В пути - Жорис-Карл Гюисманс 18 стр.


Вечером, раздеваясь, он вздохнул: „Завтра я буду ночевать в келье. Да, но если задуматься, это все же удивительно! Если бы несколько лет тому назад кто предсказал мне, что я укроюсь у траппистов, я, конечно, счел бы его сумасшедшим! А вот я стремлюсь теперь туда по доброй воле, впрочем, нет, я ухожу, толкаемый неведомою силой, подобно псу, гонимому бичом!

Но какое, в сущности, знамение времени! — продолжал он свои думы, г Нет, правда, как смердит современное общество, если Господь Бог не проявляет особой разборчивости, а вынужден брать, что попадется, довольствоваться обращением людей, вроде меня!“

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Дюрталь проснулся радостный, оживленный, удивился, что в миг отъезда в траппистскую обитель рассеялись все страхи, и он настроен решительнее, чем всегда. Пытался сосредоточиться, молиться, но сильнее обычного напала на него рассеянность, блуждали мысли; равнодушие не исчезло, не ощущалось умиления. Удивленный, заглянул он в себя, встретив пустоту. Подметил лишь, что сегодня утром он во власти одного из тех нежданных настроений, когда человек превращается в ребенка, беспечно развлекается, утратив способность видеть изнанку вещей, радуется всему.

Поспешно одевшись, сел в экипаж, высадивший его у вокзала. Здесь поддался приступу истинно детского тщеславия. Рассматривая людей, мелькавших в залах, топтавшихся перед кассами, или смиренно провожавших свой багаж, он чуть не преклонялся пред собой. «Эти путешественники движимы удовольствием, делами, — думал Дюрталь, — они вправе колебаться, да, — но не я!»

Но устыдился вздорных мыслей, и устроившись в купе, где на его счастье не было больше никого, закурил папиросу, подумав: недолго остается мне курить. И предался мечтам, погрузился в раздумье о монастырях, душой скитался около траппистов.

«Помнится, одна газета определяла число монахов и монахинь во Франции в двести тысяч.

Эти двести тысяч человек, в наше время постигших нечестие борьбы за жизнь, срам блуда, ужас деторождения хранят честь страны!»

И, перескочив с иноческих душ к книгам, которые он уложил с собой, рассуждал так: «Любопытно, однако, что влечение французского искусства безусловно противно мистике.

Все возвышенные мистики — иноземцы. Святой Дионисий Ареопагит — грек; Эккарт, Таулер, Сюзо, сестра Эммерик — немцы; Рейсбрюк — уроженец Фландрии; Святая Тереза, Святой Иоанн де ла Круа, Мария д'Агреда — испанского происхождения; П. Фабер — англичанин; Святой Бонавентура, Анжель де Фолиньо, Магдалина де Пацци, Екатерина Генуэзская, Жак де Воражин — итальянцы…

Кстати, — его озадачило последнее из имен, которые он перебирал… — Почему не захватил я его „Золотой Легенды“? И как было не вспомнить об этой настольной книге Средневековья, утешавшей в долгие часы тягостных постов, простодушной помощнице в дни набожных канунов. Неверующих нашего времени „Золотая Легенда“ манит, подобно изысканным пергаментам, на которых усердные рисовальщики раскрашивали лики святых камедью по золотому фону.

В литературной миниатюре, в мистической прозе Жак де Воражин — истинный Жан Фуке или Андре Боневё!

Нет, право, нелепо было забыть эту книгу. В Траппе она помогла бы мне переживать древние, драгоценные часы!

Странно, — вернулся он к прерванной цепи своих дум, — что Франция обладает религиозными писателями, более или менее знаменитыми, но слишком бедна мистиками в строгом смысле. Также и с живописью. Истинные ранние мастера — фламандцы, немцы, итальянцы, и среди них — ни одного француза, и наша бургундская школа вышла из Фландрии.

Нет, бесспорно, дух нашей расы явно не искушен в раскрытии и объяснении путей Господних, которые пролагает Он в самую сердцевину души — туда, где зарождаются мысли и сочится родник постижений.

Он не стремится объять изобразительною силой слов глас или безмолвие благодати, озаряющей разрушенное царство греха, неспособен извлечь из мира тайны откровения психологические, какими являются труды Святой Терезы и Святого Иоанна де ла Круа, и произведения искусства, подобные творениям де Воражина или сестры Эммерик.

Невозделана нива наша и терниста почва, да и где найти земледельца, который взборонит ее и засеет, соберет не мистическую жатву — нет, — но лишь хлеб духовный, чтобы напитать голод скитальцев, ослабевших, беспомощно блуждающих и падающих в ледяной пустыне современности.

И бессилен пахать эти пустыри священник — вечный работник на пажитях надземности, призванный возделыватель душ.

Семинария воспитала его покорным и незлобивым, умеренностью пропитала его жизнь. И, по-видимому, отвернулся от него Господь — вернейшее доказательство, что лишены священнослужители всякого дарования. Не осталось одаренных священников ни на кафедре, ни в книге. Миряне унаследовали благодать, разливавшуюся в средневековой церкви. Другой пример еще поучительнее. Церковники почти не творят в наше время обращений. Минует их угодное небу существо, влекомое непосредственно самим Спасителем, направляемое Его личным воздействием.

Невежество и необразованность духовенства, непонимание среды, презрение мистики, отрицание искусства — отняли у него всякое влияние на искушенные души. Оно царит лишь над неразвитыми мозгами ханжей и ложных святош. И, без сомнения, так лучше — здесь перст Божий, и если б стало оно властелином, если б овладело и двигало несносным стадом паствы — все кончилось бы во Франции ураганом клерикальной тупости, гибелью всякой литературы, всякого искусства!

Спасти церковь может лишь монах, которого священник ненавидит и жизнь которого является для него вечным укором. А что, если и здесь рассыплется мечта, когда я увижу монастырь вблизи, — подумал Дюрталь. — Но нет, мне везет. Судьба хранит меня. Если в Париже я встретился с исключительным аббатом, не равнодушным, не педантом, то почему не столкнусь я в аббатстве с истинными монахами?»

Закурив папиросу, он начал рассматривать ландшафт в окно вагона. Поезд спускался в низину, и навстречу ему телеграфные нити плясали в облаках дыма. Ровный, незанимательный пейзаж. Дюрталь откинулся на спинку своего сидения.

«Как-то сложится приезд мой в монастырь? Во избежание напрасных слов, я ограничусь вручением отцу гостиннику письма. Все устроится!»

Он чувствовал полное умиротворение. Изумлялся, что исчезли тяжести и страхи, и чуть не сменились радостным подъемом. «Славный священник был прав, уверяя, что я сам сочиняю чудовищные призраки… И задумался об аббате Жеврезе. Удивился, вспоминая, как за все время знакомства он ничего не узнал о его прошлом, не стал ближе к его интимной жизни. И вправду, я всегда мог бы осторожно расспросить его, но никогда не приходило мне этого в голову. Связь наша всецело ограничилась вопросами религии и искусства. Такая неизменная замкнутость не создает захватывающей дружбы, но порождает своего рода янсенизм влечения, не чуждый прелести.

Пусть так, церковник этот — человек святой, чуждый лукавого, вкрадчивого обхождения священников. Кроме нескольких жестов, манеры запускать за пояс руки, или прятать их в рукава, привычки прогуливаться за разговором взад и вперед, невинной страсти загромождать речь свою латынью, он далек от наружности и елейных бесед своих собратий. Обожает мистику и древнее пение. Он необыкновенный. Его заботливо мне ниспослало небо! — Взглянув на часы, вздохнул: — вот и подъезжаем; я проголодался; через четверть часа будем в Сен-Ландри».

Чтобы занять время, Дюрталь постукивал по оконному стеклу, смотрел, как убегают поля, уносятся леса, курил папиросы. В должное время снял с сетки саквояж и высадился наконец на станции.

На площади, возле крошечного вокзала, заметил таверну, о которой рассказывал аббат. Встретившая его в кухне приветливая женщина ответила:

— Хорошо, сударь, будет исполнено. Вы позавтракаете, а тем временем запрягут лошадь.

И он вкусил неудобоваримых кушаний. Увидел пред собой телячью голову, залежавшуюся в деревянной лохани, несвежие котлеты, овощи, почерневшие на сковороде. В том настроении, какое переживал он, его забавлял этот невозможный завтрак. Пригубил вина, от которого горело горло, и смиренно выпил кофе, после которого на дне чашки остался осадок песка.

Вскарабкался в тележку, которой правил молодой парень; во всю прыть понеслась лошадь по деревне, и потянулись окрестные поля.

Дорогой он расспрашивал об общине траппистов, но крестьянин не знал про нее ничего.

— Я, видите ли, часто езжу туда, но не вхожу внутрь. Гележка останавливается у ворот, и мне, понимаете, нечего вам рассказать…

Уже час проехали они по дорогам. Крестьянин кнутом послал приветствие дорожному рабочему и заговорил с Дюрталем:

— Говорят, черви пожирают им живот.

Дорогой он расспрашивал об общине траппистов, но крестьянин не знал про нее ничего.

— Я, видите ли, часто езжу туда, но не вхожу внутрь. Гележка останавливается у ворот, и мне, понимаете, нечего вам рассказать…

Уже час проехали они по дорогам. Крестьянин кнутом послал приветствие дорожному рабочему и заговорил с Дюрталем:

— Говорят, черви пожирают им живот.

— Почему так?

— Они лежебоки. Вечно прохлаждаются — летом валяются на животе.

И замолчал.

Дюрталь не думал ни о чем. Переваривал завтрак, курил, оглушенный тряской экипажа.

Прошел еще час. Они въехали в густой лес.

— Мы подъезжаем?

— О, еще нет!

— Монастырь виден издали?

— Ничуть! Его не увидишь, он скрыт в долине, в конце этой аллеи, — ответил парень, махнув на уходившую в лес дорогу, к которой они приближались. — Смотрите, идет туда человек, — показал он на человека с наружностью бродяги, который пересекал большими шагами просеку.

И сообщил Дюрталю, что у траппистов всякий нищий вправе напитаться и даже переночевать в комнате, рядом с каморкой брата привратника, ему дают обычную трапезу братии, но не пускают в самый монастырь.

Дюрталь спросил: какого мнения о монахах окрестные деревни, но молодой человек, очевидно, боясь ответить невпопад, сказал:

— О них ничего не говорят.

Дюрталь уже начал уставать, когда на повороте аллеи он наконец увидел внизу кучу строений.

— А вот и Траппа! И парень натянул вожжи, готовясь к спуску.

Экипаж катился с высоты и Дюрталь над крышами мог разглядеть большой сад, леса, и перед ними грозный крест с пригвожденным страдающим Христом.

Вскоре видение исчезло, экипаж опять углубился в лес, крутясь по извилинам дороги, на которой листва заслоняла монастырь.

Долгими объездами добрались они наконец до перекрестка, за которым высилась стена, прорезанная широкой дверью. Тележка остановилась.

— Теперь звоните, — крестьянин указал Дюрталю на спускавшуюся вдоль стены железную цепь и прибавил:

— Приезжать завтра за вами?

— Нет.

— Так вы остаетесь?

Ошеломленный юноша взглянул на него, повернул лошадь и обратно поехал вверх по косогору.

С саквояжем у ног, уничтоженный, стоял Дюрталь перед дверями. Сердце билось резкими ударами; испарилась вся уверенность, вся бодрость. Что ожидает там, внутри?

И стремительно пронеслась пред ним страшная картина траппистской жизни: скудное питание тела, изнеможденного бессонницей, часами распростертого на плитах пола; душа трепещущая, придавленная тяжким гнетом, руководимая с военной строгостью, обнажаемая, выворачиваемая вплоть до мельчайшего изгиба. И над разбитой жизнью, словно обломок, выброшенный к этим суровым берегам, парит безмолвие темницы, зловещее молчание могил!

— Боже, Боже! Сжалься надо мной, — произнес он, — вытирая лоб. — И невольно оглянулся, как бы ища помощи. Кругом были безлюдные дороги, пустынные леса. Ни звука не доносилось ни с полей, ни из монастыря.

— Однако надо звонить. — Его ноги подкашивались, когда он потянул цепь. Звон колокола раздался за стеной, тяжелый, ржавый, ворчливый.

— К чему так падать духом, не будь смешным, — пробормотал он, услышав шлепанье деревянных башмаков за дверью.

Открылась дверь, и на него вопросительно смотрел престарелый монах в шерстяной темной рясе капуцина.

— Я богомолец и хотел бы видеть отца Этьена. Монах поклонился, поднял саквояж и знаком пригласил Дюрталя следовать за собой.

Сгорбившись, пошел он мелкими шагами через виноградник. Они достигли ограды и направились к обширному зданию, похожему на разрушающийся замок и окаймленному двумя крыльями, выходившими на двор.

Брат проник в правое крыло, примыкавшее к ограде. Дюрталь вошел за ним в коридор, по бокам которого виднелись выкрашенные серой краской двери. На одной из них прочел надпись: «Аудитория».

Траппист остановился, поднял деревянную задвижку и ввел Дюрталя в комнату. Через несколько минут послышались повторные зовы колокола.

Сев, Дюрталь осмотрелся. Внутренние ставни закрывали окно наполовину, и в покое царил глубокий сумрак. Посредине стоял обеденный стол, покрытый старой ковровой скатертью. В одном из углов аналой, над которым висела картина, изображающая святого Антония Падуан-ского, баюкающего на руках Младенца Иисуса. На другой стене — большая икона Спасителя. Два вольтеровских кресла и четыре стула довершали убранство комнаты.

Дюрталь извлек из бумажника рекомендательное письмо, предназначенное отцу гостиннику, и подумал: «Как-то примет он меня? Этот хотя говорит. Впрочем, увидим», — оборвал он свои мысли, услыхав шаги.

Показался белый монах в черном наплечнике, концы которого спускались по плечам и груди. Он был молод и улыбался.

Прочитав письмо, изумленно взял Дюрталя за руку и молча повел двором до левого крыла. Здесь толкнул дверь и, омочив палец в кропильницу, поднес ее Дюрталю.

Они находились в церкви. Монах знаком указал ему преклонить колена на ступени перед алтарем и тихо помолился. Затем встал, медленно прошел к порогу, опять предложил Дюрталю освященной воды и, все так же держа его за руку и не раскрывая рта, привел в аудиторию, из которой они вышли.

Здесь осведомился о здоровье аббата Жеврезе, овладел саквояжем. Они поднялись по огромной разрушающейся лестнице на обширную площадку, в середине прорезанную широким окном и с боков окаймленную двумя дверями.

Открыв дверь направо, отец Этьен миновал просторный вестибюль, и вводя Дюрталя в комнату, которую напечатанная крупными литерами надпись вручала покровительству святого Бенедикта, произнес:

— Мне совестно, сударь, что я не могу предложить вам более удобного жилища.

— Но оно превосходно, — воскликнул Дюрталь, — что за очаровательный вид, — прибавил он, приблизившись к окну.

— У вас будет, по крайней мере, свежий воздух, — сказал, открыв окно, монах.

Внизу раскинулся загороженный плодовый сад, через который провел Дюрталя брат привратник. В нем преобладали яблони, низкие и неподвижные, посеребренные лишаями и вызолоченные мохом. За монастырскими стенами тянулись по склонам поля люцерны, перерезанные большой белой лентой дороги, которая исчезала на горизонте, оттененном зеленым кружевом листвы.

— Осмотритесь, сударь, — продолжал отец Этьен, — и откровенно скажите, чего вам не хватает в келье. Иначе мы оба пожалеем: вы, что не попросили нужного, а я, если замечу это слишком поздно, буду досадовать на свою оплошность.

Дюрталь наблюдал монаха, ободренный его свободным обхождением. Отец был молод, лет около тридцати. Живое, выразительное лицо, по щекам испещренное розовыми жилками, обрамлялось окладистой бородой, и вокруг бритой головы темнел венчик каштановых волос. Говорил он несколько скороговоркой, засунув руки за широкий кожаный пояс, стягивавший чресла.

— У меня неотложное дело, но я сейчас вернусь. Устраивайтесь поудобнее. Взгляните, если успеете, на правила, которым вы должны следовать у нас в монастыре… Они напечатаны на тех листках… Там на столе. Если угодно, мы побеседуем, когда вы с ними ознакомитесь.

И оставил Дюрталя одного.

Тот сейчас же занялся изучением комнаты. Очень высокая и очень узкая, она имела форму ружейного дула. Против двери было расположено окно.

В глубине, в углу, возле окна стояла небольшая железная кровать и круглый ореховый ночной столик. За кроватью у стены — аналой, обитый выцветшим репсом, увенчанный крестом и еловой ветвью. Дальше, все у этой же стены, белый деревянный стол, покрытый салфеткой, и на нем кувшин с водой, таз, стакан.

Напротив виднелся шкап, камин, в панно которого вставлено было распятие, и, наконец, стол рядом с окном, против кровати. Три плетеных стула дополняли меблировку кельи.

— Мне ни в коем случае не хватит воды для умыванья, — подумал он, — прикинув крошечный кувшин вместимостью не больше пивной кружки. Отец Этьен так внимателен, что у него можно попросить более внушительный паек.

Разгрузил саквояж, разделся, сменил крахмальную рубашку на фланелевую, расставил на умывальном столике свои туалетные принадлежности, спрятал в шкап белье. Сев, окинул келью взглядом, нашел ее довольно удобной, а главное, весьма опрятной.

Подойдя к столу и увидев на нем пачку линованой бумаги, чернильницу и перья, Дюрталь благодарно помянул предупредительность монаха, который известился, конечно, из письма аббата Жеврезе, что гость — писатель. Открыл и закрыл две книги, переплетенные в баранью кожу. Первая — «Введение в жизнь подвижническую» святого Франциска, епископа Женевского, и вторая — «Духовные упражнения» Игнатия Лойолы. Затем разложил свои книги на столе.

Наугад взял со стола первый попавшийся печатный листок и прочел:

Назад Дальше