Отрава для сердец - Елена Арсеньева 23 стр.


Ночь давно уже наступила, и поднялся ветер. Вода плескалась о берег – беспредельная, незримая, и ее черная зыбь наполняла душу тревогой. Ветер рвался, плакал и кружился в небе, полном больших облаков; самый малый, последний след пожара, обагрявшего запад, исчез. Порою луна появлялась в разрывах туч; она плыла, пробираясь от одного просвета к другому, потухая почти тотчас после того, как вспыхнет, и обливая на минуту своей струей сумрачные волны, оставляя на них тусклые желтовато-серые и мрачно-зеленые пятна. В этих промельках света едва можно было успеть различить необъятный круг небесного купола; земля на горизонте чудилась лишь узкой полосой цвета угля; все остальное пространство поглотили трепещущее море, мутный туман и плотные тела облаков.

Запеленутое в белую ткань тело положили на ступеньки. Когда Паоло распрямился, в лицо ему ударил такой порыв ветра, что он едва удержался на ногах.

– Ну и ну! – пробормотал он. – Как бы не сдуло!

– Tебя, что ли? – хохотнул Лука. – Да, ты тощий! Ну так камень себе к ногам привяжи, чтоб и впрямь ветром не унесло.

Это была шутка на славу! И напарники долгим хохотом отдали ей должное. Наконец Лука вспомнил о деле и склонился над корзиной (на этом месте, где такие дела издавна делались, стояла немалая корзина с камнями разной величины и веса), а Паоло приготовил веревку. Они обвязали и закрепили веревкою камень и уже поволокли его к мертвому телу, как вдруг Лука запнулся и опустил ношу.

– Нет, погоди-ка, – сказал он странным голосом. – Пока не могу.

– Ты чего? – возмущенно воззрился на него Паоло. – Что значит не могу?

– Сказал же – пока! – огрызнулся Лука и, пошарив на поясе, извлек на божий свет – вернее, на божию ночную тьму – нечто небольшое и невзрачное, но булькающее столь приманчиво, что у Паоло зачастило сердце при этом расчудесном звуке. – Мне надо выпить.

Паоло тотчас ощутил самую острую необходимость сделать то же самое. Они всегда пили с Лукою – но после работы. Паоло и в голову не приходило, что можно и до, и во время, и после. Как же замечательно, что Лука придумал это!

Старший тюремщик приложился к фляжке и не отнимал ее ото рта столь долго, что Паоло забеспокоился.

Когда фляжка попала ему в руки, он первым делом взболтал ее, и на душе полегчало: там еще оставалось более чем достаточно! Он всосал в себя жгучую жидкость и едва не задохнулся: этот напиток был покрепче всех, которые ему приходилось пить. Ох, забирает… забирает…

Ноги у него подогнулись, и он сел рядом с Лукой, который уже удобно устроился на ступеньках. Сесть-то они сели, а вот смогут ли встать? Что же это такое с ногами?

– Сейчас отойдет, – успокоил его Лука. – Это только первую минуту в ноги шибает, а потом таким теплом ляжет под сердце, так голову взвеселит, что… эхма! И все нипочем!

– Нипочем… что? – не понял Паоло.

Лука глянул на него исподлобья и смущенно махнул в сторону:

– Да вот это… вот это нипочем.

Паоло поглядел. Что за чепуха? Нет там никого и ничего, кроме белого, спеленутого покрывалом тела. Это оно, что ль, тревожит Луку? Да ну, быть того не может!

– Ты что, боишься? – спросил он не подумав, и испугался, и даже голову прикрыл руками, спасаясь от справедливого гнева Луки, однако старший тюремщик не разгневался, не возмутился, а с тем же смущением кивнул:

– Да не то что боюсь, а как-то так… помощником Харона себя чувствую, понял?

– Какой еще Харон? Не знаю такого. Он откуда? Из какой тюрьмы?

Лука хихикнул и чуть не свалился со ступеньки.

– Эх, брат… Харон – не тюремщик, а перевозчик. Перевозчик, понял?

– Баркайоло? Или паромщик на острове Лидо?

– Вот-вот, что-то вроде баркайоло, – подтвердил Лука, сделав еще один увесистый глоток, и Паоло отозвался не раньше, чем последовал его примеру:

– Все равно не знаю такого.

– Да его и не может никто живой знать, – таинственно шепнул напарник. – Он и сам с живыми не знается. А вот как помрешь, он тут как тут. Хватает тебя и везет через канал – Ахеронт называется – в Аид.

Последнее слово показалось Паоло чем-то знакомым, но ему довольно долго пришлось его обдумывать, пока из глубин памяти не выплыло другое созвучие – ад. И стало как-то не по себе. Что это завел тут Лука? Еще про спасение души начнет болтать… Конечно, пора было покончить с делом и убираться восвояси, однако ноги никак не хотели слушаться. Тем временем Лука повернул голову и поглядел на Паоло темными пьяными глазами.

– Ты не думай, я не спятил. Хотя и впрямь мне теперь то и дело мерещится ладья этого перевозчика. Ведь Харон – это язычник, прибери господь его душу грешную! Мне про него рассказывал один узник – упокой боже и его на небесах! Бывало, приду к нему в камеру, а он посмеивается: «Ну что, подручный Харона, не по мою ли душу явился? Когда решено меня через Стикс перевезти?»

– Ахеронт, – уточнил памятливый Паоло. – Ты говорил, что канал, ну, где плавает тот баркайоло, называется Ахеронт.

– Да черт ли их разберет, язычников! – с досадой отмахнулся Лука. – Этот-то, знакомец мой, и так, и так этот канал называл. У них там еще какая-то Лета была. «Кану, – говорил, – в Лету – и все, и не помянет никто». Может, какой-нибудь боковой каналетто в этом ихнем Аиде, бес его знает. По его и вышло. Мне его в воду бросить не выпало. Как-то повели его на дознание Совета десяти, и уж очень разозлил он их там. Богохульствовать начал, или не знаю что, только со злости нажал кто-то на пружину, у него под ногами отвалилась секретная плита – и все. И больше я его не видел. – Лука сотворил крестное знамение и вздохнул с тоскливым подвывом. – Однако же как прилипло это ко мне: Харон да Харон. Спускаю их, покойников, в воду, а они как будто шепчут: «Не спеши, греби помедленнее, Харон, ведь путь через Ахеронт безвозвратен!» А вот если винишка выпью до того – ничего не слышу. Куда как легче работать!

– Слушай, – вдруг расчувствовался Паоло, – а давай его помянем, знакомца твоего. Он сказал: никто не помянет, а мы за него выпьем.

По-хорошему следовало уже оказаться на полпути к пристани, к шумной траттории, но уж больно хотелось еще отведать забористого напитка из фляжки Луки! Тот охотно согласился. Помянули узника, а потом, когда Лука взболтал фляжку и в ней прощально булькнуло, допили и остатки: чтоб не высохли, спаси Христос.

И только тут Паоло наконец-то почувствовал, как тяжесть уходит от ног, а к сердцу и голове поднимается желанное успокоение. Правда, вино выделывало с глазами дурные шутки. Так, ему вдруг почудилось, что ступеньки, на которых лежал длинный белый сверток, к которому они так и не успели привязать камень, вдруг зашевелились и принялись раскачивать неподвижное тело, а потом и подбрасывать его, перекидывая со ступеньки на ступеньку, да так, что оно все ниже скатывалось к воде.

– Эй, поосторожнее! – прикрикнул Паоло. – Еще уроните!

– Чего там? – обернулся Лука, но ступеньки, похоже, струхнули и послушались: притихли.

– То-то! – погрозил им Паоло и зажмурился, силясь преодолеть новый приступ головокружения. Да… от ног ушло, в голову пришло. Она сделалась такой тяжелой да горячей, что невыносимо тянуло прислонить ее к чему-то прохладному – хоть бы к тем же самым ступенькам. Он так и сделал, и блаженство, охватившее его, было таким всепоглощающим, что Паоло счастливо вздохнул… с присвистом… всхрапнул…

– Святые апостолы! – взревел рядом Лука, и голос его почудился Паоло грубой рукой с пальцами-крючьями, которая выдрала его из сна. – Да где же она?!

Паоло открыл глаза. О… о! Che diavolo?! [40] Ступеньки опять вышли из повиновения и так разошлись, что скинули мертвое тело в канал!


Хмель исчез, будто и не было его. Незадачливые палачи ринулись к воде и принялись вглядываться в непроницаемую глубину.

Темная вода рокотала неумолчным шепотом, и сперва Паоло только слушал ее, не различая ничего в этой огромной пустоте, полной зыбящихся форм. На миг почудились вдруг очертания большой черной гондолы, невесомо скользящей по мрачным волнам, силуэт баркайоло, застывшие очертания пассажира – в чем-то белом… в белом покрывале?! Тьфу, черт, эти разговоры о язычниках – истинное бесовство! Паоло перекрестился разок-другой – и теперь видел только темноту и ночь.

Мало-помалу глаза привыкли и начали различать внутреннее движение моря: то вынырнувший гребень мелкой волны, то хребет широко расплывшегося волнения, то гладкую поверхность спокойных глубин, то, наконец, воронку водоворота, захватившего в себя какой-то далекий отблеск, искру, белую, вдруг вскипевшую волну… Но это было не то, все не то!

– На дно? – робко предположил Паоло.

– Ах, если бы! – чуть не взрыдал Лука. – Но тут знаешь какое течение? И тех, что с камнями, уволакивает, не то что… А ну как всплывет? Что скажет начальник тюрьмы? Сразу поймет, что мы не привязали груз! И пропали мы тогда, говорю тебе – пропали! А ну тащи фонари поближе к воде, может, увидим?

«И что ты будешь делать, если увидишь? – едва не спросил Паоло. – Нырять, что ли, за ней, чтобы опять потом сбросить? Но я в воду не полезу, ой нет!» Он перекрестился. Конечно, подводное течение здесь необычайно сильное и трупы все уволакивает в открытое море, потому и выбрали это место для «кладбища», а ну какой-нибудь упорный покойник задержался – и стоит теперь на дне по стойке «смирно», воздев объеденные рыбами руки, готовый сцапать всякого, кто неосторожно сунется вниз?!

– Вижу! Вижу! – заорал Лука, бросаясь по берегу. – Вон она! Всплыла! Смотри! Да смотри же! Видишь?

Паоло так старался увидеть, что едва сам в воду не свалился.

Два или три раза луна освобождалась от облаков, и ее длинный трепещущий столб казался погребальным светильником, зажженным среди ниспадающих драпировок в черном убранстве некоего гигантского катафалка. И наконец старание Паоло было вознаграждено: среди черных, маслянистых провалов волн он различил некий белый купол, напоминающий округлое, студенистое тело большой медузы… но это была не медуза!

– Покрывало! Ее покрывало! – взвизгнул он. – Упала на отмель, и это ее покрывало всплыло!

Его вдруг разобрал такой азарт, что он едва не кинулся в канал на радостях, позабыв свои страхи. Лука едва успел поймать его за полу:

– Куда? Не надо. Мы ее камнями, камнями сейчас.

Он трусцой побежал к корзине, схватил два-три камня поменьше. Паоло смотрел, не понимая. Лука нацелился – и принялся довольно метко кидать каменюги в белый пузырь, клубившийся под водой.

Только теперь до Паоло дошло, что Лука решил засыпать тело камнями там, где оно лежит. Ну что ж, хорошее дело! Он тоже набрал охапку, тоже принялся кидать, безудержно радуясь, когда его бросок попадал в цель, и безмерно огорчаясь, когда мазал.

Корзина опустела чуть не наполовину, однако дело оказалось слажено на совесть: белого пузыря было не видно. Теперь тело надежно похоронено, никакая сила не заставит его всплыть!

– Ну, довольно! – тяжело отдуваясь, сказал наконец Лука. – Лучше и не сделаешь. Слава господу, что увидели покрывало. Развязалось оно, что ли?

Паоло знал доподлинно: не может развязаться то, что и завязано не было. Конечно, его оплошка… но это ведь еще как поглядеть! Кабы оказался он столь же усерден в завязывании, как Лука, никогда б они не углядели тело в такой тьме! Его так и подмывало похвалиться перед Лукой, однако благоразумие взяло верх. Да старик изведет его за это незавязанное покрывало! Триста раз припомнит! Нет, уж лучше молчать. А пока он сам не додумался, в чем здесь дело, надо как-то похитрее направить его мысли в другом направлении.

– Да плюнь ты на это покрывало, – сказал он сердито. – Вот чего я не пойму: как же она в воду-то скатилась?! Ведь лежала далеко от края. Не ветром же сдуло, в самом-то деле?

– Да что же тут непонятного? – Лука смотрел на него, как на последнего stupido [41]. – Ветер! Да при чем тут ветер?! Это все его, его проделки!

– Чьи? – свел брови Паоло, озираясь: а что, разве здесь был кто-то третий?

– Да этого Харона, чьи же еще! – теряя терпение от его непонятливости, выкрикнул Лука.

Харона? Ну да… это уж Лука хватил! Паоло в сомнении покачал головой, а потом вспомнил, как плясали ступеньки, перебрасывая с одной на другую тело узницы, и подумал, что Лука, пожалуй, прав: этот язычник-баркайоло просто-напросто устал ждать, пока они напьются, ну и украл у них из-под носа своего пассажира. Что ж, счастливого плавания по Ахеронту!

16. Спасение

…И как тогда, давным-давно, пришлось все забыть, чтобы когда-нибудь вспомнить, так теперь необходимо было притвориться мертвой, чтобы остаться в живых. Впрочем, оцепенение, охватившее ум и тело Троянды, были и впрямь сродни оцепенению умирающего человека. Потрясение, испытанное ею, оказалось слишком сильным. Вытерпеть все это враз не могли ни мозг, ни тело, и она погрузилась в спасительное полубесчувствие, некий летаргус наяву, все больше и больше подчинявший себе все ее существо, но дольше всех чувств билось, жило в ее душе и мыслях изумление.

Ну, Цецилия Феррари… Уж, казалось бы, Троянда успела досконально изучить ее, все вызнать о ее коварных проделках, подсказанных в равной степени утонченным умом и изощренным тщеславием!..

Цецилию считали в монастыре (особенно в Нижнем) святой, да и она сама себя ею мнила и с упоением исполняла эту роль. Молясь, она впадала в притворную экзальтацию, вскрикивала, как будто под воздействием сверхъестественной силы… Когда ее окликали, она, погрузясь в созерцание чего-то незримого своим собеседникам, восклицала: «О диво! О слава! О прелести рая! Мне ли являетесь вы!» – и, конечно, не сразу отвечала на зов, заставляя собравшихся пугаться, умиляться, восторгаться…

В конце концов она взялась за исполнение обязанностей священника и теперь сама служила мессу и внушала послушницам, что они должны считать ее папессой. Даже, согласно известному ватиканскому обычаю, давала им целовать свою туфлю. И при выезде из ворот монастыря требовала, чтобы самые молодые и красивые сестры шли перед ней процессией и, склоняясь, пели: «Te, Deum, laudamus, te, Cecilia, veneramur!» [42]

А с некоторых пор она полюбила рассказывать, что мать родила ее безболезненно, с травинкой в устах, желая этим показать, что при самом начале жизни ей было суждено питаться растениями, а других кормить более существенными яствами. И верно: никто никогда не видел, чтобы она ела мясо. Кроме Троянды… но за последний год та оказалась посвященной во многие секреты Цецилии! Она, например, знала, что, желая прослыть пророчицей, получающей непосредственно от бога свои откровения, аббатиса позади исповедальни устроила себе потайную комнатку, подслушивала исповеди, а потом, спустя некоторое время, как будто охваченная святым вдохновением, обличала эти жалкие секреты и ничтожные прегрешения. Сестры не сомневались, что ее посещают святые и блаженные, что она ведет с ними беседы по ночам… но никто, кроме Троянды, ставшей наперсницей и доверенным лицом аббатисы, не знал, что эти «роли» кощунственно играют ее любовники, проникавшие в монастырь тайным ходом. Ход этот вел в так называемую келью искушений, столь памятную Троянде. Этим ходом проник к безмятежной Дарии «инкуб» Аретино. Этим ходом прошла она сама, чтобы, изображая суккубу, соблазнить молодого прелата. Этим ходом явились и зрители… чтобы посмотреть трагикомедию под названием «Искушение святого Гвидо».

Разумеется, только такое наивное создание, как Троянда, способно было вновь попасть под влияние Цецилии и даже проникнуться к ней доверием. Но она так исстрадалась, была так одинока, так нуждалась в сочувствии и понимании!..

А Цецилия все понимала: ведь и она была некогда брошена Аретино, кто же лучше ее мог посочувствовать мучениям Троянды? Но неужели все случившееся – лишь месть отвергнутой женщины своей сопернице, расчетливая, дьявольски хитрая месть?.. Или Цецилия просто-напросто без раздумий пожертвовала своей «подругой» для спасения собственной жизни и того положения, которым она так дорожила?

Нет, «без раздумий» тут не годится. Это о ком угодно можно сказать, только не о Цецилии. Уж она-то все обдумала, все рассчитала своим изощренным умом. Кошмарный финал спектакля, конечно, был тщательно подготовлен, а зрители заранее созваны… Но ведь представление-то едва не провалилось! Наверняка Цецилия намеревалась привести зрителей в разгар любодейной сцены при луне. Что-то ее, наверное, задержало. Что? Да теперь уж не узнать. И какая разница? Все равно, не в эту ночь, так в следующую Цецилия добилась бы своего. Ей просто повезло, что не пришлось ждать, что Троянда поддалась жалости к этому несчастному, который исступленно наказывал себя за ее грех (ведь Гвидо всего лишь уступил искушению, а ввела его в искушение именно она!), и бросилась его останавливать. Если бы Цецилия не ворвалась, они, конечно, снова предались бы любви, потому что бедный монах был донельзя возбужден, а Троянда… что Троянда! Ей было жаль его до слез, а может быть, себя, ту, прежнюю, сунувшую голову в петлю от страха перед грехом… сколько уж с той поры накопилось этих грехов – не счесть. Но вот, кажется, настал им предел.

Даже и постаравшись, она не смогла бы вспомнить ни одного слова, сказанного судьями. Единственное удалось ей понять: если суд и не был правым и милостивым, то был скорым. И хорошо. В могиле лучше, чем в глухом мраке холодного каменного мешка, куда ее затолкали. Могила – это покой; а тут целые годы предстояло умирать, сходить с ума, вновь приходить в себя, переживать агонию, падать с оледенелой скамьи на оледенелый пол, биться на нем и снова погружаться в глубокое, напоминающее смерть оцепенение…

В такие минуты к ней пришли тюремщики, и хотя Троянда слышала их спор о том, жива узница или нет, сама она не могла бы доподлинно ответить на этот вопрос. Чудилось, что о ком-то другом говорят, кого-то другого закутывают в грубую холстину, несут, больно вцепившись в плечи и щиколотки, швыряют на дно лодки, потом на мокрые ступеньки…

Назад Дальше