Мельница на Лютыне - Ярослав Ивашкевич 4 стр.


— За мной!

Мужчины мигом перемахнули через ограду — она была узорчатая, и взбираться по ней было удобно, как по ступенькам. Эльжбета, стоявшая на коленях у могилы, успела только увидеть, как мелькнули тени, и осталась одна. Шаги и голоса сюда не приближались. Она бесшумно и медленно, не поднимаясь с колен подползла к самой ограде и тут укрылась за широкой плитой ближайшего памятника. Вдруг яркий свет рефлекторов залил кладбище.

«Жандармы!» — подумала Эльжбета, но лежала, не шевелясь, зажатая между склепом и оградой. Жандармы посветили, походили взад-вперед, но, видимо, боялись идти в глубь кладбища; через несколько минут их фонари засветились уже у выхода. Голоса громко бранившихся жандармов явно отдалились, и наступила тишина. Но Эльжбета все еще не двигалась с места. Распростертая на земле, она ощущала ее холодную сырость, и ей не давала покоя мысль, что в эту мокрую землю зарыли маленькое тело внука. Она не думала ни о жандармах, ни о грозившей ей опасности — перед ней все время стояла фигурка Марыся в белом фартучке. Он поднимал головку, улыбался и спрашивал: «Ты была в Лилле?»

Дома, голося и рыдая, она еще не в полной мере чувствовала свое горе, но сейчас холод земли и ее запах словно разбудили в душе всю силу страдания. Эльжбета молча плакала, слезы заливали глаза, капали на землю и на могильный камень.

Вдруг где-то близко раздался голос Францишека:

— Эльжбета! Где ты?

— Тут, — выдохнула она с трудом, почти шепотом.

Но он услышал.

— Где?

— Здесь, здесь, иди сюда, — уже громче откликнулась Эльжбета и заплакала еще сильней. Поднявшись с земли, она села на могильной плите.

Францишек подошел и с неожиданной нежностью обнял ее за плечи.

— Ну, что же ты сидишь тут ночью и плачешь?

— А где же мне плакать? — сказала она через минуту. — Когда ночь везде вокруг нас, когда мы ночью, как воры, хоронили нашего Марыся.

Францишек опять словно окаменел.

— Одни мы с тобой, Эльжбета, — промолвил он. — Нет у нас больше детей.

— Детей нет, и внуков не будет, если и дальше так пойдет, — отозвалась Эльжбета.

— И внуков больше нет, — уныло сказал Францишек. — Марыся мы схоронили, вода у нас его отняла. А Яро…

Он замолчал. Эльжбета всхлипывала.

— Что Яро? — спросила она наконец.

— Яро был с теми жандармами, что сюда приходили. Он их на нас навел, да эти гады кладбища испугались, дальше не пошли… Ксендз Рыба не вернется обратно к Гжесяку. Он на мельнице у нас переночует и завтра весь день просидит за мешками, а под вечер уйдет куда-нибудь… В Гилярово или в другое место. Я уж для него что-нибудь придумаю. А этот мерзавец мне больше не внук. И говорить о нем не хочу. Может, он вовсе и не моя кровь, черт его знает…

— Черта на кладбище не поминай! — сказала Эльжбета, вставая. — Пойдем домой, — добавила она и с трудом побрела к воротам.

Мрак вокруг уже немного рассеялся. Они пошли к мельнице. Когда вернулись домой, Яро уже спал. А может, только притворялся спящим: что-то очень уж он ворочался на кровати.

За домом мельника под холмом тянулся в сторону леса небольшой сад. Там мало что росло, потому что почва на этой лесной вырубке была плохая. Украшением сада был десяток вишневых деревьев. Вишни, давно здесь высаженные, уже начинали дичать, но стали раскидистыми деревьями, и от старых стволов с потрескавшейся корой во все стороны отходили хрупкие ветки. А весной эти ветки превращались в букеты белых цветов. Черешни цветут белыми стержнями, покрытыми массой цветов, а снежные звездочки вишен разбросаны по всему дереву в беспорядке то целыми букетами, то в одиночку, небрежно. Эльжбета очень любила в погожий весенний день сидеть под цветущими вишнями и смотреть сверху на мельницу и на чету высоких тополей, стоявших над Лютыней, как два великана.

Однако в этом году вишни мало ее радовали. Цвели они, правда, обильнее, чем всегда, но от картины, расстилавшейся перед ней, когда она сидела у подножия светлых стволов, веяло смертью. Не долетала больше с мельницы веселая музыка вращающихся турбин и песня воды, льющейся по желобу на колесо. Из дому не слышен был голосок Марыся, который прошлой весной, стоя на крыльце или сидя на завалинке со стороны сада, распевал свои детские песенки.

Все-таки Эльжбета сиживала под вишнями часто, даже чаще, чем прежде, и думала обо всем, что произошло в их жизни.

На мельницу махнули рукой. В такое время не стоило ее ремонтировать. Дурчокам позволили по-прежнему жить в доме при ней, но никакой работы Францишеку не дали. Он помогал Гжесяку, да не те уж были времена, и работа лесника теперь совсем не привлекала его. Словно в забытьи, бродил он по лесу, и Гжесяку приходилось не раз возвращать его к действительности.

— Кум, — говорил он, — забудьте все, что было. Глядите, какая весна на белом свете.

Но Францишек не смотрел ни на что вокруг, не замечал ястребов, с резкими криками паривших высоко над лесом, а когда выдавалась свободная минута, сидел, как Эльжбета, в тупой задумчивости под каким-нибудь деревом,

Раз Эльжбета сидела так под цветущей вишней и бездумно смотрела вокруг выпуклыми голубыми глазами, перебирая пальцами нитки своих кораллов. Она не думала об умершем внуке, но, как всегда, словно ощущала его присутствие. Если бы в эти минуты от завалинки донесся до нее пискливый детский голосок, то тихонько, то звонко напевающий, как в прошлом году певал Марысь, она бы ничуть не удивилась. Но ни один звук не долетал от дома. Только пчелы и шмели жужжали в цветах над ее головой.

Прибежала Болька, все такая же худая, нескладная. Руки и ноги у нее были длинные и тонкие, как у паука, и казалось, будто у нее больше, чем четыре конечности. Она подошла к Эльжбете и застенчиво поздоровалась с ней.

— Садись, посиди со мной, Болька, — сказала Эльжбета. — Смотри, как пчелки летают.

Больку, казалось, не трогали красоты природы. Она села и задумалась. Видно было, что мысли ее далеко от мельницы и гигантов-тополей.

— Что это ты пригорюнилась? — спросила через некоторое время Эльжбета. Спросила равнодушно, без малейшего интереса, просто так, чтобы что-нибудь сказать.

Болька сидела на траве, обняв руками колени. На ней было старенькое платье, белое в розовых цветочках. Она мельком посмотрела на Эльжбету, лотом отвернулась и устремила унылый, тусклый взгляд на Лютыню, которая текла внизу, спокойная и голубая.

— Я все насчет ксендза думаю, — вырвалось у нее вдруг сквозь зубы.

— А чего о нем думать? — равнодушно спросила Эльжбета. — Живет себе в Гилярове, и никто про него не знает.

— Никто не знает, — шепотом сказала Болька, — Да не ровен час… Я ему иногда поесть приношу…

— Ну и что? Ведь ты-то никому не скажешь.

— Я не скажу… Но ваш Яро хвостом за мной ходит.

— Яро? — с изумлением переспросила Эльжбета.

В голосе Больки звучала тревога, но вместе с тем и некоторая гордость. Эльжбета уловила это, и глаза ее расширились от удивления. Но смотрела она не на Больку, а куда-то в туманную, зеленоватую даль, расстилавшуюся перед ней. Как! Этот мальчишка, худой и нескладный, этот дурачок уже бегает за девушками!.. А впрочем, он за последнее время здорово вытянулся, стал почти одного роста с дедом, и стройный такой… мужчиной становится. Мысль эта была для Эльжбеты новым ударом — она сама не понимала, почему…

Но все-таки, с какой стати Болька боится Ярогнева? Эльжбета спросила вслух:

— Думаешь, он может рассказать кому-нибудь?

Болька бросила на Эльжбету беглый взгляд, удивленный и даже намного враждебный: ее поражала наивность старухи. Взгляд Больки был красноречивее всяких слав.

— Что же, значит, моего Ярека люди боятся? — снова спросила старая Эльжбета.

Болька пожала плечами.

— Ясно, боятся. Он же настоящий заклятый немец.

Эльжбета всполошилась.

— Какой он немец? Скажешь тоже! Ведь он мой внук.

Мысль о перемене, происшедшей во внуке, никак не укладывалась у нее в голове. Яро становился мужчиной, непонятным ей, независимым человеком, а она все не могла примириться с тем, что он уже вырвался из рамок их повседневной жизни. В этом было что-то значительное и страшное. Склонив голову, Эльжбета задумчиво смотрела в пространство, как будто там перед ее глазами маленький мальчик вырастал в грозного великана.

— Хоть и внук он вам, а подлец, — шепотом сказала Болька,

— Много ты знаешь, дура! — рассердилась Эльжбета.

Болька опять пошевелила плечами — движением червяка, вылезающего из-под земли. Ее большие черные глаза мрачно смотрели в землю. А из земли пробивалась нежно-зеленая молодая травка, такая сочная, что казалось, вот-вот бродившие в ней соки брызнут струей. Солнце изрядно припекало, и от его тепла Больку, видно, сильно разморило, ей лень было двигаться, иначе она давно вскочила бы и прекратила этот разговор с ничего не понимавшей старухой.

— Много или мало, а знаю, — буркнула она, помолчав. — А вот вы, пани, ничего не знаете.

— Больше тебя знаю, — недовольно сказала Эльжбета, не глядя на девушку. — Знаю, отчего малый так зол… Что он злой — это верно. Но он мне внук. И я…

— Будь у меня такой внук, я плакала бы днем и ночью, — с мстительным удовольствием промолвила Болька.

Эльжбета вздохнула.

— Так я же плачу, — сказала она тихонько, как говорил когда-то Марысь.

Болька сама ужаснулась своей дерзости. Наклонясь, она поцеловала руку у старой мельничихи и бросилась бежать. Ее длинная узкая тень бежала за ней среди цветущих вишен, среди блестящих, почти белых стволов.

— До свиданья! — крикнула она уже издали и побежала в сторону навеки затихшей мельницы, быстро перебирая длинными ногами в слишком коротких черных чулках и размахивая руками, словно подвешенными к плечам на веревочках. На повороте под лучами солнца мелькнуло светлым пятном бело-розовое платье… И Болька скрылась в той стороне, куда ушел Марысь.

Эльжбета утерла ладонью слезы на щеках и снова глубоко вздохнула. Вся жизнь вставала перед ней, как эта искалеченная мельница. Ничего не осталось из всего того, чем она жила.

Но не знала старая Эльжбета, что ее ждет еще целый месяц счастья. А месяц счастья в жизни — это очень много.

Таким счастливым для нее месяцем оказался июль. Она не заметила, как он подошел. Белый цвет вишен осыпался быстро. Из-за стебельков опавших цветов выглянули листочки и как-то сразу развернулись большими зелеными листьями. Когда облетели венчики цветов, на ветках ничего не заметно было, кроме листьев, но прошло недели две, и на концах стебельков появились бугорки, а там и гроздья зеленых вишенок. Они становились все больше, эти зеленые, твердые шарики, и, наконец, с одной стороны заалели, словно по ним провели кистью, обмокнутой в красную краску. Покраснели, потом потемнели, стали мягкими — и вот в конце июня все деревья уже покрылись спелыми вишнями.

Яро перестал ходить в деревню и на собрания гитлерюгенда. Он целыми днями сидел на деревьях и рвал крупные, нагретые солнцем вишни. Собирал их в корзину для бабушки и на продажу, сам объедался ими. Наевшись, как удав, отдыхал, сидя меж ветвей, занятый своими мыслями и мечтами. В мечтах этих немалое место занимала худенькая Болька.

Однажды Ярогнев повис довольно высоко в воздухе. Да, он буквально висел в воздухе, положив ноги на толстую ветвь, а затылком опираясь на другую. Лежал, как в люльке, а над ним из-за листвы голубело небо, вокруг стоял горьковатый и приятный запах вишневой коры, в гуще ветвей мелькали алые пятна плодов и щебетало множество мелких пташек, прилетавших клевать вишни. Ярогневом овладела ленивая истома. Летний ветер налетал на дерево, и мальчик покачивался, как на качелях, вместе с ветвями, листьями и птицами. Сначала он думал о Больке — мысли эти были смутные, неопределенные, они сливались в какую-то дикую мелодию, которая по временам рвалась из груди, и повторялось в ней имя той, что его приворожила.

— Бо-олька, Бо-олька, — напевал он, закрыв глаза, и этого было совершенно достаточно, чтобы ощущать полное блаженство.

Но вдруг откуда-то вылезали совсем иные мыслишки и пробегали в мозгу, как мыши: когда приедет из Позена оберфюрер? Когда выдадут новый мундир со второй нашивкой? Когда же немцы победят окончательно и он, Яро, заживет так, как обещал ему обершарфюрер на прошлой неделе, будет пользоваться всеми благами, которые по праву достаются великому народу-победителю?

У Ярогнева была своя честолюбивая мечта — чтобы его как можно скорее признали настоящим немцем. Он скрывал, что он родной внук мельника, утверждая, что Францишек и Эльжбета только взяли его на воспитание, что у него с ними нет ничего общего и он ненавидит их, как поляков. Это он говорил своим приятелям (таким, например, как Вилюсь Кунце), которые родились и выросли в Вильковые и потому отлично знали, что Яро врет. Но между всеми этими мальчиками был как бы молчаливый уговор — верить друг другу и, какие бы глупости ни говорились в их компании, считать, что все говорится всерьез. Эти дети старались перещеголять друг друга, хвастаясь своей преданностью фюреру и понося близких и родных, остававшихся поляками.

За это их ожидала награда. И сейчас, расположившись на вишне, Ярогнев рисовал себе эту награду в виде открытой широкой дороги между двумя рядами стоящих навытяжку юношей (он видел это в кино). Дорога вела его к какому-то языческому алтарю, с которого поднимались ввысь параллельные столбы света от рефлекторов. Мечты о такой дороге были неясны: Яро видел себя то одним из этих стоящих навытяжку юношей, то важно шествующим офицером, то оратором, который выступает с речью у алтаря…

Тут Ярогнев беспокойно зашевелился. Красноречием он не блистал, путал немецкие падежи и страшно боялся насмешек. Ох, этот Вилюсь Кунце, он, наверно, в душе смеется над ним, зная, что он, Яро, — не настоящий немец. Ох, этот Вилюсь!..

Ярогнев сделал порывистое движение. Ветви, в которые он упирался головой и ногами, мягко раздвинулись, и Ярогнев полетел вниз. В воздухе он перевернулся, как кошка, и упал на четвереньки. Тотчас вскочил — и тут только увидел, что кисти обеих рук висят, как плети. Страшная боль пронизывала запястья, и он понял, что сломал обе руки. С дикими воплями бросился Ярогнев к мельнице и, заливаясь слезами, попал в объятия Эльжбеты, выбежавшей к нему навстречу.

Ярогнева отвезли в больницу. Здесь его окружили сестры милосердия в белом, врач в белом халате наложил повязки, сделал рентгеновский снимок — все было к услугам члена гитлерюгенда. Но Ярогнев пробыл здесь недолго, через две недели его отослали домой. Пока он лежал в больнице, Эльжбету к нему не допускали. Когда узнали, что она не умеет говорить по-немецки и не может объясняться с начальством, ею стали помыкать, гнали ее вон. Но скоро Ярогнев вернулся домой и здесь был уже полностью во власти бабушки. Ей приходилось его кормить, одевать, возиться с ним, как с маленьким: у Ярогнева обе руки были в гипсе, и он не мог ими ничего делать. Ходить он мог, но искалеченные руки так его беспокоили, что самое большее, на что он отваживался, — это перейти восстановленный Тересем мостик над Лютыней пониже сорванной плотины, выбраться на противоположный берег и подойти к плетню, окружавшему убогий садик Гжесяка. В избу Болька его не пускала, да и от плетня гнала безжалостно, иногда вооружаясь даже для этой цели длинной хворостиной, придававшей ей еще больше сходства с насекомыми — пауком или муравьем. Тогда Яро уходил на мельницу и там грелся на солнышке.

Бабушка его в эти дни словно помолодела. Вынужденная беспрерывно заботиться о внуке, как прежде о маленьком Марысе, она вспоминала прошлое и даже уходила мыслями в те далекие времена, когда еще растила маленькую дочурку Иоасю, кормила ее с ложечки и сажала на горшочек. Когда она ложечкой клала в рот уже взрослому внуку компот из роковых вишен и Яро, которого вначале его беспомощность раздражала, а потом смягчила, смотрел на бабушку, на ложку и компот грустными, посветлевшими глазами, у нее от этого взгляда сладко сжималось сердце.

— Тише, дитятко, тише, моя рыбка, — твердила она с нежностью, гладя Ярогнева по волосам, которые теперь ежедневно расчесывала щеткой, так что они утратили всю свою задорную жесткость.

Через несколько недель с обеих рук сняли гипс, но они были еще малоподвижны. Яро не владел ими, и Эльжбета продолжала кормить его. Паренек попросту разленился и охотно позволял ей нянчиться с ним. Он стал мягок, как и его волосы. Старую Эльжбету вызвали в больницу и показали ей, как массировать суставы внуку по двадцать минут три раза в день. И эти минуты массажа были для нее самыми радостными минутами в ее нынешней жизни.

Старый Дурчок приходил из лесу мрачный, как ночь, и голодный, как волк. Он сердился, видя, что Эльжбета любовно гладит больные руки Яро. Угрюмый и раздраженный, садился он обедать.

— Что ты постоянно трешь ему лапы? — говорил он. — Много это ему поможет!

— Так в больнице велели, — оправдывалась Эльжбета.

— А лекарства ему дают? — спрашивал дед.

— На что ему лекарства? Хлопец здоров, как барсук, — с улыбкой глядя на Ярогнева, возражала Эльжбета. — Съешь что-нибудь, внучек? — умильным голосом спрашивала она у него.

— Съем, — кротко соглашался Ярогнев и улыбался ей.

Улыбка эта, совсем непохожая на ту презрительную, циничную усмешку, которая не сходила с его губ прошлой зимой, покоряла своей прелестью. Губы мягко приоткрывались, и при этом на щеках появлялись две ямочки, а из-за губ блестели острые, очень белые зубы. Эльжбету удивляло, что Францишек всякий раз, увидев эту обаятельную улыбку, хмурился и так поспешно подносил ложку ко рту, что часто обжигался.

Как-то раз вечером, когда Ярогнев в длинной белой рубашке, надетой на него бабкой, спал уже в постели, Эльжбета спросила мужа:

Назад Дальше