В такие минуты к ней пришли тюремщики, и хотя Троянда слышала их спор о том, жива узница или нет, сама она не могла бы доподлинно ответить на этот вопрос. Чудилось, что о ком-то другом говорят, кого-то другого закутывают в грубую холстину, несут, больно вцепившись в плечи и щиколотки, швыряют на дно лодки, потом на мокрые ступеньки…
Свежий, пахнущий солью и дождем ветер вернул ей сознание. Это был запах жизни, обретенной жизни, и Троянда почувствовала, как слезы щиплют ей глаза. И все-таки ей достало хладнокровия сообразить, что это внезапное возвращение к жизни может обернуться для нее мгновенной смертью.
Невероятным усилием она подавила внутреннюю дрожь и заставила себя лежать неподвижно, покуда чей-то голос словно бы шепнул ей: «Пора!»
Она заставила свое запеленутое тело скатиться по ступенькам – о, как больно били они по ребрам! – и сумела задержать дыхание, когда студеная морская бездна приняла ее. Мгновенно освободила голову, руки, наклонилась, принялась распутывать узлы, стягивающие ноги. Лука в отличие от своего напарника потрудился на славу! Хорошо хоть, что почти сразу ощутила под ногами отмель и перестала погружаться. Узлы почти поддались ее неистовым пальцам, когда что-то вдруг тяжело ухнуло рядом с нею, взметнув ил и песок. Потом болью пронзило плечо. Покрывало, свободно реявшее где-то рядом, внезапно отяжелело и наползло на Троянду, вновь опутывая ее точно саваном. Опять удар в плечо. Палачи забрасывали ее камнями! В приливе отчаянного страха Троянда рванула последний узел и ринулась вверх в то самое мгновение, когда уже не оставалось сил сдерживать дыхание. Грудь разрывалась, голова, чудилось, вот-вот лопнет… Вдруг она поняла, что если высунется из воды, то ее увидят и прикончат… Но это означало умереть от удушья, и Троянда вынырнула, с хрипом втянула в себя воздух, мимолетно изумившись, почему вокруг все какое-то белесое… успела еще сообразить, что вокруг надувшееся куполом покрывало, а потом острый огненный палец чиркнул по виску – и ее, почти лишившуюся сознания от боли, вновь потянула в себя глубина.
Но она все еще боролась… отчаянно боролась с этой вязкой и плотной тьмою.
Помогло, как ни странно, то, что должно было погубить: быстрое течение. Стоило ей освободиться, как вода тотчас же подхватила вялое тело и повлекла за собою так стремительно, что Троянда не успела сообразить, что с ней происходит.
А поток между тем принялся вертеть и подбрасывать Троянду, как игрушечного паяца, до тех пор, пока не вытолкнул ее голову на поверхность. Наконец-то ей удалось немного отдышаться, и когда течение снова решило поиграть с утопающей и повлекло в глубину, у нее достало силенок удержаться на воде, слабо шевеля руками и ногами. Если бы она могла чему-то удивляться, то удивилась бы, поняв, что плывет. Оказывается, она умела плавать! Каким образом?.. И вдруг вспыхнуло воспоминание: женщина в белой рубахе, облепившей мокрое пышное тело, держит на ладонях девочку и ласково приговаривает:
– Ручонками загребай, а ножонками молоти – вот и поплывешь, дитятко!
Голос ее журчит, и смех журчит, и журчит светлая вода, обтекая детские растопыренные пальчики, и звенит-заливается в высоте незримый жаворонок, и солнце печет мокрую голову, а мама все учит Дашеньку:
– Одной ручкой, а потом другой, попеременке, вот, вот. Да не вместе, не вместе – так только собачонки плавают! – И она все смеется, и журчит ее смех, и журчит вода…
Троянда тихо засмеялась, и волна захлестнула ей рот, тело вновь сделалось тяжелым, непослушным…
Она открыла глаза, цепляясь взглядом за мутное небо в увалах серо-желтых, болезненных, озябших туч. Лик луны глянул сквозь расщелину тьмы – Троянда протянула к ней руки. Луна, ее подруга и сообщница… Но когда это было – серебряная ночь, серебряное тело в ее объятиях? Когда? И было ли? Она не помнит… но вспомнит потом, если останется в живых.
Голова болела невыносимо, и горло жгло, и соленые брызги разъедали глаза, но Троянда всем телом вырвалась из объятий ревнивого течения, которое так и норовило унести ее в открытое море, чтобы там закружить в смертельном водовороте.
Нет, нет, этого не будет! Вон луна высветила зубчатую оконечность мыса, и сквозь соленую влагу моря прорвался запах земли. Ветер прилетел оттуда, коснулся лица Троянды ароматами роз, жасмина, розмарина. Пахли сады… Сады Мурано? Значит, земля совсем близко!
Она простерла руки к суше, но море тянуло, тянуло за собой! Троянда била его растопыренными ладонями, отталкивала локтями, расшвыривала коленями, пинала, выплевывала, море выливалось из ее глаз вместе со слезами.
Вдруг что-то с силой заскребло по животу, потом сердито заворчало, набилось в пальцы… вытекло, исчезло – и снова приникло к Троянде.
Она лежала на прибрежной гальке, и волна, отчаявшись увлечь ее с собой, теперь прощально лизала измученное тело. Затем, небрежно простившись, она отхлынула, и Троянда осталась одна. Тело без движения, без чувств.
* * *Тот, кому доводилось бывать в садах Мурано, согласится с поэтом, сказавшим, что это место достойно нимф и полубогов.
Таинственные уголки благоуханных чащ, где лавророзы перерастали магнолии, где кипарис едва мог вырваться из ароматных объятий померанцевых рощ, где яркий пурпур гранатовых цветов смешивался с белыми рододендронами, а пышные азалии сплетались в густые своды… Громкое пение птиц и веселый шум прозрачных вод, падавших с уступа на уступ, бивших фонтанами и журчавших в мраморных бассейнах… Величавые кедры, перевезенные сюда из Ливана, принялись как нельзя лучше; в самые знойные дни, когда солнце жгло утомленную землю, в тени этих великанов Востока царила поистине райская прохлада; белые платаны, обвитые повсюду зелеными сетями винограда, простирали к голубому небу свои ветви; цепкая поросль вздымалась все выше и выше, перебрасываясь на их соседей, сползая вниз и опять взбегая до самых вершин…
Внизу, на набережных, – адский шум самых дешевых кабачков. А в какой-нибудь сотне шагов – райская тишина, нарушаемая только трепетом ветвей да шуршанием моря, ласкающего песок.
– Ну и за каким чертом мы сюда пошли? – проворчал мужской голос. – Я оставил не меньше десяти дукатов в этой зловонной траттории, чтобы как следует напиться, а ты меня приволок сюда. Да от одного запаха этих роз я перестаю быть бутылкой кьянти, а превращаюсь в медовый сот!
Рядом засмеялся высокий юношеский голос.
– Впрочем, разве можно как подобает напиться этим их кьянти? – уныло продолжал первый. – Разбухаешь, как бурдюк, а толку – тьфу. Эх, то ли дело – нашего бы зелена вина! Как думаешь, на корабле еще осталось?
– А как же – два бочонка. И столько же старой медовухи, – отозвался юноша. – Но это не про тебя, голубчик Васятка. Не про тебя, рук не тяни, губ не раскатывай!
Тот, кого назвали Васяткою, хоть он и был на две головы выше и в два раза шире сотоварища, обиженно, по-детски засопел и пробормотал:
– Одному я диву даюсь, Прошка. Отчего это братуха тебе такую волю дает? Он ведь старший, так? Старший, храбрый, как сто чертей… Отчего же ты всеми делами заправляешь? И деньгам счет ведешь, и все такое?
– А я умный! – без тени самодовольства отозвался Прошка. – Знаешь, как говорят? «Ищи храброго в тюрьме, а умного в лавке». Братухе моему волю дай – он ого-го чего натворит! На плахе голову сложит, не то что за решетку попадет. Должен же его кто-то на ум наставлять, покуда батюшка домой не воротится! Мне тятенька так и говорил: «Остерегай, Прокопий, брата и давай ему окорот».
– Про-ко-пий… – издевательски протянул Васятка. – Фу-ты ну-ты! Прокопий в землю вкопан! Не, мне боле нравится Прошка. Прошка, лезь в лукошко!
– А вот скажу братухе, каков ты со мной, – будешь знать! – уже совсем другим, мальчишеским, обиженным голосом огрызнулся юноша. – Да, Прокопий! И не смей меня больше Прошкою звать!
– А ну тихо! – вдруг насторожился Васятка. – Слышишь?
– И не командуй! Ишь, раскомандовался тут! – продолжал нюнить Прокопий. – Сам знаю, когда тихо, когда громко говорить.
– Да умолкни, замятня! – цыкнул Васятка. – Дай послушать! Зовет кто-то, плачет, или мерещится?
– А хоть бы и не мерещилось – тебе что? – не унимался Прокопий. – Мы здесь люди пришлые, наше дело сторона.
– Баба никак плачет? – пробормотал Васятка, безуспешно вглядываясь в благоуханную тьму. – Ей-богу, причитает! Или поет?
– Не наслушался еще здешних соловушек? – зевнул Прокопий. – Пошли-ка в лодку, я спать хочу. Да и Григорий беспокоиться станет, коли замешкаемся.
– Да она ведь по-русски говорит, нешто ты оглох? – на пределе возмущения воззвал Васятка. – Наша песня-то… русская!
Прокопий, готовый разразиться новой отповедью, осекся, замер, и в тишине, наступившей после того, как утихли его назидательные речения, вполне отчетливо послышался слабый женский голос, отрывисто, бессмысленно выпевавший:
Баю-баюшки-баю,
Баю Дашеньку мою!
Ходит Сон под окон,
Да Дрема – возле дома!
Приятели переглянулись. Чудилось, оба смотрелись в некое двустороннее зеркало: у обоих глаза вылуплены, брови взлетели, рты разинуты. Вот уж чего никак нельзя было ожидать! Русская колыбельная в самой середке какой-то там богом забытой Венеции… Да мыслимо ли? Не морок ли морочит? Не леший ли тутошний балует, выводя задыхающимся, прерывистым голоском:
Как у Даши колыбель
Во высоком терему,
Во высоком терему
Да на тонком очепу.
Васятка и Прокопий враз сотворили крестное знамение, однако морок не унялся, бормотал:
Кольца-пробойца серебряные,
Положочек золотой камки…
– Вот что, Прошка, – шепнул Васятка. – Ты погоди тут, а я погляжу, что там и как.
– Не надо! – зашипел Прокопий сердито. – Случись что с тобой, я без тебя дорогу к лодке не сыщу!
– Сыщешь, куда денешься! – хмыкнул Васятка. – А нет, стало быть, не такой уж ты умный, как тебе кажется!
И он канул во тьму.
Прокопий на всякий случай еще раз перекрестился. Он то топтался на месте, то совался в одуряюще пахнущие розовые кусты, намереваясь догнать Васятку, однако тут же шарахался назад – и вновь переминался на месте, не зная, как быть. Никаких голосов он больше не слышал, однако вдруг в зарослях что-то угрожающе затрещало, словно сквозь них ломился матерый медведище. Прокопий метнулся было прочь, да ноги засеклись, не послушались. Он стал столбом, готовясь к лютой погибели, и только и смог, что заслонился руками, когда из тьмы на него вдруг вылезло бесформенное чудище о двух головах, бормочущее жалобным голоском:
В изголовье – куны,
А в ногах – соболи:
Соболи убают,
Куны усыпят…
– О господи! – выдохнул Прокопий, при блеклом лунном свете разглядев, что это не двухголовое чудище, а просто человек, несущий на руках другого. – Ты, Васятка?
– Я, кто ж другой? – буркнул тот. – Погляди, кого я нашел!
Прокопий опасливо вытянул шею, заглянул в кольцо рук, которыми Васятка заботливо окружал свою ношу, – и язык присох у него к гортани при виде нагой женской груди, выступавшей сквозь лохмотья рубахи.
Волосы у женщины были мокрые, спутанные, липли к голове и плечам. Висок слабо сочился кровью. Глаза закрыты, утонули в темных полукружьях, губы обметало. Рубаха на ней из самого грубого полотна, ноги босые…
Прокопий нахмурился. Красивая девка – или баба, какая разница, – слов нет. Однако ж выглядит как последняя бродяжка. Небось портовая. Навидался он сегодня таких, за десять сольди на час.
– Да кинь ты ее, – буркнул пренебрежительно. – Рвань кабацкая. А не то от мужа сбежала. Пошли! Не ровен час примчится какой-нибудь баркайоло с ножом и покажет тебе, как чужую жену под бочки хватать.
– Чужую жену, да? – сладеньким, издевательским голоском повторил Васятка. – А с каких это пор венецийские женки русские песни поют? Вроде как не было у них такого в заводе!
Прокопий качнул головой. Да… он и забыл!
– Кто ж она такая? – шепнул озадаченно, пытаясь вглядеться в точеные черты. Брови нахмурены, губы запеклись…
Сердце его вдруг дрогнуло. Рядом потрясенно вздохнул Васятка:
– Нетутошнее личико, да? Не черномазая – вон какая беленькая! Красота… ну, красота истинная!
– Красота, – вновь согласился Прокопий, благоразумие которого давало лишь самые короткие передышки другим чувствам, а потом вновь подчиняло их себе. – И что ты с этой красотой намерен делать?
– Как что? – воззрился на него Васятка, словно на преглупое дитя. – На корабь возьму, что ж еще? Не бросать же ее обратно в море.
– На ко-ра-абь?! – даже взвыл от возмущения Прокопий. – Твой он, что ли, корабь, чтоб ты туда всякие ошурки [43] сметал? Да Гриня лишь увидит ее, огуреет [44] от злости! Да он ее сам в море выкинет, вот те крест!
– Может, и выкинет, – тихо, с трудом сдерживая злобу, пророкотал Васятка. – Но это сделает он, понял? Он сам! Чей корабь, кто его нанял? Григорий, верно! Стало быть, Григорию и решать, куда девку пристроить. Он хозяин – не ты! Не ты, Прошка, у лавки пятая ножка!
Прокопий поджал губы, размышляя, как бы побольнее уколоть сотоварища, который мало что ни в грош его не ставил – не ленился при всяком удобном случае это показывать. Как-то ничего не придумывалось, поэтому он проговорил первое, что в голову пришло:
– А не боишься, что Гриня у тебя добычу-то отобьет? Ты уж лучше еще одну такую раздобудь, чтоб вам не разодраться.
– Где ж я ее раздобуду? – изумился Васятка. – Ты в уме? Она там, на берегу, одна была.
– Вот, держи! – Прокопий кинул монетку. Она весело блеснула в лунном свете – и исчезла в темной траве. – Эх, раззява! Да на эти деньги ты мог бы шлюх для всей команды нанять!
– А ну заткнись, Прокопий! – яростно рыкнул Васятка. – Ум тебе, видать, для того даден, чтоб глупость из себя выдавливать. Да неужто не ясно тебе: русская она, русская! Попала в беду, помочь ей надобно. Кто ж поможет, кроме своих?
– Ну, найдется кто-нибудь… – туманно проговорил Прокопий.
– Кто-нибудь? – с расстановкой повторил Васятка. – Эх, дурак я был, когда не ответил Грине: мол, не пойду я с тобой в басурманские земли батюшку твоего из неволи выручать. Найдется кто-нибудь другой!
Прокопий даже ахнул. Его от стыда словно в кипяток окунули!
– Так ты думаешь… – прошептал потрясенно. – Ты думаешь, она беглая? Из турецкой неволи?!
– Да я себе язык откушу, коли не так! – убежденно проговорил Васятка, направляясь со своей ношей к мысу, где они оставили лодку. Прокопий, забывший все свои возражения, семенил следом. И оба они даже не подозревали, как Васятке повезло, что тот ангел, который следит за исполнением клятв, в это мгновение замешкался или отвернулся, не то быть бы жалостливому москвитянину без языка!
17. Спящая красавица
Когда море смирилось с тем, что Троянда больше не его добыча, оно принялось забавлять ее и тешить. Оно прикинулось до того добрым, что Троянда почти уверилась, что она вновь стала Дашенькой, которая дремлет на мамушкиных руках под мамушкину колыбельную. Она слушала песенку – и сама напевала ее, а море качалось, качалось…
Потом вдруг что-то с ним случилось. Ни с того ни с сего оно обернулось другими руками, не столь нежными, зато очень крепкими, и перестало петь; теперь оно беспрестанно спорило само с собой на два голоса, причем первый был толстым, успокоительным, словно дальний, безопасный рокот прибоя, а второй – тонким, порою срывавшимся на визг: так визжит волна, уходя с берега и сгребая за собой гальку, мелкие ракушки, песок… Троянде чудилось, что море вот-вот утащит ее снова в свои неизмеримые бездны, поэтому при звуке второго голоса она начинала метаться, стонать, а когда слышался успокаивающий рокот – притихала.
Соленый запах моря сменился сладким благоуханием, и Троянда тонула в этом ароматном забытьи, когда немилостивый сырой ветер вновь ударил брызгами ей в лицо. Она вскинулась, в ужасе обнаружив, что лежит на дне какой-то лодки. О боже! Да неужели ее чудесное спасение, мучительная борьба с морем, его причуды и забавы лишь померещились ей, и она снова лежит в лодке тюремщиков, которые везут ее к берегу лагуны на казнь? Или… или ее забросали камнями так, что всплыть не удалось, и тело ее покоится на дне, а это не сама Троянда, а лишь ее грешная душа находится в лодке пресловутого Харона, и долог путь через Ахеронт?.. Прилив ужаса был столь силен, что Троянда страшно вскрикнула, рванулась, больно ударившись головой, – и, как ни странно, именно эта боль успокоила ее, потому что бесплотная душа, конечно, не могла испытывать никаких телесных страданий, тем более столь сильных. И, словно ее крик вызвал к жизни некие таинственные силы, море опять заговорило на разные голоса:
– Да она просто бесноватая! Вот чего, спрашивается, орет? Всех на корабле перебудит!
– Ну подумаешь, большое дело! Как пробудятся, так и снова уснут.
– Уснут? Жди! Да они тебя за борт выкинут вместе с твоей… этой… Знаешь же: баба на корабле – жди беды.
– Знаю. Так ведь это ежели в море, при плавании. А мы, чай, еще на причале. Неужто не видал, скольких девок на соседние суда приводят – и ничего, пока еще ни одно не потонуло и на части не развалилось, хоть и качаются из стороны в сторону, как при шторме.
– Качаются? Это почему ж?
– Да потому, высокомудрый Прокопий свет Иванович, что каждый матрос со своей девкой его раскачивает, а ежели все враз?..
– Не скоромничай, Васятка! Не смей! Вот скажу брату Григорию, как ты…
– Ох, ох, ох, держите, спасите, ну я прямо-таки весь трусюся с перепугу! Думаешь, Гриня наш куда пошел?
– Как это – куда? Искать, где живет тот синьор, который нам должен помочь. А куда еще?
– Ну, днем, не стану спорить, он его и впрямь искал. А сейчас, готов биться об заклад, Гриня изо всей мочи раскачивает какую-нибудь тратторию вместе с самой горячей девкой, которую только смог отыскать! Брат твой еще не скоро в монахи запишется, помяни мое слово! Не то что ты, головастик.