Приготовление и прием пищи организованы здесь же, в просторном офисе, заваленном коробками с продуктами и оборудованном полевыми армейскими горелками. Угрюмая Элеонора Леопольдовна явно не утруждает себя чрезмерным старанием на кухне, поэтому ее стряпня не отличается изысканностью вкуса и сервировки. Впрочем, каждый, кого не устраивает меню штатной поварихи, может заняться готовкой самостоятельно, благо недостатка в продуктах клан пока не испытывает.
Мне, съевшему за минувшие сутки лишь половинку шоколадного батончика, и вовсе грех привередничать по поводу здешнего питания. Пока я уплетаю за обе щеки свою порцию, Элеонора взирает на меня исподлобья с плохо скрываемым интересом. Очевидно, ей давно – а возможно, вообще никогда – не доводилось видеть, чтобы кто-то поедал ее стряпню с таким зверским аппетитом. Кунжутов тоже относится ко мне с пониманием и позволяет сначала как следует насытиться, а уже потом приступает к беседе.
Она продолжается почти два часа и оказывается крайне полезной для обеих сторон. Хозяева выведывают от меня не меньше полезной информации, чем от Ефремова, хотя, как и он, я тоже не состоянии ответить на все заданные вопросы. Академик обогатил «фантомов» массой своих теорий, и это избавляет меня от нудного пересказа научных аспектов творящегося здесь хаоса. Папаша Аркадий доволен тем, что я изъявляю желание помочь им в поисках выхода из «Кальдеры», поскольку из короткого доклада Кленовской полковник понял, что я прибыл сюда в первую очередь за Ефремовым и его чемоданчиком. Я честно признаюсь, что Кунжутов понимает все, в общем-то, правильно, и, сложись обстоятельства иначе, возможно, я бы и впрямь не стал отвлекаться на помощь ему и его людям. Но уж коли по милости судьбы я угодил в одинаковое с «фантомами» незавидное положение, значит, будет разумнее объединить усилия и выбираться из этого гадюшника сообща. По классическому мушкетерскому принципу «один за всех и все за одного». Полковник благодарит меня за откровенность, замечает, что всегда ценил в людях честность, и выказывает надежду, что он во мне не разочаруется.
На том и порешили.
Я смотрю на сидевших одесную Кунжутова громилу Кондрата и его жуткого приятеля Дросселя и умозаключаю, что, если мне вдруг «посчастливится» угодить Папаше в немилость, суд надо мной будет скорым, а приговор – незавидным. И даже Ольга вряд ли рискнет выступить в мою защиту. Дружба дружбой, а клановое единство для «фантомов» наверняка превыше всего.
Я перевожу взгляд на Кленовскую, негромко беседующую со Сквайром о чем-то, касающемся, видимо, лишь их двоих. Любопытно, что так сближает этих, на первый взгляд совершенно непохожих людей? Сомнительно, что причина кроется только во взаимном сексуальном влечении. Я, конечно, не психолог, но то, как Ольга и Сидней смотрят друг на друга, как разговаривают и как ведут себя при этом, явно свидетельствует, что между ними нечто большее, чем обычные любовные отношения…
А впрочем, с чего бы меня это так несвоевременно взволновало? Какое вообще мне дело до их личной жизни, которую я зачем-то взялся анализировать?
– Ты точно уверен, что не хочешь поговорить со мной об этом? – ехидно уточняет Скептик, обожающий заниматься анализом моих помыслов и пристрастий. Ну а как еще ему развлекаться, имея в распоряжении такую уйму свободного времени?
– Когда должен вернуться Ефремов? – осведомляюсь я у полковника, игнорируя усмешки назойливого братца.
– Как обычно, взял свой красный чемоданчик и обещал появиться к вечеру, – отвечает Кунжутов. – В последние три дня Лев Карлович ходит к Бивню регулярно. Позавчера за ужином академик заверял нас, что стоит на пороге какого-то очередного открытия. Говорил, будто еще немного, и ему удастся установить контакт с Душой Антея, а затем выяснить у нее, чего же она в итоге добивается.
– Не слишком ли претенциозное заявление?
– Цитирую Ефремова практически дословно… Но только между нами, капитан: сдается мне, академик попросту не в себе. Не буду утверждать, что он повредился рассудком, но факт нервного расстройства налицо. С другой стороны, ежели Лев Карлович все-таки прав, представляете, как он может всем нам помочь? А вдруг, установив с разумной мантией контакт, он выяснит, что она вовсе не желает человечеству зла, а все причиненные ею беды исходят лишь от того, что мы элементарно не понимаем друг друга. Вдруг нам посчастливится уговорить Душу Антея выпустить нас из «Кальдеры» без насилия и кровопролития?.. Вот почему я не препятствую Ефремову заниматься его экспериментами, хотя при этом осознаю, насколько мизерны наши ставки на подобный исход.
– Он рассказал вам, что за оборудование лежит у него в чемоданчике? – спрашиваю я.
– Мы интересовались у Льва Карловича насчет его багажа, – не отрицает Папаша Аркадий. – Он ответил, что не сумеет популярно объяснить принцип действия его устройства. Успокоил лишь, что оно – не тактический ядерный заряд, как поначалу некоторые из нас подумали.
– И вас устроило такое объяснение?
– Вы хотите спросить, почему мы не отобрали у нашего гостя подозрительный контейнер силой и сами не проверили его? – хитро прищуривается Кунжутов.
Я развожу руками: мол, если угодно, можете понимать мой вопрос и так.
– Кое-кто из нас действительно настаивал на этом, – признается полковник, покосившись на Тукова и Бибенко, – но я никому не позволил рыться в чужих вещах. В первую очередь потому, что не одобряю это постыдное занятие, какой бы необходимостью оно не было продиктовано. А, во-вторых, не имею привычки вскрывать контейнеры с незнакомой научной аппаратурой – мало ли чем это может обернуться. Хотя если вы вправе сообщить нам, что же все-таки принес в «Кальдеру» Ефремов, мы будем вам за это весьма признательны.
– Поверьте, товарищ полковник, мне самому неведомо, что находится в ефремовском чемоданчике, – отвечаю я, ничуть не погрешив против истины. – Верниковский приказал отыскать багаж Льва Карловича и вернуть его назад, поскольку в том контейнере лежит нечто такое, без чего последователи Ефремова не смогут продолжить его дело в случае, если он все-таки погиб. Вот и все, что комбриг счел нужным мне сообщить.
– Да и бог с ним, с контейнером, – отмахивается Папаша, но безразличие его выглядит все же несколько наигранным. – Мало ли я повидал в своей жизни секретных чемоданчиков, содержимое коих меня не касалось? Вот что, Тихон, пока нет академика, идите-ка вы лучше примите душ и выспитесь, а то вид у вас чересчур бледный. И ты, Ольга, тоже топай отдыхать. А завтра займись поиском новой машины. В том автоклубе наверняка еще какой-нибудь раритет завалялся. И не мешкай: чтобы к послезавтра ты снова на колесах была… Задачи ясны? А теперь все свободны…
Я провожаю глазами удаляющихся по коридору Кленовскую и Хилла, которые обмениваются недвусмысленными многообещающими взглядами, и думаю, что, как минимум, в ближайшие полчаса Сквайр вряд ли позволит своей подруге уснуть. Как там Скептик выразился: за державу обидно?.. Действительно, что-то в последние пару часов я стал слишком часто чувствовать себя оскорбленным патриотом. Не сказать, что роман Ольги и Сиднея выводит меня из душевного равновесия, но… Нет, прав братец: надо на досуге поговорить с ним о том, почему я вдруг начал болезненно завидовать чужому счастью. Тем паче, что по большому счету завидовать здесь совершенно нечему. Обычное в критических обстоятельствах сближение мужчины и женщины, инспирированное желанием найти поддержку в трудную минуту. Обоюдный эмоциональный порыв, не более. И в чем тут, спрашивается, кроется повод для зависти?
К черту! Раздул, понимаешь, проблему на пустом месте! Прочь сомненья и провокационные мысли, которые могут помешать мне хорошенько выспаться! Пускай вон Дроссель, Кондрат, Хакимов или этот… как его… Поползень обижаются за державу. Они должны злиться на Ольгу, поскольку это их она фактически продинамила; готов поспорить, кто-нибудь из них наверняка пробовал подбить к олимпийской медалистке клинья. А я здесь – человек пришлый, так что все внутриклановые страсти мне по барабану.
Узнав у сержанта Бибенко, где мне можно прилечь, чтобы никому не помешать, я получаю в свое распоряжение одну из многочисленных гримерок – маленькую, зато с душем и туалетом. Пока я осматриваю удобства, в комнату входит Элеонора, молча швыряет на кушетку полотенце и армейский комплект нательного белья, после чего, также не говоря ни слова, удаляется. Крикнув «премного благодарен» хлопнувшей двери, я раздеваюсь, залезаю в душевую кабину и выливаю на себя дюжину ковшей воды, набранной мной из стоящей в углу канистры. Вода оказывается прохладной, но желание смыть с себя налипшую за сутки грязь пересиливает холод, и я, стиснув зубы, стойко терплю малоприятную водную процедуру. Затем переодеваюсь, устраиваюсь на кушетке и, укрывшись с головой одеялом, практически сразу же засыпаю. Успеваю лишь подумать о том, какие небось известные артисты леживали прежде на моем месте и мылись под моим душем, а я – невежда – не знаю ни одну звезду современной оперной сцены, не говоря о балете…
Просыпаюсь я, когда за окном «гримерки» уже темно. Занавешивающая его тяжелая плотная штора маскирует свет переносного светильника, появившегося на туалетном столике, пока я спал. Большое трюмо отражает неяркое пламя газовой лампы, отчего в комнате сейчас гораздо светлее, нежели если бы в ней отсутствовало зеркало. Я протираю глаза и несколько секунд усиленно вспоминаю, где нахожусь. По прошествии глубокого и спокойного сна вернуться в реальность не так-то просто. И поскольку проснулся я самостоятельно, без чьей-либо помощи, стало быть, мне удалось проспать довольно долго. Часов восемь, не меньше. Впрочем, темнота за окном могла быть как вечерней, так и предрассветной. Неудивительно, если вдруг выяснится, что я прохрапел все шестнадцать, а то и двадцать часов. Огромное спасибо Папаше Аркадию, что позволил мне отоспаться всласть, но все равно чрезмерное злоупотребление его гостеприимством выглядит не слишком учтиво.
Кое-как восстановив в памяти события минувших суток, я наконец-то соображаю, что озаряющий гримерку светильник появился здесь не сам по себе. И тот, кто его сюда принес, – на редкость учтивый человек. Какая, однако, предусмотрительность: подумать о том, что, пробудившись в кромешной темноте, я наверняка не догадаюсь о стоящей на столике лампе, и зажечь ее, избавив меня от необходимости шастать по комнате вслепую.
Потягиваясь и хрустя суставами, я не спеша усаживаюсь на кушетке и только сейчас замечаю, что нахожусь в комнате не один. За туалетным столиком на мягком вращающемся кресле сидит Эдик и что-то вырисовывает лазерным стилусом на табуле лежащего перед ним графического планшета. Помнится, Ольга говорила, что со слухом у немого мальчика все в порядке, а значит, он не мог не расслышать, как я проснулся. Но Эдик продолжает сосредоточенно заниматься своим делом, не обращая на меня внимания.
– Добрый вечер, Эдик, – приветствую я незваного, но отнюдь не неприятного гостя. Наоборот, увидев за столом как ни в чем не бывало рисующего ребенка, я ощущаю себя весьма польщенным. Эдик знает меня всего ничего, но уже не боится. Его доверие можно по праву считать оказанной мне честью. Ну а поскольку мальчуган находится не в постели, а разгуливает по театру, я делаю вывод, что на дворе еще не ночь и не раннее утро. Разве что я разнежился и проспал беспросыпно больше суток, но это маловероятно.
Эдик оборачивается, не изменившись в лице, неторопливым кивком отвечает на приветствие, после чего возвращается к прерванной работе. Как-то неловко отвлекать его разговором, но и не поговорить с гостем я не могу. Взяв стоявший в углу табурет, я подсаживаюсь к столу и гляжу на то, что изображает на табуле малолетний художник.
За свою жизнь мне довелось повидать много детских рисунков. И я не сомневался, что творчество Эдика уйдет недалеко от художественных работ его сверстников и будет представлять собой что-то в духе «точка, точка, запятая – вышла рожица кривая». Ну, или с учетом нынешних реалий, вместо обычной для ребенка тематики он изберет, к примеру, пейзаж пустынного города, какой видит за окнами каждый божий день. Однако меня постигает немалое удивление, когда, вместо ожидаемого детского рисунка, я вижу мастерски выполненную работу, которой не устыдился бы и профессиональный художник.
В графике, как, впрочем, и других видах изобразительного искусства, я разбираюсь не больше, чем в балете. Поэтому мне трудно назвать стиль, в котором рисует Эдик. Его планшет позволяет работать и в цвете, но мальчик, как выяснится позже, всегда использует лишь черно-белую палитру. И, несмотря на это жесткое самоограничение, Эдик придает своим рисункам столько выразительности, сколько иной художник вкладывает в многоцветную детализированную картину.
Очевидно, вся соль кроется в причудливой игре светотеней и выверенных ракурсах, с помощью которых паренек оживляет свои удивительные работы. Люди на них являют собой исключительно темные либо светлые силуэты с угловатыми контурами. Что вовсе не мешает узнавать в этих скупых образах знакомых мне «фантомов», коих Эдик увековечил на многих своих картинах. Здания, деревья и прочие детали обстановки также присутствуют на его рисунках, правда, могут показаться какому-нибудь эстету слишком плоскими и примитивными. Но это если рассматривать их вырванными из контекста, по отдельности. Будучи же собранными в единую композицию, все они вкупе с персонажами создают столь законченную и гармоничную работу, что при первом взгляде на художество немого ребенка я сам на мгновение немею, растерявшись и не зная, как отреагировать.
– Недурственно, – молвит Скептик, который, в отличие от меня, не утратит дар речи, даже если узрит вышедшую из-под стилуса Эдика «Джоконду». – Ребенок и впрямь талантлив не по годам. Сказать по правде, ты и сейчас ничего, кроме каракуль, нарисовать не сможешь. «Сеятель облигаций» Остапа Бендера, и тот был фотогеничнее твоего «Курсанта, принимающего присягу», которого ты для стенгазеты училища вызвался нарисовать, лишь бы в караул не идти. Какого позору тогда натерпелся, страшно вспомнить.
– Может, и не натерпелся бы, кабы к советам такой музы, как ты, поменьше прислушивался, – парирую я упреки помянувшего былое братца. А вслух говорю: – Да ты и впрямь умеешь рисовать, Эдик. Я слышал, как у тебя это здорово получается, но не думал, что ты на самом деле настоящий художник.
Эдик, не поднимая глаз, опять неторопливо кивает: дескать, спасибо на добром слове. Я обращаю внимание, с какой виртуозностью флегматичный на первый взгляд ребенок водит стилусом по планшету. В уверенных движениях маленького мастера кроется прямо-таки хирургическая точность. Я не отрываясь слежу за его работой, но ни разу не замечаю, чтобы он сделал хотя бы один ошибочный штришок, который потом пришлось бы стирать. Не иначе, создаваемая Эдиком картина уже сформирована у него в голове вплоть до мельчайших подробностей, и ему остается только педантично перенести эту мысленную композицию на табулу.
Вначале его работа представляется мне не привязанной к реальности абстракцией. Но после того, как я опознаю на ней знакомый объект, изображение вдруг начинает обретать для меня смысл. Пока лишь в форме туманных намеков, но он там, бесспорно, присутствует. И как только мой глаз цепляется за эту деталь изображения, все остальное на нем тоже мало-помалу приобретает узнаваемый облик.
Стартовым толчком для моего озарения становится Поющий Бивень, чей характерный черный силуэт Эдик поместил в правую часть рисунка. Возле Бивня, у самого края табулы, угадываются очертания разрушенного ЦУМа, который мальчик мог видеть днем из окон верхнего этажа фойе. Следуя логике выбранного художником ракурса, слева на картине должен быть вокзал «Новосибирск-Главный». Там он и находится. А то, что это именно вокзал, я определяю по огромному полукруглому окну в центре его фасада. Гротескная манера рисования Эдика не требует от него соблюдать достоверный масштаб, поэтому привокзальная площадь вышла у мальчика непропорционально маленькой, а силуэты окружающих ее зданий, напротив, слишком гипертрофированными.
Однако не оригинальный стиль рисунка и отображенный на нем Поющий Бивень вынуждают меня озадаченно почесать макушку. И не было бы ничего странного в нарисованной парнишкой площади Гарина-Михайловского – точнее, в ее нынешнем виде, – если бы я уже не выяснил, что сегодня она считается самым пустынным местом в «Кальдере». У Эдика на картине все обстоит с точностью до наоборот. Привокзальная площадь просто кишит людьми, столпившимися у Бивня, словно паломники-мусульмане – вокруг знаменитого храма Кааба в Мекке.
Удивительно, насколько точно мальчику удается передать эффект большого скопления народа всего несколькими изящными штрихами. Контуры тянущихся к черной колонне людей Эдик прорисовал более-менее дотошно только на переднем плане. Толпа за ними обозначена довольно символично, что, впрочем, ничуть не умаляет выразительности сцены. Обступившее Бивень море людей выглядит настолько живым, что я ничуть не удивлюсь, приди оно вдруг в движение.
Жаль, нельзя спросить, что конкретно хочет выразить Эдик своей работой. Но даже умей он говорить или писать, сомневаюсь, что восьмилетний мальчик внятно растолкует, по какой причине он обратился к такому сюжету, а не ко множеству других, менее мрачных и мистических. Страшно подумать, что довелось пережить этому ребенку, если в свои годы он может с пугающей достоверностью нарисовать беснующуюся толпу народа. И почему ради этого он пришел ко мне в комнату, а не расположился где-нибудь еще, поближе к тем людям, которых он знает гораздо лучше меня?
Вопросы, на которые, похоже, я не получу ответа. По крайней мере, сегодня.
– Отлично, малыш! Завидую тебе. Я так рисовать уже не научусь. Таланта и терпения не хватит, – вновь хвалю я гостя, терпеливо дождавшись, пока он завершит работу и отложит стилус. Эдик поднимает голову и внимательно смотрит мне в глаза, будто желая убедиться, искренне ли я говорю. Я в ответ улыбаюсь, указываю на табулу и поднимаю вверх большой палец. После чего любопытствую: – Слушай, дружище, а у тебя случаем не сохранились другие рисунки? Очень хотелось бы на них посмотреть. Если, конечно, ты мне разрешишь.