Земля улеглась. Но тотчас, как крупная крыса из траншеи, Эдуар с невесть откуда взявшимся приливом сил снова пополз, по-прежнему на спине, повинуясь зову сердца. Наконец ему стало ясно, что он добрался туда, куда рухнула взрывная волна, и здесь из превращенной в пыль земли торчал крохотный стальной стержень. Всего-то несколько сантиметров. Это кончик штыка. Все ясно. Там, внизу, заживо погребен солдат.
Это классический завал, он слышал о таких, но никогда еще с этим не сталкивался. В тех подразделениях, где он сражался, нередко были саперы с лопатками и кирками, которые пытались откопать тех, кто угодил под завал. Обычно они докапывались слишком поздно и доставали солдат с синюшными лицами и вылезшими из орбит глазами. На миг в сознании Эдуара мелькнула тень Праделя, но он не стал зацикливаться на этом.
Действовать, скорее действовать.
Он перевернулся на живот и тотчас вскрикнул от боли, потому что рана вновь открылась и теперь, кроваточа, впечаталась в грязь. Еще не затих его хриплый крик, как он принялся скрести землю согнутыми, как когти, пальцами. Инструмент довольно жалкий, учитывая, что парню, оказавшемуся там, внизу, уже нечем дышать… Эдуару не потребовалось много времени, чтобы прийти к этому выводу. На какой же он глубине? Если бы хоть было чем скрести землю! Перикур повернулся вправо; вокруг лежали трупы, кроме них, в пределах досягаемости больше ничего не было. Никакого подручного средства, ничего. Единственным решением было попытаться вытащить этот штык и воспользоваться им, чтобы рыть землю. Но это может отнять уйму времени, а ему казалось, что тот парень зовет на помощь. Разумеется, даже если он и находится неглубоко, в этом грохоте расслышать его невозможно, так что это лишь игра разгоряченного воображения. Эдуар понимал, что действовать необходимо срочно. Людей из-под завала следует извлечь сразу же, иначе откопаешь покойника. Разгребая пальцами обеих рук землю вокруг штыка, Эдуар гадал, знает ли он этого парня, в голове кружились имена однополчан, их лица. Нелепо в данных обстоятельствах: он не просто хотел спасти товарища, он хотел спасти кого-то из тех, с кем ему доводилось разговаривать и кто ему нравился. Это помогало удвоить усилия. Он то и дело поглядывал по сторонам, не придет ли кто ему на помощь, но тщетно; пальцам уже было больно. Ему удалось углубиться сантиметров на десять вокруг стального стержня, но при попытке выдернуть из земли штык не сдвинулся ни на миллиметр – все равно что пытаться вырвать здоровый зуб. Сколько времени он упорствует? Две минуты? Три? Парень, может, уже мертв. У Эдуара заболели плечи от этой позы. Долго он так не продержится, от сомнения, что ему удастся что-то сделать, движения его замедлились, дыхание сбилось, мышцы одеревенели, плечи свело судорогой. Он стукнул кулаком по земле. И вдруг – точно! – что-то сдвинулось! У него внезапно потекли слезы, он в самом деле плакал. Ухватив штык обеими руками, он расшатывал и тянул его изо всех сил, не останавливаясь. Тыльной стороной руки он отер слезы, застилавшие глаза, вдруг стало легче, он прекратил тянуть штык и вновь принялся скрести землю; потом погрузил руку в ямку, чтобы попытаться вытащить штык. У него вырвался победный крик, когда штык вдруг подался. Вытянув его, он с удивлением секунду смотрел на него, не веря своим глазам, будто видел штык впервые в жизни, но затем яростно вонзил его в землю, с криком и рычанием он вновь и вновь протыкал почву. Эдуар очертил широкий круг и, опустив штык плашмя, пронизывал пласт земли, а затем приподнимал его и отбрасывал рукой. Сколько это длилось? Боль в ноге усилилась. Наконец что-то показалось; он потрогал – ткань, пуговица. Он бешено заскреб землю, как настоящая охотничья собака, потом снова пощупал. Гимнастерка, он подсунул руки поглубже, земля начала как бы проваливаться в воронку, он нащупал что-то, но не мог понять, что именно. Наконец ощутив гладкость каски, он кончиками пальцев обвел ее контур, пока не дотронулся до лица парня. Эй! Эдуар по-прежнему плакал и что-то выкрикивал, но его руки с неведомой, почти неподвластной ему силой делали свою работу, яростно расчищая землю. Еще сантиметров тридцать, и наконец показалась голова солдата, кажется, что он заснул; он узнал его, как же его звать-то? Тот был мертв. Эдуару стало так горько, что он остановился, разглядывая лежащего внизу прямо под ним товарища; на миг ему показалось, что и сам он тоже мертв и смотрит на свою собственную смерть, и от этого ему было невероятно, просто невероятно скверно…
Плача, он продолжал освобождать тело, дело пошло скорее, вот плечи, торс до самого ремня. Возле лица солдата была голова лошади, мертвой лошади! Как странно, что они оказались погребены вместе, друг против друга, подумал Эдуар. Сквозь слезы он видел, как бы он зарисовал эту сцену, – это было сильнее его. Он отрыл бы его быстрее, если бы мог встать, изменить позу, но и в этом положении дело продвигалось. Он вслух твердил какие-то нелепицы, убеждал себя: не волнуйся, плача навзрыд, словно тот, другой, мог его слышать, ему хотелось обнять этого парня, и он говорил слова, которых бы устыдился, если бы кто-нибудь мог его услышать, ведь он, по сути, оплакивал собственную смерть, оплакивал свой запоздалый страх. Теперь, по прошествии двух лет, он мог признаться, что до смерти боялся, что однажды сам окажется на месте мертвого солдата, а кто-то другой, не он, будет лишь серьезно ранен. Это был конец войны, и слезами, пролитыми над товарищем, он оплакивал свою юность, свою жизнь. Ему выпала удача. Увечье, он будет до конца жизни подволакивать ногу. Ну и что такого. Он выжил. Размашистыми, широкими движениями Эдуар до конца высвободил тело из земли.
В памяти всплыла фамилия: Майяр. Имени он и не знал, его называли просто Майяр.
И сомнение. Он склонился к лицу Альбера, ему хотелось, чтобы весь грохотавший взрывами мир вокруг смолк и в тишине он мог бы вслушаться, потому что все же не уверен: тот жив или мертв? Он лежал, почти вплотную прижавшись к парню, что было довольно неудобно, он дал ему несколько пощечин, голова Майяра покорно моталась из стороны в сторону, это ничего не значило, и вообще Эдуару взбрела в голову дурная мысль, что солдат, быть может, еще не совсем мертв, от этой мысли Эдуару стало только хуже, и все же теперь, когда забрезжило сомнение, замаячил вопрос, он понял, что должен, непременно должен проверить, хотя это кажется полной жутью. Так хочется крикнуть ему: «Брось, ты сделал все, что мог!» Хочется взять его за руки, мягко так, сжать их, чтобы он прекратил дергаться и горячиться, хочется сказать то, что обычно говорят детям, впавшим в истерику, крепко обнять и держать, покуда не высохнут слезы. В общем, убаюкивать. Только нас с вами рядом с Эдуаром нет, и некому наставить его на правильный путь, а в его мозгу невесть откуда всплыла мысль, что смерть Майяра, быть может, не окончательная. Эдуар как-то видел такое, или ему рассказывали фронтовую легенду, одну из тех военных историй, свидетелей которых не сыщешь, про солдата, которого сочли мертвым, но его вернули к жизни, – сердце, оно забилось вновь.
Подумав об этом, несмотря на боль, Эдуар – невероятно! – встал на здоровую ногу. Поднимаясь, он видел, как волочится правая нога, но это все было как в тумане, где смешались страх, дикая усталость, страдание и отчаяние.
Он на секунду замер, чтобы собраться с духом.
Секунда, он постоял – на одной ноге, как цапля, невесть как удерживая равновесие, бросил взгляд вниз, короткий вдох – и он резко, всей своей тяжестью обрушился на грудь Альбера.
Зловещий хруст, ребра раздавлены, сломаны.
Эдуар услышал хрип. Земля под ним подалась, и он соскользнул чуть ниже, но это вовсе не земля сдвинулась, это повернулся Альбер, его выворачивает наизнанку, он кашляет. Эдуар не верит своим глазам, к горлу снова подступили слезы, признайте, он и вправду везунчик, этот Эдуар. Альбера по-прежнему рвет, Эдуар весело стучит его по спине, он плачет и одновременно смеется. Вот он сидит на поле битвы, рядом с головой дохлой лошади, кровоточащая нога неестественно вывернута, он вот-вот лишится чувств от усталости, а рядом тип, который вернулся из мертвых и теперь блюет рядом с ним…
Для конца войны это что-то. Отличная картинка. Но не последняя. В то время как Альбер Майяр с трудом приходит в чувство, надсаживаясь криком, катаясь на боку, Эдуар, встав как столб, проклинает Небеса, будто поджигает заряд динамита.
И вот оттуда ему навстречу летит осколок снаряда, большой, размером с суповую тарелку. Довольно мощный, падающий с головокружительной скоростью.
Ответ богов, кто бы сомневался.
4
Оба солдата довольно по-разному выбрались на поверхность.
Альбер, воскресший из мертвых едва не вывернув кишки наизнанку, более-менее пришел в сознание под небом, прошитым трассами артиллерийских снарядов, что означало возвращение в реальную жизнь. Он еще не отдавал себе отчета в том, что атака, организованная и ведомая лейтенантом Праделем, уже почти закончилась. Высоту 113 в конечном счете удалось взять довольно легко. Немцы, оказав энергичное, но краткое сопротивление, затем признали свое поражение; некоторых взяли в плен. Всё от начала до конца оказалось простой формальностью: тридцать восемь убитых, двадцать семь раненых и двое пропавших без вести (бошей никто не подсчитывал); иными словами, превосходный итог.
Когда санитары нашли его на поле битвы, Альбер держал голову Эдуара Перикура на коленях и, напевая, укачивал его, пребывая в состоянии, которое спасатели определили как галлюцинаторное. Все ребра у него были треснуты либо сломаны, но легкие оказались целы. Альбер терпел страшные мучения, что в общем и целом являлось добрым знаком – знаком, что он жив. Однако он был не слишком бодр, и даже если бы захотел, то вынужден был бы отложить размышление над своим положением.
Например, каким чудом, благодаря какой высшей воле или непостижимой случайности его сердце перестало биться всего лишь за несколько кратких мгновений до того, как рядовой Перикур начал производить реанимацию весьма специфическими методами. Альбер мог лишь констатировать, что машину удалось вновь запустить, пусть с резкими толчками, конвульсиями и встряской, но сохранив самое существенное.
Врачи, туго перебинтовав Альбера, порешили, что далее их медицинская наука бессильна, и препроводили его в огромный общий зал, где вповалку лежали умирающие, несколько тяжелораненых, множество различных калек, а наиболее дееспособные, несмотря на лубки и шины, резались в карты, щурясь сквозь повязки. Благодаря взятию высоты 113 госпиталь на передовой, который в эти последние недели слегка подремывал в ожидании Перемирия, вновь вернулся к активной жизни, но так как атака оказалась не слишком опустошительной, то прием раненых проходил в нормальном ритме, от которого почти за четыре года все отвыкли. Обычно у медсестер не было ни минуты, чтобы напоить умиравших от жажды. А врачи опускали руки задолго до того, как раненые отдадут концы. У хирургов, не спавших по трое суток кряду, руки сводило судорогой, когда приходилось пилить тазобедренные, берцовые и плечевые кости.
Эдуар по прибытии в госпиталь перенес две сделанные наспех операции. Его правая нога была сломана в нескольких местах, связки и сухожилия порваны, ему предстояло хромать до конца жизни. Самое сложное было обработать раны лица: нужно было обследовать их и извлечь инородные вкрапления (насколько это возможно, учитывая, как оборудован госпиталь на передовой). Ему поставили прививки, сделали все необходимое, чтобы восстановить проходимость верхних дыхательных путей, избавились от риска распространения газовой гангрены, а края ран решительно иссекли, чтобы избежать инфекции; все остальное, то есть самое главное, должны были проделать в лучше оборудованном тыловом госпитале, а затем, если раненый к этому времени не умрет, можно было подумать о переводе его в специализированное медицинское учреждение.
Был отдан приказ в срочном порядке перевезти Эдуара в тыловой госпиталь, а пока Альберу, чья история, многократно пересказанная и переиначенная, облетела госпиталь, было разрешено находиться у постели товарища. По счастью, для этого раненого нашлась отдельная палата в особой дальней части здания, выходившей на южную сторону, куда не долетали стоны умирающих.
Альбер почти беспомощно присутствовал при том, как Эдуар постепенно всплывал на поверхность – изнурительное беспорядочное движение, суть которого от него ускользала. Иногда он замечал на лице молодого человека игру мимики, но одно выражение лица сменяло другое, прежде чем Альберу удавалось подобрать соответствующее слово. Как я уже говорил, Альбер и прежде соображал не сильно быстро, а то незначительное происшествие, жертвой которого он стал, никак не улучшило дела. Раны Эдуара доставляли тому ужасные мучения, он так яростно кричал и метался, что пришлось привязать его к кровати. Тогда-то до Альбера дошло, что отдельная палата в дальнем конце госпиталя предоставлена вовсе не ради удобства раненого, но чтобы другим не пришлось сносить непрерывные стоны. Четырех лет войны оказалось недостаточно, чтобы поумерить его безграничную наивность.
Альбер заламывал руки, слыша, как вопит его товарищ; крики Эдуара – от стона до рыдания и воя – за несколько часов вместили всю гамму переживаний человека, дошедшего до предела боли и безумия.
Альбер, который был не способен отстоять свою позицию перед заместителем начальника отделения банка, сделался пылким защитником Эдуара, он доказывал, что попавший в того осколок снаряда – это вам не пылинка, попавшая в глаз, и тому подобное. С учетом своих невеликих возможностей Альбер был на высоте, ему даже казалось, что он произвел впечатление. На самом деле единственным, что произвело впечатление, был его жалкий и трогательный вид, однако это сработало. Так как в ожидании сантранспорта врачи сделали для Эдуара все, что было в их силах, молодой хирург согласился дать ему морфин, чтобы облегчить боль, но с условием придерживаться минимальной дозы и постепенно уменьшать ее. Было немыслимо, чтобы Эдуар долее оставался в госпитале: его состояние требовало срочной специализированной помощи. Его было необходимо немедленно доставить в тыл.
Благодаря морфину медленное возвращение Эдуара было не таким беспокойным. Первые его осознанные ощущения были довольно путаными: холод, тепло, какие-то трудноразличимые отзвуки, голоса, которых он не узнавал; хуже всего были окатывавшие верхнюю часть тела от груди и выше приливы боли, пульсировавшей в ритме биения сердца, непрерывная череда волн, которые оборачивались истинной мукой по мере того, как действие морфина ослабевало. Голова превратилась в резонатор, каждая волна ударяла в затылок тяжелым глухим стуком, напоминавшим звук, с которым швартовые круги судна, пришедшего в порт, бьются о набережную.
Нога тоже давала о себе знать. Правая, раздробленная коварной пулей, которую он еще сильнее разбередил, спасая Альбера Майяра. Но эта боль также затуманивалась под воздействием наркотиков. Эдуар довольно смутно сознавал, что нога по-прежнему есть, а так оно и было. Конечно, раздробленная в хлам, но все же способная служить ее обладателю настолько, насколько этого можно было ожидать от ноги, вернувшейся с Первой мировой войны. Реальность долгое время оставалась неясной, окутанной видениями. Эдуар метался в бесконечном хаотическом сне, где без порядка и без разбора сливались образы всего, что ему довелось видеть, знать, слышать, чувствовать. В мозгу события смешивалась с рисунками и картинами, словно его жизнь была не чем иным, как еще одним сложноподвижным произведением искусства в его воображаемом музее. Мимолетные видения красавиц Боттичелли, внезапный испуг мальчика, укушенного ящерицей, у Караваджо, а следом лицо торговки овощами и фруктами с улицы Мартир, чья серьезность всегда поражала Эдуара, или, поди знай почему, отцовский накладной воротничок, тот, что слегка отливал розовым.
В средоточие этого наслоения повседневных банальностей, персонажей Босха, обнаженных моделей и неистовых воинов периодически вторгалось «Происхождение мира».[1] Меж тем он видел эту картину один-единственный раз, тайно, у друга семьи. Должен вам сказать, что это случилось задолго до войны, Эдуару было, наверное, лет одиннадцать-двенадцать. В ту пору он еще учился в частной школе Святой Клотильды. Клотильда, дочь Хильперика и Агриппины, та еще шлюха, и Эдуар рисовал Клотильду во всех позах: уестествляемой ее дядей Годеизилом, в позе левретки – Хлодвигом и около 493 года отсасывающей у короля Бургундского, в то время как Реми, архиепископ Реймсский, пристроился сзади. Это и стоило Эдуару третьего исключения из школы, на сей раз окончательного. Все, однако, были согласны, что рисунки чертовски здорово проработаны, и ломали голову, откуда мальчик, в его возрасте, взял образцы, где заимствовал все эти детали… Его отец, рассматривавший искусство как патологическое расстройство на почве сифилиса, лишь поджимал губы. На самом деле дела Эдуара обстояли не слишком хорошо еще до святой Клотильды. Особенно отношения с отцом. Эдуар изъяснялся, как правило, с помощью рисунков. В каждой школе преподаватели в один прекрасный день удостаивались карикатуры размером в целый метр на черной классной доске. В подписи художника, можно сказать, не было нужды, вылитый Перикур. На протяжении ряда лет воображение Эдуара, ограниченное жизнью тех школ, куда отцу, благодаря связям, удавалось его определить, понемногу развивалось, захватывая новые темы, складывалось в то, что можно было назвать его «святым периодом», увенчавшимся сценой, где мадемуазель Жюст, преподавательница музыки, в образе Юдифи плотоядно потрясала головой Олоферна, донельзя напоминавшей мсье Лапюрса, учителя математики. Было известно, что эта парочка крепко спаяна. До самого их разрыва, который и символизировало это прелестное усекновение главы, все имели возможность, благодаря хронике, которую вел Эдуар, узреть немало скабрезных эпизодов в картинках, в настенных изображениях и на листках, которые даже преподаватели, если им удавалось заполучить их, передавали друг другу из рук в руки, прежде чем вручить директору. Стоило увидеть на школьном дворе бесцветного учителя математики, как тотчас проявлялась тень резвого сатира, снабженного поразительных размеров признаками мужественности. В то время Эдуару было восемь лет. Библейская сцена стоила ему вызова в дирекцию. Беседа никак не улучшила положения дел. Когда директор школы, потрясая зажатым в руке рисунком, с негодованием упомянул о Юдифи, Эдуар заметил, что хотя молодая женщина и держит отсеченную голову за волосы, но голова при этом покоится на блюде, и было бы правильнее усмотреть в этом образе не Юдифь, а скорее Саломею и соответственно Иоанна Крестителя, а не Олоферна. Эдуар был еще и слегка педант – рефлекс дрессированного пса, встающего на задние лапы, что многих раздражало.