— И сахалку…
Сахару в доме не водилось, только скудный запас повидла, заготовленный еще летом, до войны. Эльжбета намазывала его на хлеб Марысю.
— На, больше нельзя, — говорила она.
— Больше нельзя, — повторял за ней малыш и смотрел ей в глаза так внимательно, что Эльжбета отворачивалась. Глядя на этого ребенка, она испытывала к нему вместе с нежностью и какую-то необъяснимую жалость.
«Сирота», — говорила она себе, и глаза ее наполнялись слезами.
А Марысь не плакал. Съедал хлеб, выходил на середину комнаты и, подняв глаза на Эльжбету, восклицал:
— Пой, бабуся, пой!
И ей приходилось петь. Обычно пела она старинные песенки про голубка, что прилетел в лес за зеленым листочком, или солдата, который стрелял, а паненка хлопала в ладоши. И под ее песни Марысь плясал.
Он неуклюже вертелся на месте; медленно и очень высоко поднимал правую ножку, потом усердно топал ею о пол, уперев ручки в бока. В этом состояла вся пляска, но Марысю это ужасно нравилось. Иногда он делал еще несколько шажков в сторону, вправо или влево, и снова медленно кружился на месте. А ножку то и дело поднимал кверху — и всегда только одну правую.
Частенько Эльжбете мешали петь душившие ее слезы. И Марысь сердился.
— Ну, пой же, баба, пой! Почему не поешь? — твердил он.
Это повторялось регулярно каждый день, и Яро в таких случаях, хмуря брови, кричал:
— Не мешайте мне заниматься, бабушка! Чего шум подняли!
Очень часто танец кончался плачем Марыся. Эльжбета прижимала мальчика к широкой груди, а он плакал все громче. И тогда Яро сердился еще больше, кричал, что ему не дают читать.
Раз в такую минуту вошел Францишек.
— Отчего он плачет?
— Не знаю, — ответила Эльжбета. — Плачет, потому что несмышленыш еще.
— И часто он так плачет? — настойчиво допытывался Францишек.
Марысь, вцепившись руками в кораллы бабки, повернул к нему личико. Он уже улыбался.
— Погоди, деточка! — воскликнула Эльжбета. — Порвешь мне кораллы.
— Не порвет, ничего им не сделается.
Францишек хотел взять Марыся у жены, но Эльжбета не давала. Потом она поставила мальчика на пол и стала поправлять кораллы так, чтобы крестик оказался спереди.
— А чего я стою без этих кораллов? — сказала она.
Францишек, ничего не отвечая, ушел за занавеску снять ватник — в комнате было жарко. И он и Эльжбета некоторое время молчали. Оба думали об этих кораллах. Эльжбета носила их так давно, что не помнила уже, откуда они взялись. Зато Францишек каждое утро, видя, как жена завязывает на затылке под волосами тесемки своего ожерелья, вспоминал тот день, когда приехал к ним Гиляровский пан и привез ей эти кораллы. Он тогда воротился из какой-то дальней поездки, не был у них несколько месяцев, а они за это время похоронили маленького Стася, который родился у них до Иоаси.
Францишек вернулся в комнату. Эльжбета все еще стояла на том же месте и сжимала рукой серебряный крестик, словно повторяя мысленно свои слова: «А чего я стою без этих кораллов?» Марысь сидел на своей скамеечке у печки и смотрел на вошедшего деда. Взглянул на него и Яро, но так дерзко и презрительно, что старик смутился. Как будто не замечая устремленных на него трех пар глаз, он сел у стола — как можно дальше от Ярогнева.
Тот захлопнул книжку и вызывающе уставился на деда. Но дед не вымолвил ни слова.
Ярогнев скривил в усмешке тонкие губы, отвел глаза и сказал:
— А учительницы в нашей школе страх как боятся.
Старый Дурчок покосился на него, но промолчал. Тут, однако, встрепенулась Эльжбета:
— А чего им бояться?
Ярогнев нетерпеливо заерзал на лавке.
— Как это — чего? Немцев боятся. Немцев все боятся.
Он сказал это подчеркнуто и снова с вызовом посмотрел на деда. Его манера гордо откидывать голову и складывать вместе ладони опять напомнила старику кого-то, кого он видел часто в былые времена… И Францишек задумался о том далеком прошлом, он в эту минуту жил им и не обратил внимания на слова Ярогнева. Ему и в голову не приходило, что он должен кого-то бояться.
Эльжбета задвигалась наконец, подошла к плите, сняла кружок, поставила кастрюлю на огонь.
— У кого совесть чиста, тот никого не боится, — сказала она.
Это прозвучало как-то неуверенно.
Ярогнев громко рассмеялся, поставил книгу на полку и, надевая полушубок, сказал:
— Пойду на деревню.
— Погоди, сейчас обедать будем, — остановила его Эльжбета.
— Подумаешь, обед! Картошка да картошка. А там мне дадут какао. — И он выбежал, хлопнув дверью.
— Оставь его, — сказал Дурчок. — Пропащий он.
Зима стояла снежная и очень холодная. Как-то в феврале детям было сказано, чтобы не приходили больше в школу. Сначала все думали, что это из-за морозов, затем выяснилось, что учительниц арестовали и увезли куда-то. Никто еще не понимал, что это значит, но как бы то ни было, а школу в Вильковые закрыли. Из окрестных местечек немцы увезли куда-то и ксендзов. Ксендза Рыбу пока не тронули — по слухам, за него хлопотал войт. Немцы закрыли все костелы, так что в единственный уцелевший костел в Вильковые люди отовсюду приходили толпами. Ксендз Рыба тщетно уговаривал их не делать этого. Немцы не потерпят таких больших сборищ, закроют и наш костел, говорил он, но его не слушались.
Перед самой оттепелью, в марте, недели за две до пасхи, старики Дурчоки вспомнили, что Марысь еще до сих пор не крещен. Где-то там под Лиллем, где он родился, его записали в книгу, но в костеле не окрестили: Иоася была уже тогда тяжело больна, не позаботилась об этом, и малыш остался нехристем.
— А теперь костелы закрывают, ксендзов арестовывают. Если сейчас его не окрестим, так уж никогда не удастся, — сказал старый Дурчок. — Сбегай-ка, Эльжуня, к его преподобию.
Ксендз согласился прийти тайно в ближайшую субботу вечером. Марыся в этот вечер нарядили в белую рубашечку и черные бархатные штанишки, а сверху надели белый фартучек. Приготовили все для обряда крещения. В крестные отцы позвали лесника Гжесяка, а в крестные матери — одну женщину из Гилярова, старую знакомую Эльжбеты. Нашлось даже немного водки, а лесник, тайно откармливавший свиней на убой, принес колбасу. Словом, крестины собирались отпраздновать как следует.
Снег лежал глубоким пластом, особенно в лесу, и протоптанная из Вильковыи тропа синела, как глубокий ров. Марысю сказали, что ксендз польет его водой и положит ему в рот соли.
— А когда меня боженька посолит, я уже буду ангелом? — спрашивал он у бабушки.
— Нет, нет, ангелом не будешь, а будешь хорошим мальчиком, — сказал дед и погладил Марыся по мягким кудрявым волосам, которые словно венцом окружали его головку.
— Ишь какие волосики у тебя мягкие, — значит, вырастешь парнем незлым.
В сумерки пришел ксендз. Марыся поставили на стул, а старики стояли поодаль, серьезные, задумчивые, и смотрели на мальчика. Не так рисовали они себе прежде крестины внука — да что поделаешь, война! И то сказать, вот дочку и сына не война сгубила, тогда еще мир был повсюду, а все-таки оба умерли. Значит, не такие уж добрые были времена и тогда!
Марысь для храбрости широко открывал глаза, держал за руку крестную мать, но все-таки здорово струхнул и в конце концов не выдержал, заревел.
Ярогнев куда-то скрылся, как только начался обряд, но, когда все было кончено, появился в комнате. Не принимая никакого участия в семейном торжестве, он стоял у окна и тихо насвистывал песню, которую выучил на собраниях гитлерюгенда. Он уже записался в эту организацию и щеголял в коричневой рубашке и коротких черных штанах. Когда он в первый раз, несмотря на мороз, надел эти штаны, оставлявшие колени голыми, Эльжбете тут только бросилось в глаза, как он вытянулся за последние полгода.
После обряда, когда сели за стол и ксендз Рыба осушил первую рюмку водки, в комнату, запыхавшись, влетела Болька, молоденькая воспитанница Гжесяка, сирота. Она рассказала, что в плебанию за ксендзом приехали «черные», хотят его увезти. Все вскочили, оторопев, не зная, что делать. Ксендз заметался по комнате, хватая то крест, то лежавший на комоде стихарь, а старый мельник поспешил заслонить окна листами черной бумаги, чтобы снаружи не видно было света и никто не подглядел, что делается в доме. Эльжбета заломила руки.
— Господи, и чего они хотят от его преподобия! — воскликнула она.
— Правда, правда, — подхватил Гжесяк и на всякий случай опрокинул в себя большую стопку водки, стоявшую перед его тарелкой.
Не растерялся только Францишек. Он тотчас сунулся в один угол, в другой, вытащил откуда-то старый бараний тулуп, помог ксендзу надеть его и сказал:
— Я знаю одно такое место, где вас не найдут.
Говоря это, он покосился на Ярогнева, который по-прежнему стоял и насвистывал, словно не понимая причины поднявшегося вокруг переполоха.
Ксендза быстро увели куда-то в голубой морозный сумрак, и в доме осталась только Эльжбета с мальчиками. Марысь усиленно размышлял. Наконец он спросил:
— Бабуся, а бабуся! Это черти пришли за ксендзом?
Ярогнев дерзко расхохотался.
— В самом деле, только этого не хватало!
Он выбежал во двор, но уже не видно было, куда пошли его дед, Гжесяк, ксендз Рыба и кума из Гилярова. Он спросил об этом Тереся. Тересь тоже не знал.
Жестокая зима упорно держалась. Ксендза так и не разыскали, он нашел себе где-то надежное убежище. Но костел закрыли, вывезя из него решительно все, а позднее устроили в нем склад. Похожих на Марыся толстощеких ангелочков сняли с алтаря и убрали куда-то, алтарь сломали, хоругви сожгли.
А когда сжигали хоругви, произошло вот что.
Однажды в воскресенье Ярогнев встал раньше обычного. Он спал в той же комнате, где старики, и они видели, как он начищал башмаки, утюжил свой галстук и коричневую рубашку. Наконец оделся и полез за полушубком. Эльжбета, сидевшая на табуретке посреди комнаты, увидев это, так и ахнула. Но она знала, что Ярогнев ее ни за что не послушается, и только крикнула мужу, еще лежавшему в постели:
— Франек, а Франек! Он уже опять куда-то бежать собрался.
— Куда? — сердито рявкнул старик.
— Куда тебя несет? Сиди дома, — сказала и Эльжбета, ободренная поддержкой мужа.
— Не пустите? — Ярогнев остановился у двери, широко расставив ноги с голыми коленками, в такой угрожающей позе, как будто хотел кинуться на стариков.
— Погоди, — сказала ему бабка, — пойдешь с нами в Гилярово. Там ксендз Рыба потихоньку отслужит нам обедню…
Ярогнев фыркнул:
— Подумаешь, ксендз Рыба! Хорошо, что я теперь знаю, где он прячется. Недолго ему в Гилярове отсиживаться.
— Бога ты не боишься! — со вздохом сказала Эльжбета.
— Куда идешь?
— Куда надо, туда иду. Уж там я доставлю ксендзу удовольствие… — Ярогнев снова рассмеялся.
— Никуда ты не пойдешь, слышишь? — крикнула Эльжбета и загородила собой дверь.
— Пусти его, — буркнул Францишек с кровати. — Пусть идет, куда хочет, чертово семя!
Ярогнев не ждал позволения: он оттолкнул бабку, схватил полушубок и, не надевая его, выскочил из комнаты. Марысь, сидевший на своем обычном месте у печки, наблюдал всю эту сцену, широко открыв глаза.
— Куда он пошел? — спросил он, но не получил ответа.
Эльжбета остановилась у кровати и, подперев голову рукой, молча смотрела на мужа. Францишек отвернулся к окну.
— Что с ним будет? — промолвила наконец старуха.
— Ему-то хорошо будет. Немцем станет, — отозвался Францишек и начал одеваться.
Марысь вдруг оживился.
— Я тоже пойду с Яреком, — сказал он. — Там зажгут такой большой, большой огонь. Ярек мне рассказывал…
— Какой огонь? — испугалась Эльжбета.
— А вот такой! — И Марысь, пытаясь изобразить нечто огромное, вскочил с табуретки, поднял обе ручки вверх и оттопырил губы. — Вот такой!
— Иди поскорее в деревню, — сказала Эльжбета мужу. — Ступай, старый, погляди, что они там затевают!
Францишек молча одевался.
Утро было морозное. Мельница не работала. С ее колеса и крыши, с почерневших шлюзов целыми гроздьями свисали длинные прозрачные ледяные сосульки. Деревья оделись белым инеем, на двух тополях-великанах, стоявших, как грозные призраки, каждая ветка была густо облеплена ледяными иголочками. Небо, хоть и безоблачное, было не голубого, а какого-то неопределенного цвета. Снегу навалило, как ни в одну из прежних зим, и в лесу над Лютыней иные тонкие сосенки под тяжестью своего снежного наряда совсем свалились, другие согнулись дугой и стояли, погрузив ветви, словно руки, в белую плотную массу. Необыкновенная была зима!
На ветке сиреневого куста перед домом мельника в то утро сидели два красногрудых снегиря. Марысь их заметил.
— Баба, гляди! Класные пташки прилетели!
— Это к морозу. — Эльжбета сокрушенно покачала головой. — Правда, ведь красные хохлатые снегири всегда прилетают к морозу?
— Правда, — подтвердил Францишек и, стукнув каблуками, добавил: — Пойду на деревню, погляжу, что они там еще придумали.
Он вышел, и сразу же мороз сильно прохватил его, черные усы заиндевели. Над мельницей кружило много птиц в надежде, что удастся поклевать зерен. Жалобно кричали сойки. Они сидели на самых нижних ветках уходящих в небо тополей, так низко, что их можно было рукой достать. Когда они перелетали с ветки на ветку, их голубые крылышки так и сверкали.
— Что, голодны? Голодны? — повторял Францишек, глядя на птиц.
Сойки и в самом деле были голодны. Одна уже замерзла и лежала на снегу, подогнув под себя лапки. Старый мельник поднял ее, осмотрел, расправил крылья с голубым отливом и бросил мертвую птичку в сторону.
Он шел вниз, к Вильковые, и уже издали заметил необычную суматоху у костела. Перед костелом лежала треугольная базарная площадь — небольшая, так как и деревня была невелика. Зато здешний красный кирпичный костел был непомерно велик. Отдельной колокольни здесь не было, колокола висели на воротах, но их сняли несколько дней назад, и все три колокола стояли у стены костела, ожидая, когда их увезут. На них готическим шрифтом были выгравированы названия — «Анна», «Войцех» и «Флориан».
Францишек увидел, что на площади собрались немцы. Было их тут немного — несколько жандармов, несколько человек в мундирах эсэсовцев. Остальная толпа состояла главным образом из подростков в форме гитлерюгенда. Вся эта молодежь выносила из костела разные вещи и сваливала в кучу посреди рынка. Там образовался уже большой костер, в который подкладывали хворост и поленья, приготовленные заранее у стены костела. Хоругви, изображения святых, статуэтки, которые носят во время религиозных процессий, и стоявшие в боковом приделе костела статуи святого Антония и святого Франциска, обломки алтарей и, наконец, даже толстощекие ангелочки — все лежало уже на костре, а мальчики тащили еще какие-то доски, ветхие ризы (новые, неизвестно с какой целью, забрали немцы), остатки украшений, даже бумажные розы святой Терезы и с хохотом бросали все туда же.
У Францишека сердце замерло. Он побежал к костелу. И в эту самую минуту из ворот выскочил Ярогнев с большим крестом в руках, тем самым, который Францишек носил всегда во время крестного хода вокруг костела. Увидев деда, Ярогнев невольно остановился.
— Что ты делаешь? — спросил дед.
— Ничего. То же, что и все, — угрюмо ответил мальчик.
— Давай сюда крест!
— Не дам! — крикнул Ярогнев, отступая на шаг. — Мне велено…
— Кто велел?
— Наш фюрер.
— Отдай крест, говорю!
— Я позову жандарма!
Францишек схватился за крест. Ярогнев рванул его раз, другой. Дерево, видно, было уже старое и трухлявое — крест сломался. Верхняя часть его с распятием осталась в руках Францишека. Дед и внук стояли друг против друга ошеломленные: один — с распятием, другой — с обломком креста. В этот момент к ним подошел войт.
— Что ты натворил, Францишек! — сказал он по-немецки. — Удирай, удирай живо, нечего тебе тут делать.
— А вы что тут делаете? — спросил Францишек.
— Это тебя не касается. Спрячь скорее крест, не то увидит кто из жандармов, так достанется тебе! А ты чего стоишь? — крикнул он на Ярогнева. — Марш отсюда и делай, что приказано!
Дурчок мигом сунул сломанный крест под ватник и отступил в ближайший переулок. Но домой он не пошел: стоял и смотрел на площадь, где на белом снегу суетились подростки. Наконец раздалась команда, все, кто был в форме гитлерюгенда, выстроились в шеренги, и вдруг над рынком грянула визгливая песня:
В ту же минуту кто-то поджег костер, и вспыхнул ровный, веселый огонь, сразу рванувшийся высоко в воздух.
Старый Дурчок перекрестился. Черная траурная хоругвь заплескалась над костром. Подхваченная горячим ветром, она поднялась в воздух, как грозящая длань, и вдруг по краям ее бахромой закудрявились бледные огоньки. Да и все пламя костра на ярком солнце казалось бледным. Хоругвь занялась, дернулась, а затем упала в костер и исчезла в пламени.
Долго старый мельник стоял в узком переулке между кирпичными домиками, а на рынке гремели песни и доносились сюда беспорядочно набегавшими друг на друга волнами.
Бушующее пламя некоторое время поднималось столбом, потом опало, и скоро уже только угли тлели на белом треугольнике площади. Молодежь увели в школу — вероятно, слушать торжественную речь или выпить по стакану горячего кофе в честь такого великого дня. А Францишек все не двигался с места. Наконец и он пошел домой. Эльжбета ждала его, уже одевшись, чтобы идти в Гилярово.
— Где ты пропадал так долго? Ведь ксендз нас ждать не станет.