Нет, бога нет, а если он есть, то ему плевать на созданный им род людской. И если Гвидо Орландини желает получить епископство, он не станет просить об этом глухие и слепые небеса, а будет надеяться только на себя – и на других людей. Прежде всего на Джироламо. Тот правильно поступил, конечно, что с такой охотой отправился в эту инспекционную поездку: трудно даже и вообразить более удачный случай выдвинуться и заслужить не только одобрение папы, но и всего конклава. Особенно если Джироламо и впрямь отыщет какую-то крамолу в монастырских стенах. А поскольку все люди, все грешны, то хоть что-то пронырливый нос Джироламо да учует! Если не учует – состряпает сам такую вонищу, что непременно дойдет до Рима. Конечно, следует остеречь Джироламо от лжи и подлости в тишине исповедальни, но при свете дня… Гвидо усмехнулся: пусть лукавое солнце слепит ему взор. Он не станет мешать Джироламо, ибо его кардинальская шапка – это мантия епископа для Гвидо Орландини. Все очень просто!
Тут он с огорчением почувствовал, что размышления эти слишком волнительны, чтобы способствовать покойному сну. С покорным вздохом поднялся с постели и, не заботясь снова надеть рубаху (Гвидо предпочитал спать обнаженным, тем более в такую жару, которая царила последние дни), подошел к окну, надеясь, что зрелище спящего, спокойного мира утешит и успокоит его.
Сeребристый дым струился за окном. Луна стояла высоко и сияла так ярко, что звезды вовсе погасли, и даже чернота небес как бы отдалилась, сделалась недосягаемой взору: кругом царствовало только сияние луны. Вершины деревьев чудились все нарочно высеребренными, и каждый листок виден был отдельно и дрожал в струях легкого ветерка. Внизу заросли огромного сада казались сплошной черной массой, сливавшейся с ночью, и эта самосветная, серебристая, зубчатая река трепетной листвы, как бы парившая во тьме, была чем-то невероятным, воздушным, сказочным.
Недавно распустившиеся деревья источали нежный и свежий аромат; уже расцвели первые мелкие розы, и, вглядевшись в благоуханную тьму сада, Гвидо различил их бледные промельки: как звезды, которые затмевала луна.
Ему вдруг почудилось, будто стоит он на краю бездны; небо и земля на мгновение поменялись местами, голова закружилась… Гвидо схватился за подоконник, чтобы не упасть, и, едва держась на ногах, отошел от окна, вернулся на свое твердое ложе, томимый не то глупым, мимолетным страхом, не то красотой, раздирающей ему сердце. Красотой мира, к которому он не принадлежал.
Нигде и никогда он не чувствовал себя таким одиноким и чужим, как в этом городе, где некогда родился на свет. Слишком земной, слишком живой была красота Венеции – вот в чем дело.
Ночь накрыла округу, но Гвидо внутренним взором видел гордых, могучих коней Святого Марко, сверкающих позолотой, слышал – или ему казалось? – как гиганты на Башне Часов своими молотками вызванивают чугунную песню. Он мысленно читал эту поэму с бесчисленными, вечными красотами, которые постигаешь не сразу… поэма называлась «Венеция, королева Адриатики», и с первых же строк ее на глаза Гвидо навернулись слезы.
Он сел, стараясь восстановить дыхание и унять эти детские слезы, стыдясь перед самим собой необъяснимой слабости, ужасаясь мысли, что впереди ночь, а на сон-спаситель, кажется, нет никакой надежды.
И вдруг он понял, что уже не один в келье.
14. Истязание святого Гвидо
Луна застыла прямо против окна, и Гвидо подумал, что, наверное, она собрала свое серебро со всех листьев, и облаков, и крыш, и цветов, чтобы изваять из него фигуру женщины, стоящей в полосе лунного луча, как если бы она проникла в комнату вместе с этим лучом – через окно.
Тело ее сверкало, и это сверкание было ее единственной одеждой. В первое мгновение нагота не смутила Гвидо – ведь и античные статуи явлены миру обнаженными, – но тут серебряное изваяние шевельнулось, и он понял, что это живое существо.
Гвидо отступил на шаг и коснулся края своего ложа. Прикосновение к этой жесткой, немилостивой поверхности придало ему бодрости. Теперь бы еще найти силы поднять руку, осенить себя крестным знамением – и видение исчезнет. Вот странно – никогда тщательно хранимое целомудрие не доставляло ему никакого беспокойства, вялая дремота души и тела была, пожалуй, единственным, за что он мог благодарить судьбу, особенно когда видел, какие бесы терзают его собратьев в монастырях. Он не шарахался с зажмуренными глазами и воздетыми перстами от красивых женских лиц – он видел в них такую же радость, как в цветах, сиянии звезд, – но не мечтал обладать женщиной. Никогда не мечтал, даже из любопытства. Очевидно, это видение попало в его келью по ошибке, оно вызвано чьими-то чужими горячечными мечтами… может быть, обнаженную красавицу вообразил Джироламо? А может быть, все проще, подумал Гвидо, и эта догадка заставила его усмехнуться. Может быть, Джироламо был прав в своих предположениях, и Цецилия Феррари оказалась не столь умна, как представлял себе Гвидо? Неужели она все же послала одну из своих красоток к папскому посланнику, а девушка просто перепутала кельи?
– Вы не туда попали, дитя мое, – сказал он самым отеческим тоном, на который только был способен, – тот, кто вам нужен, – за стенкой, в другой келье.
И, не успев договорить, он ужаснулся: да неужели у нее хватит ума послушаться и пойти к Джироламо?! Нет, не потому встревожился Гвидо, что все старания Цецилии умилостивить папского посланника напрасны: получив свое от девушки, Джироламо использует ее как оружие против Цецилии. Бог с ней, с этой отъявленной греховодницей. Но ее посланница… Такая юная, такая прекрасная…
Все возмутилось в нем при мысли, что жирные короткопалые руки Джироламо будут тискать это серебряное тело, а его ненасытная кабанья плоть осквернит совершенную красоту.
– Нет, нет, не ходи туда! – пробормотал он против воли – и весь покрылся ледяным потом, осознав, что едва не добавил: «Останься лучше со мной!»
О нет. Только не это!
Губы его зашевелились, шепча молитву. Пусть уходит, как пришла, да поскорее. А… а, кстати, как она пришла? Как попала сюда? Дверь заперта изнутри – метнув взгляд, Гвидо увидел засов на месте. Никаких потайных плит вроде бы не отодвигалось, стены не расходились. Неужели это – и впрямь видение, рожденное лунным лучом и бессонницей? О, сколь же прекрасное, прекрасное дитя родилось от этого брака! А может быть, это звезда сошла с небес? Или одна из тех бледных, серебристых роз, ароматом которых он недавно наслаждался, покинула сад и явилась в его келью?
Линии ее тела были столь дивны, что Гвидо разглядывал их почти с умилением. Ее волосы мерцали и завивались локонами, и он подумал, что если бы девушка их распустила, они закрыли бы ее непроницаемым плащом. Как хорошо, что они перевиты серебряными нитями и не скрывают ее божественной красы! А лицо, какое у нее лицо?
Гвидо с превеликим трудом оторвал взор от бедер, изгибы которых напоминали античную амфору, и взглянул в лицо лунной красавицы.
Сердце его пропустило один удар, и тот миг, пока оно не билось, показался ему вечностью. Он видел много прелестных женских лиц, но откуда тогда это ощущение, будто он впервые – впервые в жизни! – увидел женщину? Неужели один только взгляд этих неземных глаз сумел перевернуть его одинокую, черствеющую душу?
И снова волна страха нахлынула на Гвидо и объяла его. Он поднял было руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но не смог. А сердце болело все сильнее и билось, билось в грудь, словно в клетку… может быть, мечтало вырваться на волю?
Заметив этот резкий жест, серебряная девушка вскинула руки, как бы защищаясь, и отступила к окну.
И тут же слова молитвы застыли на губах Гвидо. Он покачал головой, пытаясь дать ей понять, что не будет прогонять ее.
Серебряные глаза испытующе смотрели на него. Вот странно – луна светила незнакомке в спину, а между тем лицо ее было освещено, как если бы лунный свет отражался от некоего тайного зеркала. Или она светилась изнутри?..
Девушка сделала осторожный шаг и оперлась о край широкой скамьи, стоявшей в углу. Топчан да скамья – вот и все убранство кельи.
Девушка села. Потом гибким движением, заставившим сердце Гвидо вновь приостановиться, прилегла, подняв одну ногу на скамью, а другую опустив на пол. Теперь лицо и плечи ее были в тени, а лунный луч освещал лишь полукружья воздетых грудей, да мерно вздымавшийся живот, да маленькую клумбу серебряных завитков внизу этого живота. Они сверкали так, словно были усыпаны бриллиантами, и Гвидо не мог отвести от них взгляда.
Девушка повернула голову. Гвидо не видел ее глаз, но ощущал этот пристальный, немигающий взгляд как прикосновение, потому что в тех местах, куда она смотрела, вдруг начинала гореть кожа, и жар этот медленно, но неостановимо разливался по всему телу, заставляя напрягаться все мышцы почти до боли… но это была приятная боль, волнами набегавшая – и оставлявшая, скатываясь от груди к чреслам и собираясь в них.
Девушка повернула голову. Гвидо не видел ее глаз, но ощущал этот пристальный, немигающий взгляд как прикосновение, потому что в тех местах, куда она смотрела, вдруг начинала гореть кожа, и жар этот медленно, но неостановимо разливался по всему телу, заставляя напрягаться все мышцы почти до боли… но это была приятная боль, волнами набегавшая – и оставлявшая, скатываясь от груди к чреслам и собираясь в них.
Девушка вздохнула – груди ее всколыхнулись, дрогнула тонкая линия живота.
Гвидо услышал стон – и не сразу понял, что этот стон исторгли его пересохшие губы. И тут незнакомка подняла руку и замедленным движением, как бы давая время полюбоваться ее изящной, тонкой кистью, положила ее на серебристую курчавую поросль.
Пальцы ее скользнули внутрь, и кисть затрепетала – так крылья бабочки трепещут над пышным венчиком цветка.
Гвидо смотрел – забыв, что у него пересохло горло, забыв, что надо дышать.
Легкие движения были сперва небрежными и ласкающими, но вот они участились, и по телу незнакомки прошла дрожь… которой отозвалось тело Гвидо.
Соски ее грудей напряглись и стали торчком. И точно так же затвердели соски Гвидо. Да и не только они!
Его бедра все сильнее наливались не то блаженной, не то мучительной тяжестью, и, случайно опустив взгляд, Гвидо вдруг увидел свое напрягшееся естество… увидел словно впервые!
Да полно! Да разве это – его тело?! Сей вечно вялый, ленивый отросток внезапно превратился в нечто похожее на разрушительное, опасное орудие – подобие тяжелой боевой палицы.
Гвидо осторожно потрогал орудие пальцем – и едва удержался на ногах, такой прилив удовольствия ощутил. Он сжал свою плоть ладонью – и пробормотал что-то, благословение или проклятие, он и сам не знал.
Тихий звук отвлек его, и он оторвался от созерцания своего неузнаваемо изменившегося тела.
Движения девушки, распростертой на лавке, сделались резкими, быстрыми. Все тело ее волнообразно изгибалось, и некая чарующая сила сквозила в этих почти конвульсивных порывах.
По телу Гвидо вновь прошла судорога, а рука его тоже невольно задвигалась, как если бы он был отражением, всего лишь отражением картины наслаждения, вершившейся на его глазах. Однако это «зеркало», оказывается, имело свойство перенимать и чувства отражаемого человека, потому что, когда незнакомка начала биться и стонать, утратив власть над своим телом, Гвидо ощутил, что вся его суть как бы перетекает в напрягшуюся плоть.
В голове его все плыло, в глазах стоял туман, ласки, которым он подвергал себя, были сладостны – и все же он мечтал завершить их как можно быстрее. И они подходили к концу. Вот первая судорога опоясала чресла – Гвидо ахнул, замер, чувствуя, как наслаждение мягко обволакивает тело… но это блаженное самосозерцание прервал тихий шепот:
– Иди ко мне…
Гвидо взглянул.
Незнакомка, приподнявшись, смотрела на него своими колдовскими серебристыми глазами, и шепот ее был исполнен такой страстной мольбы, что сердце Гвидо задрожало.
Он не смог ослушаться. Он подошел к ней, и приблизился, и встал на колени меж ее широко раздвинутых бедер, и движением, прежде неведомым, но в то же время знакомым телу как бы издревле, он впустил себя в отверстое, нетерпеливо ждущее естество.
Она ахнула, схватила его за плечи, притянула к себе. Плоть его проникла в жаркие, тесные глубины, и Гвидо почудилось, словно самосветная сеть опутала его тело и душу, соединяя их. Душа его слилась с телом в едином порыве, и не только в плоти, но и в сердце отозвалось неистовое наслаждение, сотрясшее все его существо.
* * *Он очнулся от холода, но прошло какое-то время, прежде чем удалось собрать обрывки смятенных, взорванных ощущений и понять: он лежит на каменном полу, и дрожь озноба пробирает его тело.
Гвидо приподнялся, огляделся.
Он остался один… один. Луна ушла, звездная ночь заливала все вокруг, и келью заполонила тьма. И пустота.
Можно было бы подумать, что все это было лишь сном, одним из тех видений, которых так боятся – и о которых так мечтают запертые в монастырях мужчины, ибо эти видения заменяют им реальную жизнь. Но он чувствовал – вернее, чувствовало все его тело, наполненное мучительно-сладостной болью первого Познания, – что случившееся не было бесплотным мороком. Он возлежал с женщиной – впервые в жизни! – и утратил нынче ночью девственность и непорочность.
Но не прощание навеки с тем, что его, собственно, никогда не обременяло, не тяготило, наполнило его душу тоской. Гвидо вдруг с предельной ясностью понял, что с утратой чистоты утратил единственное преимущество над Джироламо. Дух его как бы отяжелел, он больше не парил над телом, ниспосылая ему прозрение мысли – и презрение к прочей братии, ненасытно предающейся телесным удовольствиям. Напротив, он впервые понимал и оправдывал их, хотя всего лишь час назад мог бы с чистым сердцем повторить за святыми отцами церкви: «Тешить плоть свою есть тешить дьявола».
Плоть его была утешена. Ну а дьявол, надо полагать, ликовал!
То, что враг рода человеческого в единое мгновение овладел всем существом отступника, безусловно, подтверждалось крамольной мыслью, вдруг мелькнувшей у Гвидо. Он подумал о своем падении, позоре, ужаснулся им – да тут же и забыл об этом, как о вещи самой малозначащей, а задумался вот о чем. Ему приходилось слышать, будто от соития получают удовольствие не только мужчины, но и женщины. Что до него – да, да, о да! Гвидо знал: ничего подобного по силе впечатления не случалось с ним в жизни – так безраздельно, благорастворенно счастлив он еще не бывал. Но… она, она? Эта незнакомка? Что испытала она? Не потому ли покинула его, что не получила того, зачем пришла?
Эта догадка настолько уязвила мужское эго, о существовании коего Гвидо прежде вообще не подозревал, что он кинулся к окну в безумной надежде отыскать незнакомку, окликнуть ее, вернуть, предложить…
Предложить – что?
Словно бы чей-то чужой, посторонний голос произнес в мозгу Гвидо этот простой и в то же время страшный вопрос, и он схватился за голову, трезвея, начиная связно мыслить – и покрываясь ледяным потом от всех тех вопросов и ответов, которые вдруг начали его терзать.
Она не могла уйти через окно – слишком высоко, стена отвесна. Дверь по-прежнему заперта изнутри. Не сквозь стену же она прошла! Не лунный же луч ее унес! Или… или и впрямь лунный луч – как принес, так и унес?
Но нет, Гвидо любодействовал не с призраком. Он до сих пор ощущал аромат ее кожи, ее желания, а воспоминание о том, как жаркое лоно стиснуло его плоть, было столь острым и живым, что при одной только мысли об этом увядшее естество вновь начало расцветать. Она была реальной – во всяком случае, в тот миг, когда их тела сливались. А до этого? А после? Какая сила создала ее и даровала Гвидо, чтобы вознести его на вершины наслаждения, в то же время низринув в бездны унижения?
Во всяком случае, не бог. Значит… он. Дьявол! И она – дьяволица. Суккуба!
Гвидо отшатнулся, заполз на свой убогий, жесткий топчан, как бы надеясь, что смиренное благочестие десятков, а то и сотен безгрешных монахов и монахинь, спавших здесь прежде, защитит его от дьявольских козней.
Так страшно, как сейчас, ему не было никогда в жизни. Ведь, не будучи уверен в существовании бога, порою называя его в мыслях своих выдумкой человечества, тиранившего себя самого, он, естественно же, не мог не усомниться и в существовании божьего антипода! Но дьявол всегда был для него лишь дополнением выдумки о боге – так черное дополняет белое, тень – свет, смерть – жизнь… И вот он только что получил неоспоримое доказательство бытия дьяволова! Не является ли это одновременно и доказательством божьего бытия?!
Гвидо попытался поднять руку и сотворить крестное знамение, но длань словно бы окаменела и не слушалась. Это испугало бы его, не будь он уже и без того напуган сверх всякой меры.
Итак, терпение господа, который более двадцати лет слышал от Гвидо Орландини только нетерпеливые мольбы да упреки, наконец истощилось, и он решил покарать нечестивца так, как тот заслуживал. Господь просто и неопровержимо доказал Гвидо, что никогда не мог снизойти к его мольбам, ибо не заслуживал Гвидо сего снисхождения: по сути своей он был настолько слаб и порочен, что уподобился самой глупой твари от одного лишь запаха похотливой самки.
О боже… Боже! Сколько же упреков, сколько проклятий исторгала душа Гвидо, и все их впитали небеса – для того, чтобы пролиться на него огненным дождем, обрушить кару, которую он, несомненно, заслужил.
Как избежать ее? Как умилостивить бога? Как уверить в своей полной покорности?
Гвидо соскочил с топчана и распахнул крышку своего сундучка. Там, под несколькими любимыми книгами, лежала плеть – тугая, новенькая плеть, заскорузлая от крови маленького мальчика, которого жестоко избили, когда он в первый и последний раз отважился проявить непослушание воле господней и попытался бежать из монастыря. Этого мальчика звали Гвидо… Суровый воспитатель, отходивший его до полусмерти, в ярости и усталости отшвырнул плеть – да так и забыл о ней. Гвидо поднял, спрятал – и с тех пор хранил как драгоценную реликвию, ибо она являлась свидетельством того самого немилосердия божьего, в котором он черпал устои своего неверия.