт и часто писал ее… меня… ее. А до этого я была Викторин у него в «Олимпии» и «Завтраке на траве». С Викторин-то все про секс, они вместе были что кролики. Мане и его натурщицы Красовщику сделали много Священной Сини.
— Но, насколько я знаю, и Берт Моризо, и Викторин Мёран до сих пор живы и здоровы, — сказал Анри. — А вы говорили, что у всего есть цена.
— Мане страдал, что никогда не сможет быть с Берт, а затем и с жизнью расстался. — Она произнесла это очень грустно. — Дорогой мой Эдуар — он за все заплатил.
— Мане же умер от сифилиса, — сказал Люсьен. — Мы с Анри недавно это обсуждали.
— Да, — кивнула Жюльетт. — Часто это сифилис.
— Не понимаю, — сказал Люсьен. — Почему сифилис?
— С его помощью их может прикончить их же хуй. Я богиня, Люсьен, а нам лишь иронию подавай. Мы признаем только такой порядок вещей. — Она опять допила и протянула бокал Анри за добавкой. — Действует медленно, зато столько картин, пока не начались безумие и ампутации!
— Как же тоскливо, — промолвил Анри. — А я был уверен, что это миф.
— Так, а Винсент? — спросил Люсьен. — Его ты застрелила?
— Я не стреляю в людей. Его застрелил Красовщик. Псу под хвост. Платой Красовщику могла бы стать боль Винсента.
— Значит, он писал тебя как Жюльетт? — спросил Люсьен.
— Для вдохновения им не нужно писать меня. Им нужно просто писать.
Люсьен и Анри переглянулись через всю гостиную: как же так вышло, что они беседуют об убийствах их друзей и кумиров за бренди с богиней? Со все более пьяной богиней притом?
— Нам нужно еще выпить, — решил Люсьен.
— Тост! — провозгласил Анри.
— За Винсента! — Люсьен поднял бокал.
— И за Тео! — Анри тоже поднял свой.
— И за его сифилис! — прибавила Жюльетт, вздернув бокал и расплескав бренди на ковер Тулуз-Лотрека.
Рука Люсьена опустилась:
— И Тео?
— И сифилис! — весело чокнулась с ним Жюльетт.
— Но Тео даже художником не был, — произнес Анри, погубив тем самым вполне годный тост.
— Ну мне ж надо было что-то сделать. — Для пущей убедительности Жюльетт не только расплескивала бренди, но и едва ворочала языком. — Красовщик хотел убить вас всех, обоих, всех вообще. Говняшке-то безразлично. Пристрелить вас хотел. Уборку сделать, как он выражался. Поэтому я забрала остатки Священной Сини и сбежала.
— Значит, ты свободна?
— Не совсем. Он меня просто пока не нашел. Потому-то мне и пришлось прятаться в темноте. Священная Синь в темноте не действует, понимаете? Поэтому мы не могли ничего писать в убогой мастерской Анри. — Она выплеснула остаток бренди на Тулуз-Лотрека. — А мастерская у вас убогая, Анри. Не обижайтесь. Вы художник, вам свет нужен. Ай, я помню то окно у вас в другой студии, такой славный свет…
— Но сейчас-то вы не в темноте, — перебил ее рассуждения Анри. — Разве теперь он вас не найдет?
— Не-а. Я его пристрелила.
— Так, а смысл? И ты же сама говорила, что ни в кого не стреляешь, — произнес Люсьен.
— Ты вообще кто — художник или счетчик пристреленных? Я, блядь, его застрелила и точка. В грудь. Пять раз. Может, шесть. Нет, пять. — Она подалась к Люсьену — и начала падать со стула. Молодой человек поймал ее, но ради этого пришлось ловить еще и равновесие. В итоге он повалился навзничь на диван, а она уткнулась носом ему в пах.
— Значит, вы свободны? — спросил Анри.
Жюльетт ответила, но голос ее прозвучал глухо и невнятно. Люсьен поцеловал ее в затылок и повернул головой к Анри, который привык общаться с одурманенными, и повторил вопрос машинально:
— Значит, вы свободны?
— Все не так просто.
— Ну еще бы, — сказал Люсьен. — А то я уже начал беспокоиться, что все просто как-то уж совсем.
— Эй, ебляша, я тебе муза сарказма? Нет! Я не она. Вы переходите границы, месье Лессар. Всякие, блядь, границы. — Она оттолкнулась от его колен, чтобы посмотреть ему прямо в глаза, однако удовольствовалась тем, что уперла стальной взгляд в среднюю пуговицу его жилета.
— Никогда раньше не слыхал, чтоб богини матерились, — заметил Анри.
— Отъебись, граф Мини-Штанишки! — ответствовала муза, уперев чело в промежность Люсьена, дабы сдержать позыв нутроисторжения.
— И не видал, чтоб блевали, — добавил Тулуз-Лотрек. — Ой, синенькая пошла.
Двадцать пять. Раскрашенный народ
Британия, северная граница
Римской империи, 122 г. н. э.
Квинт Помпей Фалько, легат Британии, расхаживал по веранде своей приграничной виллы и диктовал секретарю письмо — доклад императору Адриану. Обычный рапорт, но легату он давался с трудом. Он потерял Девятый легион Римской армии.
Привет Тебе, возвышеннейший цезарь,
с великим окаменением душевным рапортую, что, будучи послан на юг Каледонской области, что располагается в самых северных пределах Британии, для восстановления порядка среди нецивилизованных народов, коих мы ныне зовем пиктами, и для вверения оных заботам и направляющему попечению Империи, Девятый Его Императорского Величества Испанский легион численностью четыре тысячи солдат и командиров не прислал ни единого рапорта в течение тридцати дней и считается потерявшимся.
— Что скажешь? — спросил Фалько у писца.
— «Потерявшимся», господин? — уточнил тот.
— Ну да, — произнес легат. — Как-то невнятно, да?
— Несколько.
Посему легат продолжал:
И говоря о нем «потерявшийся», я вовсе не имею в виду, что он бродит где-то по дебрям этой богами проклятой, бессолнечной и гниющей кучи навоза, коей является сия провинция, пытаясь решить простую навигационную задачу; я подразумеваю, что он стерт с лица земли, разгромлен, изничтожен, раскатан в прах и до последнего человека истреблен. Девятый легион прекратил бытовать. Он не потерялся — он более не есть.
— Так понятнее, как считаешь? — спросил Фалько.
— Быть может, чуть больше контекста, господин? — предположил секретарь.
Легат проворчал, но продолжил диктовку:
В прошлом пикты в Каледонии встречали нашу экспансию спорадическим сопротивлением мелкими бандами дикарей без всякой очевидной организации или иной связи меж собой, помимо общего для всех языка. Однако же в последнее время силы их объединились в крупную армию. Похоже, они теперь способны предупреждать наши тактические ходы и атаковать наши войска на самой пересеченной местности, по коей не могут перемещаться наши боевые машины, а ряды наши означенной пересеченной местностью прерываются, равно как и подвергаются атакам и налетам со стороны бандформирований противника. Один военнопленный, захваченный нами две недели тому и допрошенный при споспешествовании раба, разумеющего их отвратительное наречье, сообщил, что их различные племена теперь объединены под властью нового царя, коего они зовут Цветодаром; его повсюду сопровождает таинственная воительница — она и стоит ныне во главе всей их армии. Сколь примитивны бы ни были их верования, этот «раскрашенный народ» представляет значительную угрозу для Империи здесь, в конце наших маршрутов снабжения, и, не располагая войсками на замену Девятому легиону, равно как и двумя легионами, оставшимися без тылового обеспечения, я опасаюсь, что мы нашу северную границу против них не удержим.
С нетерпением ожидаю Твоих распоряжений,
Будь здоров,
Верный Тебе,
Квинт Помпей Фалько, легат БританииФалько подошел к краю веранды и окинул взглядом холмы. Перед глазами его стояли оливы, лимонные деревья, виноградник, вызревающий под теплым этрусским солнцем. На деле же он видел, как из мшистых бугров сломанными зубами торчат серые камни, как по распадкам под пепельно-серыми тучами ползет низкий туман.
— Теперь довольно контекста? — спросил он. — Или мне еще побухтеть о настоятельности обороны этого жалкого болота и завоевания размалеванных синим обезьян к вящей славе Рима?
— А это правда, господин? — спросил секретарь. — Про то, что у пиктов теперь царь?
Легат резко развернулся к писцу, и тот съежился под неумолимым взглядом.
— Они слопали римский легион — самую ужасающую машину войны на свете. И не поперхнулись. Какая разница, правда это или нет? Они опасны.
— Так мы уверены, что Девятый разбит пиктами?
— Ты, значит, не видел их послание?
— Нет, господин. Я не выхожу с виллы.
— Часовые обнаружили голову их командира на колу. За стенами форта — не на границе, заметь, а здесь, у меня под самым домом. Шлем с него не сняли, а к нему прибит кусок шкуры, и на нем надпись этой их отвратительной синей краской.
— Надпись, господин? Дикари умеют писать?
— На латыни притом. И так же грамотно и аккуратно, как мог бы написать ты сам. Надпись такая: «Извините. Случайно. Ничего не поделать».
— И что это значит? — спросил писец.
И тут все небо огласилось воплем — точно враз возопила сотня ястребов. Фалько увидел, как из тумана по гребням северных холмов проступает рваная синяя линия — боевой порядок воинов. Еще один клич — и синим очертились холмы к востоку. Завизжали еще раз — синие воины возникли на склонах к востоку. Орда потопом надвигалась на форт и римский гарнизон, укрывшийся за его стенами.
— Это значит, — ответил легат, — что Рим нам увидеть больше не суждено.
* * *Они вышли из леса и вступили в деревню пиктов, добравшись сюда через всю Европу. Шли вслед за слухом, на шепот, ибо секрет передавался из уст в уста лишь теми, кого завоевали, а затем поработили римляне.
— Эти ебанаты целиком мажут себя синим, — сказала Блё. — Говорю тебе, Говняпальчик, это наша публика. Они, блядь, нас полюбят как родных.
На ней была лишь набедренная повязка, заткнутая за широкий кожаный пояс, и два коротких римских меча с осиными талиями — их она забрала у мертвых легионеров где-то в Иберии. Волосы заплетены в пять длинных кос, измазанных Священной Синью. Синим же испятнана вся кожа — грубыми мазками в палец шириной. Некогда она была высокой белокожей тевтонской девушкой из тех племен, что жили над Рейном, но теперь — уже несколько месяцев — она оставалась лишь Блё, и никем больше.
— Там сыро и холодно, — ответил Красовщик.
На нем была овчина до пят, по низу в шерсти запутались веточки, листва и репья, и овчинная же шапка, все время съезжавшая на глаза. Издалека он выглядел как затравленный несимпатичный барашек.
— Сам увидишь, — сказала Блё. — Они нас полюбят.
Всю Священную Синь, что у них с собой была, они раздали пиктам, и те смешали ее с салом и раскрасили друг другу лица и тела. И через это все племя объединилось с богиней — так им были даны виденья страсти, славы, красоты и крови, ибо знали они лишь одно искусство — военное.
Греки звали ее «дэмоном» — он вселялся в художников и раздувал в них угли возмутительной изобретательности. Римляне — «гением», ибо полагали, что гений не сам человек, а есть у человека, потому как он — дух-покровитель вдохновения, коего следует подкармливать живостью мышления, не то он перейдет к носителю побойчее, а прежнего своего хозяина оставит тусклым и застойным, как вода в канаве. Раскрашенный же народ звал ее Лианан Шидья — особой силой, богиней-любовницей, что загоняет тебя, будь ты мужчиной или женщиной, в ослепляющий экстаз, отбирает жизнь, любовь, покой себе в награду за один мимолетный взгляд в вечность. Все подымаются, ебутся, сражаются и умирают за Лианан Шидью! Поют ей хвалы! Воют и сдирают ногтями с неба луну в объятьях Лианан Шидьи! Бросаются на острые скалы, слизывают сладкий нектар смерти с грудей Лианан Шидьи! Обрушиваются скопом на врагов, а в глазах горит искра бессмертия! За Раскрашенный Народ! За Цветодара! За Лианан Шидью!