В пути - Жорис-Карл Гюисманс 28 стр.


— Можно бы еще оправдать страдание, если б оно предупреждало будущие преступления или исправляло содеянные грехи! Но нет, равнодушно слепое, разит оно и злых и добрых! Лучшее доказательство тому — судьба непорочной Пресвятой Девы, на которой не лежало, подобно Сыну, бремени искупления. Не заслуживала она кары и, однако, у подножья Голгофы подверглась пытке во имя грозного закона!

После краткого отдыха Дюрталь продолжал:

— Но если невинная Дева указала пример, то по какому праву смеем сетовать мы, виновные люди.

Нет, сознаемся, что мы обречены жить во мраке, окруженные загадками. Деньги, любовь — нет ничего ясного на свете. И рок, если существует, столь же полон тайны, как и провидение, и еще более загадочен! Бог есть первопричина неведомого, ключ!

Первопричина, которая сама таинственна, ключ ничего не отмыкающий!

Ах! Как досадно, когда тебя жалят так со всех сторон! Но довольно! Эти вопросы мог бы обсуждать только теолог. Я безоружен. Ставка неравная. Я не хочу больше отвечать.

И невольно ощутил, как в нем поднималась смутная насмешка.

Покинув сад, направился в церковь, но вовремя остановился из страха снова впасть в безумие богохуления. Не зная, куда пойти, вернулся в келью, мысленно повторяя:

— Зачем эта распря? Да, но как заградиться от возражений, подкрадывающихся неведомо откуда. Я кричу себе: замолчи! — а он говорит!

У себя в комнате захотел помолиться и упал на колени перед кроватью.

Тогда наступило нечто чудовищное. Его положение вызвало в нем воспоминание о Флоранс, распростертой поперек ложа. Он поднялся, и возродились прежние соблазны.

Пред ним восстало это существо с своими причудливыми вкусами. Он представил себе ее страсть покусывать уши, пить из стаканчиков духи, грызть тартинки с икрой и финики. Необычная и распутная, она отличалась несомненным тупоумием, но на ряду с тем была загадочной!

Как поступил бы ты, если б, сбросив платье, она лежала бы перед тобой здесь, в этой комнате?

И пробормотал:

— Я постарался бы превозмочь искушение!

— Лжешь, сознайся, ты бросился бы на нее, позабыв о своем обращении, монастыре, обо всем!

Он побледнел. Его терзала возможность трусливого падения. Разве не граничит с святотатством причастие, когда ты не уверен в себе, не надеешься на исправление?

Он возмутился. Сопротивлялся упорно, пока не победил его окончательно призрак Флоранс. В отчаянии упал на стул, не зная, что делать; собрал последние остатки мужества, чтобы добрести до храма, где начиналась служба.

Влачился истерзанный, осаждаемый грешными призывами, чувствуя, как покидает его воля, израненый со всех сторон.

Вышел на двор, в раздумьи, куда ему укрыться. Всюду преследовал его враг. В келье теснились плотские воспоминания, на воле — искушения веры. — О нет, я ношу их в себе, — воскликнул он: — Боже мой! Боже! А вчера было так спокойно!

Наугад поплелся по аллее, когда разразилось нечто новое.

На небе души упадал до сих пор дождь угрызений, ревела буря сомнений, блистала молния сладострастия. Теперь наступили вдруг молчание и смерть.

Его окутал непроглядный мрак.

Боязливо пытал он свою душу, и она оказалась изнемогшей, покинутой сознанием, холодной. Цепенели и понемногу застывали все разумение, вся мысль, все силы и способности духа. По всему существу разливалось нечто и подобное и противоположное действию, производимому кураре, когда оно всасывается в кровь. Члены коченеют, человек холодеет, не ощущая никакой боли. Но этот труп тем не менее объемлет исполненную жизни душу. Теперь, наоборот, в теле била ключом жизнь и замыкала омертвевшую душу.

Терзаемый страхом, напряг Дюрталь остаток воли, захотел узнать, в какие дебри он завлечен и, словно моряк, спускающийся в трюм корабля, где показалась течь, отпрянул пред обрывающейся лестницей, ступени которой висели над пропастью. Несмотря на обуявший его страх, зачарованный, склонился он над бездной и, вперив взор во тьму, различил туманность очертаний. В угасающем свете разреженного дня мерцала в глубине его Я панорама души, раскинулась сумеречная пустыня, сливавшаяся с ночными горизонтами. И будто топь, засыпанная мусором и пеплом, виднелся клочок пустыря под мутной пеленой. Выделялось место грехов, исторгнутых духовником, и ничто не росло на нем, кроме немногих подсохших плевел все еще цепкого порока.

Он изнемог. Сознавал, что бессилен вырвать последние корни, и обмирал при мысли, что предстоит обсемениться добродетелями, возделать бесплодную почву, удобрить мертвую землю. Чувствовал, что неспособен ни к какой работе, и проникался убеждением, что Бог отверг его и нечего больше ждать ему Господней помощи. Эта уверенность подсекала его, он переживал неизъяснимое. Как передать страхи и опасности состояния, о котором можно судить, когда испытаешь его сам. Некоторым подобием может служить лишь потрясение ребенка, никогда не отходившего от матери, которого под вечер покинули вдруг без единого предостережения. Но дитя, уже в силу своего возраста, успокоится, погоревав, забудет печали, отрешится от окружающих опасностей. А он, непрестанно томимый беспредельным и упорным отчаянием, не расстается с мыслью о своей заброшенности, с упрямым страхом, что ничто не ослабевает, ничто не утишается.

Человек не смеет ступить ни шагу ни вперед, ни вспять. Хотел бы зарыться в землю, поникнув выжидать конца неведомо чего, увериться, что пронеслись смутные, угадываемые угрозы. Именно это ощущал теперь Дюрталь. Отрезан был прежний путь, путь, внушавший ему ужас. Лучше смерть, чем вернуться в Париж и вновь погрузиться в утехи плоти, вновь переживать чередованье часов распутства и тоски. Но если не было возврата назад, то и впереди преграждалось движение, и дорога упиралась в тупик.

Земля отвергала его, и замыкалось пред ним небо.

Как слепец, распростерся он на перепутьи, во мраке, неведомо где.

Это настроение отягчалось совершенным непониманием причин, разъедалось воспоминанием снисходившей прежде благодати.

Дюрталь не забыл нежности цветения, ласки божественных прикосновений, непрерывного, незатемненного шествия, встречи с исключительным священником, уединения в пустынь, легкости, с которой он приспособился к иноческой жизни, столь чреватою последствиями отпущения и быстрого, отчетливого ответа, разрешавшего ему причаститься безбоязненно.

И вдруг без особой вины отказался хранить его Тот, на Кого он опирался, и без единого слова бросил во мраке беспомощного путника.

«Все кончено, — думал он, — подобно обломку, всеми отвергнутому, обречен я носиться здесь, на земле. Не суждено мне отныне никакого крова. Мир невыносим мне, и отвернулся от меня Господь. Вспомни, Господи, ограду Гефсиманскую, когда так трагически оставил Тебя Отец, которого молил Ты в несказанном страхе! Вспомни, как ангел утешал тогда Тебя, и сжалься надо мной, не будь безгласен, не покидай меня!» — В молчании угас бессильный вопль, но все же Дюрталь боролся с сокрушением, пытался вырваться из тисков скорби. Молился — и опять явственно ощутил тщету молений, утопавших неуслышанными. Воззвал к подательнице милосердия, заступнице, предстательствующей о прощении, но чувствовал что Богоматерь глуха к его зову.

В унынии замолк — и сгустился мрак, и объяла его непроницаемая ночь. В сущности, он не страдал, но желаннее было бы страдание. Пустота уничтожала его и поглощала, и помутился дух, как у человека, склоненного над бездной. С трудом собрал он воедино осколки мысли, и они опять превратились в угрызения.

Доискивался и не находил послепричастного греха, который мог бы оправдать это испытание. Преувеличивал погрешности, раздувал раздражение, хотел убедить себя, что не без приятности видел он в келье облик Флоранс, который сверлящей яростной пыткой сразил душу, невольно вверг ее снова в обостренную муку совести, вроде той, которою возвестилась буря.

Но в борьбе своих дум не утратил скорбной способности суждений. И, окинув себя мимолетным взором, сравнил свою душу с ареной цирка, истоптанной страданиями, которые вереницей свершают там свой хоровод. Сомнения в вере, казалось, растекавшиеся во все концы, вращались в общем, в том же круге.

— А теперь вновь появились и гонятся за мной угрызения, от которых я мнил себя освобожденным. Как объяснить? Кто налагает эту пытку — дух зла или Господь?

Дьявол душил его — это бесспорно. Природа натиска обнажала его источник. Да, но как объяснить, что он покинут Богом? Не мог же помешать помощи Спасителя нечистый! Неизбежен вывод, что если один терзает, то другой забыл о нем, оставил на произвол судьбы, совсем отстранился от него.

Его добило это строго обоснованное убеждение, эта уверенность, поддержанная разумом. Завопив в страхе, всматривался в пруд, возле которого ходил, жаждал броситься в воду, рассуждал, что задушение, смерть милее такой жизни.

Его добило это строго обоснованное убеждение, эта уверенность, поддержанная разумом. Завопив в страхе, всматривался в пруд, возле которого ходил, жаждал броситься в воду, рассуждал, что задушение, смерть милее такой жизни.

Затрепетал глядя на воду, манившую его и бежал, бессознательно понес скорбь свою лесам. Пытался обессилить ее долгою прогулкой, но утомился, а она не слабела. И, наконец, разбитый, смятенный опустился перед столом в трапезной.

Взглянул на прибор, но не решался есть, не хотел пить. Рвался и, сокрушенный, не мог высидеть на месте. Поднялся, до вечерни бродил по двору. И в церкви, как раз там, где он непременно надеялся найти облегчение — переполнилась чаша. Вспыхнула мина. Взорвалась душа, под которую с утра вели подкоп.

Коленопреклоненный, горестный, еще раз попытался он вознести призыв о помощи, на который не откликнулся никто. Задыхался, замурованный во рве столь глубоком, под сводом столь толстым, что в нем тускнел всякий зов, и не дрожал ни единый звук. Сжав голову руками, безутешно заплакал, сетуя пред Господом, что тот на муки послал его к траппистам, и вдруг осадили его грешные видения.

Эфир струился пред его лицом, населяя пространство образами срамоты. Не обманывались очи тела, и не ими смотрел он, воспринимая призраки во вне, но ощущая их в себе. Прикосновение извне сопровождалось видением внутренним.

Он старался пристальнее смотреть на статую Святого Иосифа, перед которой сидел, стремился к ней одной приковать свой взгляд, но глаза как бы отвращались, засматривали внутрь, наполнялись нагими бедрами. Заплясала смесь неясных очертаний, туманных красок, отливавшихся в законченные формы, к которым вожделеет вековое бесстыдство человека. Затем все изменилось. Слилась людская плоть, и в незримом пейзаже похоти раскинулось болото, алевшее под огнями неведомых закатов, болото, трепещущее под редкой сенью трав. Но вот сузился бесстыдный ландшафт, окреп и стал недвижим…

Пылкое дуновение обдавало и пьянило Дюрталя, источалось неукротимым дыханием и жгло ему уста.

Не в силах оторваться, претерпевал он сладострастные удары, но тело не горячилось, не волновалось, и трепетно возмущалась душа. Но будя в нем лишь ужас и отвращение, бесовские козни несказанно мучили его своею неотвязностью. Всплыла наружу вся муть распутной жизни; его распинали приливные потоки грязи. Вместе с печалью, которая накоплялась в нем с зари, его душили отзвуки прошлого, и на теле с головы до ног выступил холодный пот.

Он изнемогал; как вдруг палач показался на сцене, словно надзирая за своими пособниками, желая проверить, исполнены ли приказания. Дюрталь не видел, но чувствовал его, и этого нельзя было пересказать. Душа рванулась вся, ощутив непосредственное бытие демона, хотела бежать, забилась, словно птица, которая колотится о стекла.

И ослабев рухнула, и свершилось невероятное, опрокинулись пределы жизни.

Тело выпрямилось, овладело собой, повелевало повергнутой душою и яростным усилием рассеяло смятение.

В высокой степени ясно и отчетливо впервые воспринял Дюрталь различие, отдельность души и тела, впервые познал чудо тела, дотоле так терзавшего свою спутницу прихотями и страстями и в миг опасности забывшего все распри, чтобы помешать потухнуть своему исконному врагу.

Это блеснуло перед ним, как мимолетная зарница, и все сейчас же исчезло. Казалось, что удалился демон, что разверзлась замыкавшая Дюрталя стена мрака, и брызнул отовсюду свет. В безмерном вдохновении вознес хор «Salve Regina», и гимн рассеял призраки, разогнал бесов.

Его воодушевила пламенная вера гимна. Ободрился, отдался надежде, что кончилась страшная покинутость. Начал молиться, и молитвы разгорались. Тогда понял, что наконец они услышаны.

Кончилось богослужение. Он направился в трапезную. Таким изнуренным, бледным предстал пред посвященным и отцом Этьеном, что те воскликнули:

— Что с вами?

Опустившись на стул, пытался изобразить страдания пройденного им крестного пути.

— И это длится больше девяти часов, рассказывал он, — удивляюсь, как я не сошел еще с ума! Пусть так. Но никогда бы я раньше не поверил, что душа может так страдать!

Лицо отца просветлело. Он сжал руки Дюрталя и проговорил:

— Радуйтесь, брат мой, вы встречены здесь, как монах!

— Почему? — спросил изумленный Дюрталь.

— Да, поверьте. Это агония — я не найду другого слова, чтобы передать весь ужас такого состояния. Одно из тягчайших испытаний, которые налагает на нас Господь. Оно — одно из проявлений жизни очистительной. Счастье ваше, что Иисус явил вам великое знамение благодати!

— Это доказывает истину вашего обращения, — подтвердил посвященный.

— Бог мой! Но не Он же подсказал мне сомнения в вере, заронил в меня безумство угрызений, подстрекнул мой дух на богохульство, отвратительными видениями ласкал мой взор!

— Нет, но Он допускает. Что за муки, если бы вы знали! — вздохнул гостинник. — Бог сокрывается, не отвечает вам, как бы вы ни призывали. Человек мнит себя покинутым, и, однако, Он тут, возле вас. Он невидим, и выступает сатана. Пытает тебя, подносит грехи твои под микроскоп. Подобно тупому напильнику, сверлит мозг его злоба, а если прилетят еще грешные видения и переполнят меру исступления…

Траппист оборвал речь… И продолжал медленно, как бы сам с собой.

— В сравнении с этим ничто действительное искушение, живая женщина, подлинная плоть и кровь, и безгранично чудовищнее эти призраки, измышленные воображением!

— Как ошибался я, думая, что в мире протекает жизнь монастырей!

— Нет, предназначение человека здесь, на земле, — борьба, и происки духа тьмы в обителях особенно ретивы. Души ускользают от него здесь, а он домогается покорить их, во что бы то ни стало. Нет для него в мире более излюбленного уголка, чем келья. И больше всего выпадает преследований на иноческую долю.

Посвященный заметил:

— Весьма поучительно одно из назиданий, преподанное в житиях отцов пустынников. Стеречь целый город назначается всего один демон, да и тот дремлет. Наоборот, ни минуты не отдыхают две-три сотни бесов, посланных пестовать монастырь, из сил выбиваются, — не в обиду им будь сказано, — как истинные диаволы!

Рассудите сами: полномочие умножить грехи городов я назвал бы синекурой. Сами того не сознавая, люди творят волю сатаны. Чтобы отстранить от Господа, демону отнюдь не надо их терзать, они покорны без малейшего с его стороны усилия.

Свои полчища он бережет, чтобы осаждать монастыри, где он наталкивается на отчаянное сопротивление. Вы сами убедились, как яростно здесь бушует его натиск!

— Ах, — воскликнул Дюрталь, — не в нем главная причина муки! Горше угрызений совести, горше посягательств на веру или целомудрие, ощущает человек сознание своей покинутости небом, и нет, кажется, тягостнее горя!

— Мистическая теология такое состояние именует непроглядной ночью, — ответил Брюно.

И Дюрталь воскликнул:

— О, я помню, я понимаю теперь, почему свидетельствует святой Иоанн де ла Круа, что неописуемы страдания этой ночи. Нет, он нисколько не преувеличивает, утверждая, что человек ввергается тогда живым в ад.

А я сомневался в истине его творений, обвинял его в неумеренности! Нет, он преуменьшал скорее. Но, чтобы поверить, надо прочувствовать, пережить это самому!

Посвященный спокойно возразил:

— Но вы не видели еще всего, поднялись лишь на первую ступень тьмы, испытали ночь чувств и, хоть страшна она, — да, я познал это собственным опытом, — но ничто по сравнению с ночью духа, которая иногда наступает ей вослед. Последняя — точное подобие мук, которые претерпел Спаситель в саду маслин, когда воскликнул изнемогший, обагренный кровавым потом: «Господи, да минует Меня чаша сия!» Столь невероятна она!..

И Брюно, побледнев, умолк. После паузы добавил:

— Познавший эту пытку предугадывает, что ожидает отринутых в загробной жизни!

— Пора, — прервал монах, — пробил час сна. Святая Евхаристия — единственное средство против всех наших недугов. Завтра воскресенье, и братия приблизится к Святым Дарам. Последуйте нашему примеру.

— Но я не могу причащаться с такой душой…

— Хорошо, сегодня ночью будьте готовы к трем. Я зайду к вам в келью и отведу вас к отцу Максиму, который нас обычно исповедует в этот час.

Не дожидаясь ответа, гостинник пожал ему руку и удалился.

— Он прав, — подтвердил посвященный, — это надежное лекарство.

Поднявшись к себе, Дюрталь задумался.

— Теперь мне понятно, почему так настаивал аббат Жеврезе на ознакомлении с трудами святого Иоанна де ла Круа. Он знал, что я погружусь в непроглядную ночь и из страха отпугнуть меня, не решился высказаться откровенно, хотел предостеречь меня против отчаяния, помочь воспоминанием прочитанного.

Назад Дальше