В пути - Жорис-Карл Гюисманс 11 стр.


Одиноко сидел он во влажном сумраке церкви, напоминающей дремлющие воды, и не перебирая зерна четок, не повторяя заученных молитв, грезил, пытаясь хоть немного осветить свою душу, разобраться в самом себе. Далекие голоса донеслись из-за решетки в то время, как он собирался с мыслями и понемногу близились, процеженные сквозь черную пелену вуали, раздробленно упадали вокруг алтаря, туманные очертания которого высились в полутьме.

Голоса кармелиток помогли сокрушению Дюрталя.

Сидя на стуле, он раздумывал: „Позорно, в сущности, сметь молиться, когда человек, подобно мне, до такой степени чужд бескорыстия в своих обращениях к Нему. Мы помышляем о Нем, испрашивая себе частицу счастья; а это нелепость. Единая лишь мысль спасается среди обломков гибнущих убеждений в очевидном крушении человеческого разума, который тщится объяснить грозную загадку бытия: мысль искупления, которое чувствует человек, не зная его причин, мысль, что единственное предназначение жизни есть страдание.

Каждый обречен исчерпать свою долю телесных и нравственных мучений, и кто не погасит ее здесь внизу, тому предстоит расплата после смерти. Счастье — заем, который надо отдавать, и даже призрак его подобен наследству, обремененному муками.

А если так, кто знает, не отягощают ли анестезирующие средства, утишающие боль тела долгами тех, кто ими пользуется? А что если хлороформ есть лишь орудие возмущения и трусость твари перед страданьями и знаменует покушение на волю Неба? Страшные проценты, принесут, значит, там на небе невыстраданные пытки, неиспытанные печали, не погашенные счеты горя. В этом оправдание воплю святой Терезы: „Страдать непрестанно, Господи, или умереть!“ Это объясняет, почему ликуют в испытаниях своих святые и молят Господа не щадить их, зная, что надлежит претерпеть здесь очистительные страдания, чтобы по смерти пребывать свободным от долгов.

Будем беспристрастны, признаем, что слишком презренным было бы без страданий человечество, что только страдания могут очистить и возвысить души! Однако в этом мало утешительного. И напутствие этих траурных голосов монахинь моим печальным думам, увы, воистину ужасно!“

И, не выдержав, он наконец бежал, чтобы рассеять свою тоску, и скрылся в смежный монастырь, в глубине Саксонского тупика, на одной из пригородных аллей, богатой укромными уголками, в которых дорожки из щебня в садах змеятся вокруг зеленых клумб.

Там обитали бедные клариссинки, уничиженные инокини Богоматери. Орден еще суровее, чем у кармелиток, менее светский, более неимущий и смиренный.

В этот монастырь входом служила дверь, отталкиваемая от себя. В нее входили, не встречая ни души, вплоть до третьего этажа, где была капелла, в окна которой виднелись деревья с весело чирикавшими воробьями на колеблющихся ветвях.

Снова ощущение могилы, но уже не гробницы в глубине мрачного склепа, как напротив, а скорее солнечного кладбища с птицами, распевающими на деревьях. Казалось, что находишься в деревне за двадцать лье от Парижа.

Но убранство светлой капеллы пыталось быть сумрачным. Она походила на винные лавки, перегородки которых изображают стены погребов с призрачными камнями, намалеванными на поддельных полосах мнимого цемента. Лишь высота корабля церкви несколько скрадывала ребяческий обман, смягчала пошлость этого миража.

В глубине возвышался алтарь, над навощенным, как зеркало, паркетом, с обеих сторон обрамленный железною решеткой, завешенной черным. Утварь вся была деревянная, как предписывает святой Франциск: распятие, дарохранительница, паникадила. Не видно было ничего металлического, ни единого цветка. Единственную роскошь храма составляли новые росписи, из которых на одном был изображен Франциск, на другом святая Клара.

Церковь показалась Дюрталю воздушной, восхитительной, но пробыл он в ней лишь неколько минут, не найдя здесь того совершенного уединения, как у кармелиток, такой черной тишины. Все время семенили две-три сестры, разглядывая его, равняя стулья, и были удивлены, по-видимому, его присутствием.

Они стесняли его и, опасаясь, что в свою очередь стесняет их, он поспешил удалиться, чувствуя как эта краткая передышка стерла или, по крайней мере, ослабила зловещее впечатление соседнего монастыря.

Умиротворенный и вместе с тем очень встревоженный, возвращался Дюрталь домой. Умиротворенный укрощением своей похоти, встревоженный вопросом, который предстояло решать.

Он чувствовал, что растет, усиливается в нем стремление покончить со своими внутренними распрями и треволнениями, и бледнел при мысли, что ему предстоит отринуть свою жизнь, навсегда отказаться от женщин.

Но, не вполне свободный еще от страхов и сомнений, уже утратил он твердое намерение сопротивляться. Отвлеченно он даже свыкся теперь с мыслью о перемене жизни и старался лишь отсрочить день, отодвинуть час, пытался выиграть время.

Выпадали дни, когда, подобно людям, отчаивающимся в ожидании, он желал, чтобы не медлил неизбежный миг и восклицал мысленно: „Хотя бы скорее конец! Все, что угодно, но не это!“

Но мольба не исполнялась, и он сейчас же падал духом, желал полного забвения, сожалел о прошлом, сетовал на увлекавший его поток.

Все еще пытался разобраться в себе, когда чувствовал себя добрее: „В сущности, я даже не знаю, где я теперь. Меня страшит прилив и отлив несхожих призывов. Но как пришел я к этому и что со мной?..“ Менее омраченный плотью, Дюрталь переживал нечто неуловимое, неопределенное и однако настолько устойчивое, что его отказывался понимать. Всякий раз, как хотел он углубиться в самого себя, перед ним опускалась туманная завеса, скрывая безмолвное, невидимое восхождение неведомо куда. В нем крепло впечатление, что он не столько уходит в неизвестное, сколько это неизвестное охватывает, проникает его, постепенно овладевает им.

Когда он рассказывал аббату о своем состоянии одновременно и робком и смиренном, боязливом и умоляющем, священник только улыбался в ответ.

— Замкнитесь в молитву и покорно преклонитесь, — сказал он ему раз.

— Но я устал гнуть спину и топтаться все на том же месте! — воскликнул Дюрталь. — А главное, мне надоело чувствовать, как тебя подталкивают за плечи и ведут в неизвестность. Так или иначе, но право же, пора кончить.

— Несомненно, — и смотря ему в глаза, аббат встал и сурово произнес:

— Это шествие ко Господу, которое вы считаете таким медленным и затемненным, удивляет меня наоборот своей лучезарной быстротой. И не двигаясь сами, вы не отдаете себе отчета в быстроте, которая удивляет вас.

Знайте, не долго ждать, когда, созрев, вы оторветесь сами от себя и не потребуется даже постороннего толчка. Вопрос, в какой питомник поместить вас, когда вы, наконец, отринете свою жизнь.

VII

«Но… однако… — мысленно восклицал Дюрталь, — все же надо объясниться. В сущности он возмущает меня, этот аббат, со своими спокойными недомолвками! И питомник этот, в который он намерен меня пересадить! Надеюсь, что не задумал же он сделать из меня семинариста или монаха. Семинария в мои годы не любопытна, а монашество восхитительно, конечно, в смысле мистики и даже пленительно с точки зрения искусства; но навсегда заточиться в обители у меня нет физических способностей, и еще в меньшей степени, наклонностей духовных! Нет, не может быть. Но чего же хочет он?

С другой стороны, он умышленно снабдил меня творениями святого Иоанна де ла Круа и настаивает, чтобы я читал их. Очевидно, не без расчета. Он не из тех людей, которые бредут впотьмах; нет, — он знает, куда идет и чего хочет. Неужели аббат воображает, что я назначен к совершенной жизни и думает этим предостеречь меня от разочарований, которые по его мнению часто переживают начинающие? Если так, то по-моему он обманывается: я от души ненавижу ханжество и благочестивые вериги, но в равной мере не привлекают меня и явления мистики при всем моем преклонении пред ними. Нет, мне любопытно созерцать их у других, я охотно смотрю на них из своего окошка, но предпочитаю сам оставаться в стороне. Я не притязаю на святость, хочу достичь лишь срединной ступени между святостью и мещанским благочестием. Правда, это идеал безмерно низменный, но я убежден, что для меня он единственно достижимый и осуществимый; да и то!.. Приблизьтесь, соприкасаясь только с этими вопросами! Человек на пороге безумия, если ошибочно странствует, следуя ложным призывам. Но как распознать голос совершенно исключительной благодати, как увериться, на истинном ли ты пути или блуждаешь во тьме навстречу пропастям? Взять хотя бы, например, беседы Господа с душой, столь частые в мистической жизни. Где почерпнуть уверенность в истине этого внутреннего голоса, этих отчетливых слов, которым не внимают обычный слух и которые душа постигает гораздо явственнее, гораздо чище, чем если бы их принесли ей чувства? Как убедиться, что они исходят от Господа, а не внушены нашим воображением или даже самим Диаволом?

Я прекрасно знаю, что святая Тереза пространно обсуждает этот вопрос в своих „Внутренних замках“ и ука-зует знамения для распознавания источника этих голосов, но не всегда можно так легко разобраться в них, как она думает.

Когда речи эти, — наставляет она, — исходят от Господа, то не пропадают никогда бесследно и обладают силой, которой не может противостоять ничто. Если скорбит, например, душа и Господь скажет в ней простые слова: не сокрушайся, то сейчас же исчезает тревога, сменяясь радостью. Далее: такие слова приносят душе непреложный мир и, запечатлеваясь в памяти часто становятся неизгладимыми.

Но не наступает ни одного из отмеченных влияний, — продолжает святая Тереза, — в противном случае, если голоса эти порождены воображением или даже демоном. Человека, наоборот, терзает чувство недовольства, робость, сомнения! Душа изнемогает, тщетно силясь восстановить сущность постепенно улетучивающихся слов».

Не взирая на все эти путевые вехи, человек здесь движется по зыбкой почве и на каждом шагу ему грозит опасность провалиться. Но тут вмешивается в свою очередь святой Иоанн де ла Круа и предписывает неподвижность. Что делать?

«По двум причинам не следует, — учит он, — стремиться к сверхъестественным общениям, — и углубляется в них: — Во-первых, отказываясь верить им человек проявляет уничижение, совершенное самоотречение и во-вторых поступая так он избавляет себя от труда необходимого, чтобы убедиться, истинны или ложны эти словесные видения, и освобождается от испытания, которое ничего не приносит душе, кроме тревог и потерянного времени».

Хорошо; но если слова действительно изречены Господом, то очевидно восстает против воли Его человек, который пребывает к ним глухим! И права святая Тереза, утверждая, что не в нашей власти не внять им, и что не в состоянии думать ни о чем ином душа, с которой беседует Иисус! Шатки в сущности все рассуждения об этом, когда знаешь, что не по доброй воле вступает человек на путь, церковью именуемый тернистым. Нет, некто чуждый уводит, увлекает туда душу, часто наперекор ей самой, и сопротивление невозможно. Развертываются одно за другим душевные состояния, и ничто в мире их не в силах устранить. Пример тому — святая Тереза, которая защищалась в смирении своем, но все же подчинялась, овеянная божественным дыханием, и возносилась от земли.

Нет, меня страшат эти сверхчеловеческие переживания, и я не склонен к познанию их опытом. Аббат не ошибается, объявляя святого Иоанна де ла Круа единственным, но хотя святой и обнажает сокровеннейшие душевные пласты, достигает глубин, в которые не проникал никогда человеческий разум, но при всем моем преклонении пред ним, я смущен, напуган кошмарами, которыми переполнены его творения. Я не питаю особого доверия к подлинности его геенн, и, наконец, некоторые утверждения святого кажутся мне мало убедительными. Непостижимо состояние души, называемое им «непроглядной тьмой». Муки этой тьмы превосходят все мыслимое, — восклицает он на каждой странице. И я теряюсь. Я способен вообразить, способен перечувствовать тягчайшие нравственные горести, смерть родителей или друзей, обманувшуюся любовь, рухнувшие надежды, всевозможные бедствия духа, но мне непонятна эта мука, которую он возвещает из всех страшнейшую. Она вне наших человеческих помыслов, вне наших ощущений. Он движется в недосягаемых струях, в мире неведомом и столь далеком от нас!

Я решительно опасаюсь, что грозный святой злоупотребляет метафорами и слишком напыщен, как уроженец Юга!

Аббат удивляет меня и с этой стороны. Он такой кроткий, обнаруживает несомненное тяготение к черствому хлебу мистики. Излияния Рейсбрюка, святой Анжель, святой Екатерины Генуэзской трогают его меньше, чем святые суровые и воинствующие. И однако наряду с ними он советовал мне прочесть Марию Агредскую, которую он не должен бы любить, потому что она не обладает ни одним привлекательным свойством творений святой Терезы и Иоанна де ла Круа.

Что за несравненное разочарование приготовил он мне, дав прочесть ее «Мистический град неизреченный Божий»!

Судя по славному имени этой испанки, я ожидал пророческих дуновений, грозного проникновения, необычных видений, и не нашел ничего подобного; творчество ее лишь причудливо и напыщенно, холодно и тягостно. Невозможен далее язык ее книги. Все эти выражения, которыми кишат огромные тома: «Моя божественная Принцесса», «Моя великая Королева», «Моя великая Госпожа!» — она обращается так к Пресвятой Деве, которая, в свою очередь, называет ее «дражайшая моя». Меня раздражают и утомляют жеманство, с которым Христос именует ее «супругой» своей, «возлюбленной» своей, беспрерывно упоминает о ней «как о предмете своего благоволения», и наконец вычурность, с которой она нарекает ангелов придворными великого короля.

Это отдает париками и жабо, реверансами и пируэтами, это происходит в Версале, это придворная мистика, в которой Христос священствует в одежде Людовика XIV.

Не забудем также, — продолжал он свои думы, — что Мария Аргедская обильна сумасбродными подробностями. Она объявляет, что святой Михаил и святой Гавриил, приняв образ живых людей, присутствовали при рождении Сына Богоматери!

Согласитесь, что это слишком! Я прекрасно знаю, что аббат ответит советом не считаться с этими чудачествами и заблуждениями; и скажет, что «Мистический град» надо читать с точки зрения внутренней жизни Пресвятой Девы. — Да, но в таком случае книга Олье исследующая тот же предмет кажется мне по иному достоверной, по иному любопытной!

Сгущал ли намеренно краски священник, играл ли он роль?.. Так спрашивал себя Дюрталь, замечая, как тот упорно преследует в течение некоторого времени одни и те же темы. Дюрталь иногда пытался переменить беседу, но аббат с кроткой усмешкой придавал ей опять желательное ему направление.

Считая, что Дюрталь уже достаточно насыщен мистическими произведениями, он стал реже говорить о них и казалось все помыслы свои устремил на монашеские ордена и особливо на орден святого Бенедикта. Весьма искусно пробудил в Дюртале любопытство к этому учреждению, наводил его на вопросы, и, раз укоренившись на этой почве, уже не сходил с нее.

Это началось с разговора о древнем церковном пении.

— Вы правы, любя его, — заметил аббат. — Независимо от стороны богослужебной и художественной, церковное пение утишает, если верить святому Юстину, искушения и вожделения плоти «affectiones et concupiscentias carnis sedat». Но позвольте сказать вам, вы знаете его только понаслышке. В настоящее время в храмах не найти истинных древних песнопений, вам подносят подделки, более или менее смелые, то же самое что и с целебными изделиями медицины.

Все моления, которые еще удержались до сих пор в церковных хорах, исполняются неверно. Хотя бы, например, «Tantum ergo». Оно почти правильно поется до стиха «Praestet fides» [32], отсюда сбивается с пути. Не считается с весьма ощутимыми оттенками грегорианской мелодии, предписанными в тот миг, когда текст возвещает бессилие разума и всемогущую помощь Веры. Эти подделки выступают еще явственнее, когда после повечерия слушаешь «Salve Regina» [33]. Ее сокращают больше, чем на половину, иссушают, обесцвечивают, отсекают ударения, превращают в обрубок пошлой музыки. Вы заплакали бы с досады, если б сперва ознакомились с этим величественным гимном в исполнении траппистов, и послушали бы потом, как голосят его в парижских церквах.

Кроме вносимых ныне изменений в мелодию, бессмысленна повсюду и самая манера, с которой завывают древние песнопения! Одно из первых условий их хорошей передачи требует, чтобы голоса лились вместе, чтобы все они пели одновременно, совпадая слово в слово, нота в ноту. Необходимо, одним словом, единство.

Вы можете убедиться сами, что с грегорианской мелодией обходятся иначе. Каждый голос обособляется и звучит на собственный страх. Возвышенная музыка не терпит аккомпанемента. Ее следует петь в чистоте и без органа. Самое большее, что инструмент допустим для указания тона или ровно настолько, чтобы в потребных случаях под сурдинку провести линию, подчеркивающую голоса. Нечего говорить, что совсем по иному поступают наши певчие!

— Да, я знаю, — ответил Дюрталь. — Слушая церковное пение в Сен-Сюльпис, Сен-Северин или Нотр-Дам-де-Виктуар, я не забываю его деланности; но согласитесь, что даже в таком виде оно все же восхитительно! Я не защищаю подлога и при внесении фиоритур, ложностей музыкальных пресечений, преступного аккомпанемента, пошлого концертного тона, которым облекают древнюю песнь в Сен-Сюльпис; но что же делать? За отсутствием оригинала я вынужден довольствоваться более или менее плохой копией и повторяю, что даже в таком виде эта дивная, чарующая меня музыка!

Аббат спокойно ответил:

— Но почему непременно слушать поддельное пение, когда вы можете наслаждаться подлинным? Могу вам сказать, даже в Париже есть церковь, где оно сохранилось неприкосновенным и исполняется согласно измененным мною правилам.

Назад Дальше