«Чин, положенный для братии в обычные дни — от Пасхи до Воздвижения Святого Креста.
Встать в два часа.
Час первый и обедня в пять с четвертью.
Работа — согласно назначению.
В девять часов конец работы и перерыв.
Сексты в одиннадцать.
Анжелюс и трапеза в одиннадцать с половиной.
Полуденный отдых после трапезы.
Конец отдыха в половине второго.
Ноны и работа — пять минут спустя по пробуждении.
Окончание работы в четыре с половиной; перерыв.
Вечерня и после нее молитва в пять с четвертью.
В шесть ужин и перерыв.
В двадцать пять минут восьмого повечерие.
В восемь отхождение ко сну».
Перевернув листок, увидел на обратной стороне другое расписание, озаглавленное:
«Чин зимний. От Воздвижения Святого Креста до Пасхи».
Вставали так же, но ложились спать часом раньше. Обеденная трапеза отодвигалась с половины двенадцатого до двух часов. Уничтожался полуденный отдых и вечерняя трапеза. Канонические службы совершались позже, кроме вечерни и повечерия, указанных вместо пяти с четвертью и двадцати пяти минут восьмого — в четыре с половиной и шесть с четвертью.
— Не весело средь ночи вставать с постели, — вздохнул Дюрталь. — Полагаю, что богомольцы не подчинены этому военному уставу.
А это — для меня, — и взяв другой картон, прочел заглавие:
«Правила для богомольцев с Пасхи до Воздвижения Святого Креста».
— Исследуем их. — И он углубился в рассмотрение распорядков утреннего и вечернего, соединенных вместе.
Утро часы
Вечер часы
4 Встать при звонах Анжелюса. 1 1/2 Конец отдыха. Четки.
4 1/2 Молитва и созерцание. 2 Вечерня и повечерие.
5 1/4 Час первый. Обедня. 3 Третье созерцание.
6–7 Испытание. 3 1/4 Духовное чтение.
7 Завтрак (не ждать друг друга). 4 1/4 Утреня. Часы
7 1/2 Шествие на Голгофу. 5 1/4 Размышление. Вечерня с пением.
8 Сексты и Ноны. 5 1/2 Испытание. Молитва.
8 1/2 Второе созерцание. 6 Ужин. Отдых.
9 Духовное чтение. 7 Литания, великое молчание.
11 Поклонение и испытание. Час третий. 7 1/4 Присутствие за повечерием.
11 1/2 Анжелюс, обед, отдых. 7 1/2 Песнь Salve Regina, Анжелюс
12 1/4 Полуденный сон. Великое молчание. 7 3/4 Особое испытание. Отхождение ко сну.
— Это выполнимее: 4 часа утра — время терпимое! Но я ничего не понимаю. Богослужебные часы не совпадают на этой карте со службами монахов. И к чему здесь две вечерни и повечерия? Мне совсем не по душе эта мелочность, эти приглашения столько-то минут созерцать, столько-то читать! У меня не такой рыхлый дух, чтоб я мог его вылить в эту вафельницу! Положим, я волен делать, что угодно. Кто проверит, что творится во мне, созерцаю я, например, или нет…
Ах, да, — есть еще правило на обратной стороне, продолжал он, перевертывая карту. Устав с сентября, меня он не касается. Почти одинаков с летним, а это послесловие относится к обоим расписаниям:
«Примечание:
1) Молитва по служебнику может быть заменена малым прославлением Святой Девы.
2) Господа богомольцы приглашаются исповедаться в первые же дни после прибытия, чтобы освободить к созерцанию свой дух.
3) Следует после каждого созерцания прочесть соответствующую главу „Подражания Христу“.
4) Наиболее благоприятное время для исповеди и шествия на Голгофу от 6 до 9 часов утра и от 9 утра до 2 вечера, а летом — от 2 до 5 вечера.
5) Прочесть таблицу предостережений.
6) Желательно не заставлять себя ждать в часы трапез.
7) Лишь отец гостинник управомочен пещись о нуждах господ богомольцев.
8) Не имеющие книг могут получать их в убежище».
— Исповедь! Единое только это слово вынес он из цепи правил. Пора, однако, о ней подумать!
Мороз пробежал у него по коже. Надо поговорить с отцом Этьеном, когда придет.
Недолго продолжалось его немое сокрушение, почти сейчас же вошел монах и спросил:
— Заметили вы, чего не хватает вам и что может вам потребоваться?
— Нет, отец мой; но я попросил бы немного более воды…
— Нет ничего легче. Вам каждое утро будут приносить большой кувшин.
— Благодарю вас…
Я начал обозревать регламент.
— Дело вот в чем, — объяснил монах: — от вас требуется в точности, без малейших послаблений, соблюдать богослужебные часы. Упражнения, указанные на карте, не обязательны. В том виде, как они намечены, они не бесполезны людям первой молодости или лицам, лишенным всякого почина. Остальных они скорее стеснили бы, — по крайней мере, на мой взгляд. Основное наше правило — не слишком заниматься богомольцами, предоставлять их влиянию уединения, и вам самому предстоит разрешить вопрос о наиболее благочестивом употреблении вашего времени. Я не потребую от вас ни одного из предписанных здесь чтений, позволю себе только настойчиво предложить вам читать «Малое прославление Пречистой Девы». Оно есть у вас?
— Вот, ответил Дюрталь, протягивая тоненькую книжку.
— У вас очаровательный экземпляр, — заметил отец Этьен, перелистывая роскошно отпечатанные красным и белым страницы. Остановившись на одной из них, он громко прочел третью утрени.
— Какая красота! — воскликнул он. Восторгом засияло вдруг его лицо, загорелись глаза, дрожали державшие книжку пальцы. — Да, — произнес гостинник, закрывая требник, — особливо читайте его у нас, вы знаете, что Пресвятая Дева — истинная покровительница, истинная игуменья траппистов! — Помолчав, он продолжал: — В письме к аббату Жеврезе я определил продолжительность вашего пребывания здесь в восемь дней, но, разумеется, гостите у нас, сколько заблагорассудится, если не соскучитесь.
— Я хотел бы продлить между вами мои дни, но это зависит от того, как мое тело справится с борьбой. У меня больной желудок, я боюсь за него, и на всякий случай попрошу вас, будьте добры, как можно скорее пригласите мне духовника!
— Хорошо, завтра вы увидите его. Я заявлю о вас сегодня вечером, после повечерия. Что касается пищи, то, если вы не удовлетворитесь ею, я могу дополнительно назначить вам яйцо. Но на этом мои полномочия кончаются — ни рыбы, ни мяса: устав воспрещает их безусловно. Только овощи и, сознаюсь, не весьма изысканные! Впрочем час ужина близок, и вы увидите сейчас сами. Если хотите, я покажу вам трапезную, где вы повечеряете вместе с господином Брюно.
Спускаясь по лестнице, монах продолжал: Брюно — человек, отрекшийся от мира и, не произнеся обетов, живущий под монастырской сенью. Таких, как он, чин наш именует «посвященными». Он муж мудрый и благочестивый, не сомневаюсь, что понравится вам. За трапезами будет вашим собеседником.
— Я все остальное время следует хранить молчание? — спросил Дюрталь.
— Да, но если вам что требуется, обращайтесь ко мне, и я всегда отвечу. Устав наш не терпит никаких смягчений в вопросе молчания, а равным образом, и в соблюдении предписанных часов вставанья, сна, церковных служб. В этом надлежит выполнять его со всею точностью.
— Хорошо, — ответил Дюрталь, слегка смущенный строгим тоном инока. — Еще одно: в моем расписании есть статья, приглашающая меня ознакомиться с таблицей предостережений, — но у меня нет такой таблицы!
— Она вывешена на лестничной площадке, возле вашей комнаты. Прочтите ее завтра, когда встанете с постели. Входите! — И он толкнул одну из дверей в нижнем коридоре, как раз против аудитории.
Дюрталь поклонился пришедшему туда до них пожилому господину. Познакомив их, монах исчез.
Все кушанья стояли на столе: два яйца на блюде, миска рису, другая с фасолью, банка меду.
Брюно прочел «Будь благословенна» и начал угощать Дюрталя.
Подал ему яйцо.
— Для парижанина печальный ужин, — заметил он с улыбкой.
— О! Яйцо и вино скрашивают все. Сознаюсь, я боялся, что мне предстоит пить одну чистую воду!
Они дружески беседовали.
Брюно оказался человеком любезным и изысканным. Добрая улыбка освещала его аскетический облик, желтое, суровое лицо, изрытое морщинами.
С благодушной откровенностью отвечал он на любопытные расспросы Дюрталя, рассказал, что после бурной жизни ощутил перст благодати и удалился от мира, чтобы годами лишений и молчания искупить свои грехи и прегрешения других.
— И вы никогда не скучали здесь?
— Ни разу за пять лет пребывания моего в пустыни. Быстро мчится время в распределении траппистов.
— Вы участвуете во всех упражнениях братии?
— Да. Но с той разницей, что ручной труд я заменяю созерцанием в келье. Как посвященный, я мог бы, по желанию, не вставать к нощному бдению в два часа утра, но для меня великое наслаждение — петь до рассвета сияющие бенедиктинские псалмы. Но вы слушаете меня и не едите. Могу я предложить вам еще немного рису?
— Нет, благодарю. Если позволите, я возьму ложку меду. Пища, по-моему, не плохая. Меня немного только смущает одинаковый и причудливый вкус всех кушаний. Они отзываются… я бы сказал… жиром или салом.
— У них привкус горячего масла, которым приправлены овощи. О! Вы скоро к этому привыкнете. Через два дня перестанете замечать.
— Но в чем, собственно, выражается назначение посвященного?
— Он ведет жизнь не столь суровую, как иноческая, и более созерцательную. Если захочет, может путешествовать и, не связанный клятвенным обетом, участвует в духовных благах ордена.
Встарь уставом допускались так называемые «близкие».
Устав именовал так посвященных, принимавших пострижение, носивших особую одежду и произносивших три великих обета. В общем они вели жизнь смешанную — полумирскую, полуиноческую. Разряд этот до сих пор существует у чистых бенедиктинцев, но у траппистов исчез с 1293 года, уничтоженный их генеральным капитулом.
Сейчас в цистерцианских аббатствах есть лишь отцы, братья-миряне или послушники и крестьяне, употребляемые для полевых работ; допускаются, наконец, посвященные.
— Скажите, у послушников наголо выбритая голова, и они носят коричневые рясы, как тот монах, что отпирал мне дверь?
— Да. Они не поют церковных служб и посвящают себя исключительно ручному труду.
— Кстати, я прочел и плохо понимаю регламент для богомольцев. Поскольку помню, он усугубляет некоторые службы. Предписывает утреню в четыре после полудня, вечерню в два часа. Расписание его разнится с расписанием траппистов. Как мне согласовать их?
— Не обращайте внимания на распорядок вашей карты. Разве вас не предупредил отец Этьен? Форма эта отлита для людей, неспособных сосредоточиться, привыкших ходить на помочах. Вот почему, стремясь охранить их от праздности, для них придумали как бы слепок с богослужебного требника и разделили их время мелкими ломтями. Их приглашают, например, читать псалмы утрени в часы, когда не положено никаких псалмов.
Обед кончился; возгласив благодарственную молитву, Брюно сказал Дюрталю:
— До повечерия у вас свободных минут двадцать, воспользуйтесь ими, чтобы ознакомиться с садом и лесами. — Вежливо поклонился и вышел.
— Недурно выкурить теперь папиросу, — подумал Дюрталь, оставшись один. Взял шляпу и направился из комнаты. Упадала ночь. Он пересек большой двор, свернул направо, миновал домик, увенчанный высокой трубой; по запаху, доносившемуся оттуда, угадал в нем мастерскую шоколада и углубился в аллею дерев.
В ночной тьме тонула общая картина окружающего леса. Не виднелось ни души. Свертывая папиросу за папиросой, он медленно, блаженно курил, в отблесках спичек справляясь время от времени с часами.
Его удивляло безмолвие, которым овеяна была траппистская обитель. Не доносилось никакого шелеста, не раздавалось даже слабых, отдаленных звуков. Иногда только слышался нежный всплеск весел. Направившись в ту сторону, он различил пруд, по которому скользил сейчас же подплывший к нему лебедь.
Он созерцал колеблющийся белый облик, рассекавший сумрак, взбаламучивая воду, но вдруг колокол зазвонил медленными перезвонами. Снова взглянув на часы, он убедился, что близко повечерие.
Вошел в церковь еще пустую, и воспользовался своим одиночеством, чтобы на досуге рассмотреть ее получше.
Она имела форму обрубленного снизу креста, закругленного вверху и простирающего четырехгранные руки, прорезанные каждая — дверями.
Под сенью лазоревого купола верхняя часть креста изображала небольшую ротонду, обрамленную кольцом седалищ, прислонившихся к стенам. Посреди возвышался большой мраморный алтарь, увенчанный деревянными паникадилами и окаймленный сбоку деревянными же канделябрами, стоявшими на мраморных колонках.
Под алтарем, в пустоте, спереди замкнутой стеклом, виднелась рака готического стиля, и в золоченой зеркальности ее медного покрова отражались огни лампад.
Ротонда переходила в широкую площадку, отграниченную тремя ступенями, и сливалась с руками креста, которые, удлинняясь, образовали как бы преддверие, одновременно служившее и кораблем, и боковыми приделами обрубка — церкви. Два крошечных алтаря притаились в конечности полых рук, возле дверей, укрывшись в нише, голубые, как и купол. Две статуи виднелись над каменными алтарями без всяких украшений. Одна изображала святого Иосифа, другая Христа.
Лицом к главному алтарю, в преддверии, против ведших в ротонду ступеней, был расположен еще четвертый алтарь во имя Пречистой Девы. Он выделялся на фоне окна, витражи которого представляли святого Бернара в белой и святого Бенедикта в черной одежде, и уходил, казалось, в глубину храма, — опоясанный справа и слева двумя рядами скамей, которые тянулись навстречу маленьким алтарям, открывая лишь столько места, чтобы пройти вдоль преддверия, или по прямой линии, от алтаря Владычицы достигнуть ротонды с главным алтарем.
«Храм страдает крикливым безобразием, — подумал Дюрталь, усаживаясь на скамью перед статуей святого Иосифа. — Судя по стенным барельефам, памятник сооружен в эпоху Людовика XVI: то было плохое время для церквей!»
Звон колоколов перебил его мысли, и все двери открылись в тот же миг. Срединная, устроенная влево от алтаря, в самой ротонде, пропустила дюжину монахов, облеченных в широкие белые рясы. Иноки разместились на хорах, заняв боковые седалища ротонды.
Толпа чернецов в темном проникла двумя входами преддверия. Они преклонили колена перед скамьями, стоявшими справа и слева от алтаря Богородицы.
Некоторые опустились совсем близко от Дюрталя. Но из почтения к их склоненным головам, молитвенно сложенным рукам он не решился их рассматривать, притом же преддверие погрузилось в глубокую тьму. Освещение сосредоточилось на хорах, где были зажжены лампады.
Он наблюдал за белыми иноками, сидевшими на видимой ему стороне ротонды. Узнал среди них отца Этьена, коленопреклоненного возле низкого монаха. Но особенно приковал его внимание один из братьев, отчетливо освещенный на крайнем седалище рядом с папертью, почти против алтаря.
Стройный и нервный, он походил в своем белом бурнусе на араба. Дюрталь видел лишь его профиль и различил длинную седую бороду, бритый череп, обрамленный иноческим венчиком, высокий лоб, орлиный нос. Монах изводил приятное впечатление своим властным лицом, изящным телом, мерно двигавшимся под рясой. «Вероятно — игумен пустыни», — подумал Дюрталь и уж не сомневался в этом, когда монах достал спрятанный под его аналоем колокольчик и начал руководить богослужением.
Все монахи поклонились алтарю; игумен прочел вступительные молитвы, и в другом конце ротонды, скрытом от взора Дюрталя, зазвучал и, по мере того, как разливался антифон, возносился хрупкий, старческий голос, детски-прозрачный, в котором, однако ж, звенели слегка надтреснутые ноты.
И противоположная сторона хор, где виднелись игумен и отец Этьен, ответила низкими теноровыми голосами, очень медленно скандируя склады:
Нагнувшись над разложенными перед ними фолиантами, они продолжали:
И выпрямились, когда вторая половина отцов возглашала в ответ:
Служба началась.
Это был скорее речитатив, чем пение, — то медленный, то скорый. Видимые Дюрталю монахи резко и кратко выговаривали гласные, тогда как на другой стороне их, наоборот, растягивали и произносили, казалось, все «о» с облегченным ударением. Произношение юга как бы сочеталось здесь с северным. Странный оттенок сообщался богослужению в таком речитативе. Словно некие чары убаюкивали и нежили душу, замиравшую в волнах псалмопении, прерываемых неизменным славословием, которое повторялось после заключительной строфы каждого псалма.
— Но я ничего не понимаю, — недоумевал Дюрталь, в совершенстве знавший чин повечерия. — Они поют не по римскому уставу.
Недоставало одного псалма. Отчетливо услышал он на миг гимн святого Амвросия «Те lucis ante terminum» [51], возглашенный в суровой мощной мелодии древнего напева. Изменилась только конечная строфа. И снова спутался, ожидая «Кратких Назиданий», «Nunc dimittis», которых так и не дождался.
Повечерие не меняется, как вечерня, думал он. Надо попросить завтра объяснений у отца Этьена.
Мысли его спутал молодой, белый монах, который, выйдя и отдав перед алтарем земной поклон, зажег две свечи.
Вдруг все встали, и своды сотряс восторженный возглас «Salve Regina». Дюрталь внимал, охваченный дивным напевом, который так не походил на завыванья в парижских церквях. Пламенный и нежный, устремлялся он с такою молитвенною силою, что, казалось, в нем одном претворилась вся незабвенная надежда человечества и вся его вечная тоска.