В пути - Жорис-Карл Гюисманс 27 стр.


Исключительной кажется нищая, бесхитростная, открытая душа доблестного инока в такое время, когда все помышляют о корысти и сладострастии. Ему восемьдесят лет, а он с юности без послаблений прожил жизнью траппистов. Вероятно, даже не знает, когда и где, под какой широтой обитает — в Америке или во Франции, не прочел ни единой газеты, и не достигает его мирской шум.

Ему неведом вкус мяса или вина, он понятия не имеет о деньгах, не подозревает ни ценности их, ни значения; женщина для него пустой звук и, быть может, лишь в потехах боровов, да в поросящихся свиньях угадывает он сущность и последствия плотского греха.

Одиноко живет, окутанный молчанием, похороненный во мраке. Размышляет о самоистязаниях отцов-пустынников, о которых повествуется ему за трапезой. И внимая безумию их постов стыдится за свою скудную пищу, винит себя в благополучии!

Да! Непорочен отец Симеон и не знает ничего, ведомого нам, но знает все, что презрел мир. Сам Господь умудрил и наставил его истинам непостигаемым, приблизил его душу к небу, снисходит и владеет им, обожествляет в единении блаженства!

Он столь же далек от ханжей и святош, как современный католицизм от мистики. Да, бесспорно, мистика высока, но религия упала. Признаем эту истину. Не стремится к высшей цели католицизм, не потрясает души своей, не отливает ее в виде голубином, который придавали своим фиалам Средние века, и не обращает ее в пелену, которая во образе Духа Святого покрывала бы жертвенную тайну, но стремится усыпить лишь свою совесть, лукавит перед Судией из боязни адского возмездия, движимый не любовью, но страхом. С помощью духовенства, при содействии низменной литературы и бездарной печати он превратил религию в фетишизм растроганного дикаря, в смехотворный культ статуэток и лепт, лампад и хромолитографий. Овеществляя идеал любви, изобрел чисто телесное обожание Святого Сердца!

«Какое пошлое учение!» — раздумывал Дюрталь, выйдя из церкви и бродя по берегам большого пруда.

Глядел на камыши, подобно зеленеющей жниве, поникавшие под дыханием ветра. Нагнувшись, рассмотрел ветхую лодку, на голубоватом корпусе которой прочел поблекшую надпись «Аллилуиа». Ладья пряталась в листве кустов, вокруг которых вились колокольчики вьюнка — цветка символического, расширяющегося наподобие дароносицы и окрашенного матовою белизной облатки.

Его пьянил аромат тихих вод. «Ах! Какое истинное счастье укрыться где-нибудь в глуши, в темнице, непроницаемой для мира, и свободно выходить лишь в церковь!» — И заметил вдруг брата Анаклета, который приближался, согнувшись под тяжестью плетеной корзины.

Проходя мимо, послушник улыбнулся, и Дюрталь сказал себе, провожая его взором: «Он мой искренний друг; видя страдания мои пред исповедью, брат все высказал мне в едином взгляде. Теперь он доволен моей радостью и примирением и выражает свое сочувствие улыбкой.

И никогда не заговорю я с ним, никогда не поблагодарю, никогда не узнаю его, никогда, быть может, даже не увижу! Уезжая отсюда, я покину друга, к которому влечет меня и с которым ни разу не обменялись мы хотя бы жестом!

Но разве не становится дружба наша прекраснее от этой замкнутости, не облекается дымкой дальней вечности, не делается таинственной, неутоленной, более надежной?»

Поглощенный своей думой, направился Дюрталь в храм к богослужению, а оттуда в трапезную.

Удивился, увидя на скатерти только один прибор.

Почему нет Брюно? Надо немного подождать его. И, чтобы убить время, развлекся чтением висевшего на стене печатного плаката.

Назидательное объявление гласило:

Дюрталя прервал отец Этьен, объявивший, что Брюно уехал за покупками в Сен-Ландри и вернется не раньше восьми вечера. Посоветовал поторопиться с обедом, иначе все кушанья простынут.

— А как здоровье отца игумена?

— Сносно. Он еще не выходит, но надеется послезавтра встать и быть хотя бы за некоторыми службами.

Монах поклонился и исчез.

Сев за стол, Дюрталь поел бобового супа, проглотил яйцо всмятку, отведал остывшего горохового пюре; затем, выйдя во двор, зашел мимоходом в церковь и опустился на колени перед алтарем Богородицы. Дух богохуления внезапно овладел им…

Проклинал свое безумство, боролся, отшатывался в страхе, но соблазн креп, яростно душил его. И чтобы молчать, он до крови стискивал зубами свои губы.

Жутко ощущать, как наперекор усилиям разума нарастает в душе темное хотенье. Тщетно напрягая волю и чувствуя, что уступит, что против собственной воли разразится нечестивою хулой, он, наконец, бежал.

Но за порогом церкви утих бред богохулений. Удивленный странной яростью наваждения побрел он вдоль пруда.

И понемногу в него закрадывалось неизъяснимое предчувствие надвигавшейся беды.

Подобно зверю, почуявшему скрытого врага, осторожно заглянул он внутрь себя, и заметил, наконец, черную точку на горизонте своей души. И вдруг, не дав ему даже времени опомниться, оглядеться перед опасностью, точка разрослась, покрыла его мраком. Угас день внутри его Я.

К нему подступила тоска — обычный предвестник бури, и в боязливом молчании его существа упадали доводы, подобно каплям дождя.

— По заслугам мне эти мучительные последствия причастия! Разве не обесценил я таинство Евхаристии всем своим предшествующим поведением? Несомненно. Вместо смирения и самообуздания после полудня я впал в возмущение и гнев. Вечером накануне презренно осудил духовное лицо, вся вина которого лишь в его суетном пристрастии к плоским шуткам. И даже не подумал исповедаться в этих грехах, в моей несправедливости! А после причащения? Мне надлежало замкнуться наедине с Божественным Гостем. А я покинул Его, забыл о Нем, бежал от самого себя, гулял в лесах, не присутствовал даже на богослужении!

Нет, вздор, — пытался он убедить себя в нелепости упреков! — Я причастился, в точности исполняя предписание духовника. Прогулки я не просил и не хотел. Брюно вместе с игуменом решили, что она мне полезна. Не в чем мне упрекнуть себя, я невиновен.

— Но сознайся, что лучше было бы, если б ты посвятил день молитве в церкви?

Да, но если так, то нужно ни на шаг не отходить от церкви, не двигаться, не есть, не спать. На все ведь должно же быть время!

Конечно, так. Но душа, более набожная, отвернулась бы от прельщавшей прогулки. Почему не отказался ты во имя самоумерщвления, не исполнился духом покаяния?

Правда, но… — И его не оставляли угрызения. — Одно несомненно, что я мог бы после полудня дать более благочестивое употребление своему времени. — Естественно напрашивалась мысль о грехе, и он не преминул ей поддаться.

Целый час прошел в самобичевании. Покрытый холодным потом, измышлял он воображаемые вины, без меры увлекся в придумывании терзаний, пока, наконец, не опамятовался, не понял, что заплутался.

Вспомнил случай с четками и устыдился, что опять позволил овладеть собою демону. Вздохнул свободнее, и к нему уже начало возвращаться равновесие, но враг возобновил новый, грозный приступ.

Теперь доводы не западали к нему в душу капля за каплей, но хлынули потоками яростного ливня. Разразилась гроза, по сравнению с которой прежние струйки угрызений были лишь предвестниками. Враг метал свои громы, разил его в самое сердце, в смятении первого мига, под грохоты бури.

Но его вера, обретенная им неведомо откуда и как, не пошатнулась, заливаемая хлябями сомнений. «Что из того, если непроницаема священная тайна Евхаристии? Сделавшись постижимой, она утратила бы свою божественность. Или как говорит Таулер, „Недостоин был бы поклонения Бог, которому поклоняются, если бы мы могли постичь Его“. И „Подражание“ в конце четвертой книги недвусмысленно свидетельствует, что если б ум человеческий без труда мог постигнуть пути Господни, то они перестали бы быть чудесными и не назывались бы неисповедимыми».

А голос продолжал: «Но разве лишь одно это загадка? Все католическое учение покоится на песке!

Пред тобою Бог, всесовершенный и всеблагий, Бог, ведающий прошлое, настоящее и будущее, который не может не знать, что Ева согрешит. Одно из двух: или Он не благ, ибо подверг ее искушению, заведомо зная, что она не в силах его снести, или не предвидел ее падения, а значит не всеведущ, не совершенен».

Дюрталь отступил перед этой, действительно, трудною дилеммой.

— Во первых, — рассуждал он, — устранимо последнее предположение. Наивно выдвигать будущее, когда речь идет о Боге. Мы судим Его нашим немощным разумом, тогда как на самом деле, для Него нет ни настоящего, ни прошедшего, ни будущего. В едином миге созерцает Он все времена в свете изначальности. Существуя в бесконечности, Он превыше пространства. В единое сливаются «прежде», «ныне», «после». Он, конечно, не сомневался в победе змия. Отпадает дилемма, у которой отсекают половину…

— Во первых, — рассуждал он, — устранимо последнее предположение. Наивно выдвигать будущее, когда речь идет о Боге. Мы судим Его нашим немощным разумом, тогда как на самом деле, для Него нет ни настоящего, ни прошедшего, ни будущего. В едином миге созерцает Он все времена в свете изначальности. Существуя в бесконечности, Он превыше пространства. В единое сливаются «прежде», «ныне», «после». Он, конечно, не сомневался в победе змия. Отпадает дилемма, у которой отсекают половину…

Понемногу к нему возвращалось самообладание. Медленно прочел символ апостольский, а жалящие мысли теснились одна за другой.

Ясность духа ничуть не страдала в этом споре и он сказал себе: «Я раздвоился — я в состоянии следить за своими доводами и одновременно вслушиваюсь в софизмы, которыми меня соблазняет мой двойник. Никогда столь явственно не обнаруживалась во мне эта двойственность».

И натиск ослабел, словно отбой забил разоблаченный враг. Но ненадолго. После краткого затишья приступ начался с новой стороны.

— Неужели веруешь ты в вечный ад? Воображаешь Бога более жестоким, чем ты сам, Бога, создавшего людей без их согласия, без просьбы их о жизни? И, претерпев муки бытия, они обречены еще беспощадным терзаниям смерти. Но разве ты не сжалился бы, видя пытку твоего злейшего врага, не просил бы о его пощаде? И если даже ты прощаешь, то может ли пребыть неумолимым Всемогущий? Сознайся, ты наделяешь его довольно странными чертами.

Дюрталь умолк. Его смущал ад, простирающийся в бесконечность. Естественный ответ, что наказание вечно в соответствии с вечною наградой, казался малоубедительным. Наоборот, из существа совершенного блага необходимо вытекает умаление кар и расширение восторгов.

Он обратился к доводам осветившей этот вопрос святой Екатерины Генуэзской. Она прекрасно объясняет, что Бог и в преисподнюю ниспосылает луч милосердия и сострадания, и что никто из осужденных не мучится по заслугам. Искупление не прекращается, правда, но может измениться, смягчиться, стать менее напряженным и суровым.

Она замечает также, что душа или упорствует или казнится в миг разлучения с телом. Грех не отпустится ей, если она непреклонна и не обнаруживает никакого раскаяния в содеянном.

Свобода выбора уничтожается со смертью, и навек остается неизменным состояние, в котором покидает воля мир.

Если, напротив, отрешится она от строптивой нераскаянности, то с нее сложится доля возмездия. Лишь тот обречен геенне вечной, кто сознательно не захотел во время покаяться, отказаться, отречься от своих грехов.

Добавим, что, по учению святой, не Господь посылает в ад душу, навек оскверненную пороком, но что она сама нисходит туда, ведомая своей греховною природой.

В общем, преисподнюю можно представить очень малой, а чистилище — весьма обширным. Ад, вероятно, населен слабо, предназначен исключительно для редкого злодейства, а в чистилище теснится стадо обнаженных душ, претерпевая наказание соразмерно с преступлениями, которые совершали они на земле. В таких мыслях нет ничего недопустимого, они весьма правдоподобно согласуют справедливость с милосердием.

— Великолепно! — настаивал издевающийся голос. — К чему тогда человеку самообуздание! Он с одинаковым правом может красть, грабить, убить отца, изнасиловать родную дочь. Он спасен, стоит ему покаяться в последнюю минуту!

— О, нет! Сокрушение уничтожает лишь вечность кары, но не ее самое! Каждого ожидает возмездие по делам его. Посягнувшему на отцеубийство или кровосмешение суждено наказание иной тяжести, иной длительности, нежели тому, кто их не совершал. Нет равенства в умилостивительном страдании, в муках искупления!..

Все религии признают загробное очистительное бытие, — так естественна, так напрашивается мысль о нем. Все они уподобляют душу воздушному шару, который, не выбросив балласта, не может подняться, не может достичь своих конечных целей. В культах Востока душа перевоплощается ради очищения. Прикасается к другим телам, словно металл, оттачиваемый о песчаник.

Мы, католики, отрицаем для нее продолжение житейской суеты, веруем, что душа облегчается, гранится, просветляется в чистилище, где Господь привлекает ее к себе, превращает, освобождает от скверны греха, пока не достигнет она совершенного погружения в Нем.

Решая тревожный вопрос о вечном аде, как не понять, что божественная справедливость обычно не стремится изрекать неумолимые веления. Человечество состоит большего частью из бессознательных злодеев и тупиц, не понимающих даже значения творимого греха. Их спасает их полное неведение. Те, которые совершают зло, зная, что делают, очевидно, виновнее первых. Но общество ненавидит людей исключительных и само не упускает случая покарать их, унижает, преследует их; позволительно поэтому надеяться, что Господь смилостивится над бедными душами, которых столь безжалостно в юдоли земной терзала людская толпа.

Значит, завидна доля тупиц, которых щадят и земля и небо?

— О, конечно! Но… Но… К чему спорить, все равно нам никогда не достигнуть понимания бесконечной божественной справедливости.

Довольно… Я изнемог от этой распри! Пытаясь рассеяться, отвлечься от гнетущей думы, разрушить наваждение, он хотел мысленно перенестись в Париж, но не прошло и пяти минут, как снова выступил двойник.

Опять увлекся он своими сомнениями. Убеждал себя, что даже чистилище слишком сурово, ибо Господь знал, что человек поддается искушению. Почему допустил он его, за что осудил человека?

— И ты говоришь о благости, говоришь о справедливости!

— Но это софизм! — воскликнул гневно Дюрталь. — Бог даровал каждому свободу, никто не искушается сверх сил. Иногда соизволением Творца соблазн превышает наши средства обороны, но это делается ради нашего уничижения, чтобы внушить нам укорами совести смирение, или по иным причинам, которые сокрыты от нас. Несомненно, тогда оценка грехов иная, чем если б мы совершили их по доброй воле…

— Человеческая свобода! Хороша, нечего сказать, свобода! А наследственность! А среда? Болезни мозга, нервов! Можно ли возлагать ответственность на человека, подталкиваемого болезненными влечениями, захваченного врожденным расстройством.

Но разве утверждает кто, что при таких условиях Всевышний вменит ему в грех его деяния? Нелепо вечное сравнение божественного правосудия с судами человеческими! Как раз наоборот! Бытие иной справедливости вытекает из обилия столь позорных людских суждений, и сами судьи лучше доводов теодицеи доказывают существование Божие. Как доказать вне Господа инстинкт справедливости, который до такой степени присущ всем тварям, что им обладают даже низшие животные?

А голос продолжал:

— Будь по твоему, но разве не меняется нрав в зависимости, например, от работы желудка? Разлившаяся желчь или расстройство пищеварения являются часто причиною нашего гнева, зависти, злословия. Источник незлобивости и радостей — в свободном обращении крови, в довольстве цветущего тела. Мистики — худосочные неврастеники, а твои экстатики — плохо питающиеся истерики, какими кишат сумасшедшие дома. Видения их — предмет научного исследования.

Дюрталь вдруг встрепенулся. Его слабо смущали эти материалистические доводы, они казались ему ничтожными. Все они смешивали орган с действием, обитающего с его жилищем, часы с часом. Их уверения покоились на ложном основании. Поистине достойно смеха тупоумное и пошлое уподобление блаженной умудренности, несравненного гения святой Терезы безрассудствам нимфоманок и безумных! Тайна оставалась неприкосновенной. Не смог и не сможет никогда никакой врач открыть душу в круглых или веретенчатых клетках, в белом веществе или серой ткани мозга. Конечно, они более или менее успешно справлялись с познанием органов, которыми душа обречена двигать, оставаясь сама невидимой и исчезая, когда после смерти они взламывают покои ее жилища.

— Нет, не для меня эти россказни, — решительно произнес Дюрталь. — А он? Или лучше он действует?

— Веришь ли ты в пользу жизни? В необходимость бесконечной цепи беспредельно длящихся страданий, которые для большинства не прекратятся и по смерти? Истинная благость ничего не измыслила бы, ничего не сотворила, ничего не воссоздала бы из тишины небытия.

Натиск упорствовал и под личиной разных новых отклонений возвращался в прежний круг. Это обессилило Дюрталя, и он понурил голову. Пред грозным изречением Шопенгауера: «Если Бог сотворил мир, то я не хотел бы быть этим Богом, ибо сердце мое терзалось бы при виде мирового горя!» — все ответы казались изумительно немощными, и не устаивал даже сильнейший из них, отнимающий у нас право судить, раз мы неспособны объять всех проявлений Промысла Божия, не можем постигнуть целостность Его творения! Пусть, с моей точки зрения, страдание есть истинное, обеззараживающее средство для душ, но разве не вправе я спросить, почему Создатель не изобрел средства менее жестокого? Ах! Как подумаешь о муках замкнутых в стенах сумасшедших домов, в палатах больниц, невольно возмущаешься и начинаешь сомневаться во всем.

Назад Дальше