Минус (повести) - Роман Сенчин 18 стр.


— Все хорошо-о, хорошо-о, — баюкает отец жертву, и та отвечает сладостным, благодарным сопеньем.

Он оборачивается ко мне и другим, тревожным, серьезным, как перед неравной дракой, голосом спрашивает:

— Готов?

— Да.

— Ну, тогда…

Короткий, из глубины груди выдох, блеск мутного зеркала стали. И что-то хрустко лопается; размякшая, безвольная груда жира подо мной в полсекунды окаменела и дернулась так, что веревка натянулась струной. И тут же уши прокалывает тонкий, страшней любого человеческого, визг… Свинья пытается вскочить, мы сидим на ней, изо всех сил прижимаем к земле.

— Х-хи-и-и-и!..

— Эх, смазал немного, — перекрикивает ее визг отец, ворочая ножом под лопаткой.

— Ничего! — отвечаю. — Сейчас успокоится!

Ее попытки подняться слабее, слабее, визг сменяется надсадным хрипом. Туша обмякает, но теперь не в блаженной разнеженности, а в мертвом бессилии…

— Галина, давай таз!

Подбежала мама, сунула таз под свиную голову. Лезвие ножа прошлось по горлу, оттуда брызнула, как под напором, жидкая, малинового цвета кровь. По туше катятся волны судорог, кажется, это волны крови выкачиваются из нее.

— Отпускай, — разрешает отец. — Готовь паялки.

Бросаюсь, хоть торопиться теперь особенно вроде и некуда, к столику, нащупываю в кармане спички. Опасный момент — само умерщвление — миновал, впереди нудная процедура опаливания. Потом еще хуже: потрошение, срезание сала, расчленение… Что ж, приятного действительно мало, зато на всю зиму — с мясом.


Возня со свиньей заняла весь день. Наконец-то мама готовит ужин, отец ушел за спиртом. Я покормил кроликов, выпустил из стайки кур на хоздвор — пускай поклюют кишки, капли крови, что застыли ягодками в снегу… Теперь сижу на завалинке, положив под зад рукавицы, курю, отдыхаю.

Сделав короткий ноябрьский полукруг, солнце сползает за невысокую, поросшую осинником гору. Тучи темнеют, наливаются предночной густотой. Цвета пропадают, их грязнит, затирает вступающая в свои права ночь, оставляя лишь черный и серо-белесый.

Деревня сонная, безжизненная. Пруд пуст, гладь снега порезана темными линиями тропинок. Кажется, они так и ждут, чтобы по ним прошелся кто-нибудь, но никому никуда не надо.

Вот, правда, какое-то оживление. С готовностью приподнимаюсь… По ближайшей через пруд улице низкорослая рыжая лошаденка тащит разбитые, без бортов сани. Незнакомый мне парень, стоя на соломенной подстилке, качаясь, держится за вожжи, одновременно и погоняя, и придерживая лошадку. И она то рвется вперед, то приседает на задние ноги, послушно останавливается.

— Пшла, ч-чертан-н-на! — в пьяной злобе и жажде удалой скачки ревет парень, стегает лошадиную спину вожжами. — Пшла, зараза педальная!

Животное дергается вперед, а парень от этого отшатывается назад и, само собой, натягивает вожжи. И новая остановка.

— Да пойдешь же ты, тва-а!..

По всему пути их такого передвижения собаки заходятся в лае. К ним присоединяются тявкалы с соседних улиц, и вот уже на полдеревни переполох. Только у нас в ограде спокойно — у нас теперь нет собаки, нет того, кто может предупредить об опасности…

Стол освещен автомобильным фонариком. Вдвух сковородках парит ароматом свинина. В одной мясо и почки, в другой печень. На большой тарелке желтые, словно пропитанные сливочным маслом, бархатистые картофелины. Вдобавок соленые огурцы, помидоры, капуста, лепешки. Бутылка спирта.

— Вот, считайте, все свое, — празднично объявляет отец, наполняя рюмки, — ну, кроме муки и спиртика. Но выпить — это всегда у нормальных людей считалось все-таки роскошью, а хлеб можно при желании и самим растить. По идее, на земле от денег не особо зависишь.

Меня подмывает напомнить, сколько денег ушло на корм свинье, на целлофан, поливные шланги, но не хочется нарушать приподнятого настроения. Согласно киваю. Отец берется за рюмку:

— Давайте, родные, за все доброе. Как-то держимся на плаву, и дальше чтобы не хуже!

Чокаемся, глотаем жгучую жидкость, с удовольствием жуем свежее, нежное мясо, попахивающее сосновым дымком.

— У-у, объедение просто!..

Зачем-то именно в такой момент, в момент начала праздничной трапезы, в памяти стал крутиться процесс добывания этого мяса. Снова я почувствовал маслянистый, густой запах кровавых внутренностей, увиделась туша, по которой бегает синяя, гудящая струйка огня из паяльной лампы, надувающиеся и лопающиеся пузыри на обожженной коже. Зачем-то я пытаюсь внушить себе отвращение к мясу совсем недавно убитого при моем участии животного… Не получается, отвращения нет, нож, кишки, вонь сгораемой шерсти, удары топора по сочленениям костей, закопченная, без языка в блаженно улыбающемся рту свиная голова на колоде кажутся чем-то естественным, нормальным, как вот этот процесс питания, как скоро возникнущая потребность выделить лишние вещества из организма, звуки и запахи, что будут сопровождать эту процедуру.

— Вот отсюда, сынок, бери, здесь почки в основном, — говорит мама заботливо, — давай выберу, ты же их любишь.

— Не беспокойся, мам, — и я сам энергично принимаюсь выискивать в сковородке шайбочки порезанных почек.

После еще двух рюмок крепкого спирта мне делается совсем хорошо. Одну за другой, как семечки, бросаю в рот меленькие, тугие помидорки «виноградная лоза», с удовольствием раскусываю их, глотаю сочную, сладко-соленую, терпковатую мякоть.

Отец, захмелев, раскрасневшись, не спеша ведет монолог:

— Не-ет, раньше в материальном плане жили куда тяжелей. Бедней жили. Зато дух был в людях высокий. Особенно после войны. Я еще мальчишкой совсем был, а помню… Батя мой с ранением страшным вернулся, точнее — его в Красноярск в госпиталь отправили как безнадежного. И что? Женился, трех детей худо-бедно поставил на ноги. Дом построил, баньку, стайку. Козу завели, потом корову… В пятьдесят седьмом доконала рана все-таки — от нее и умер. Подготовил нас к жизни и умер… А как работали! Сестра моя с одиннадцати лет трудовой стаж начала. Да и все вокруг пахали, лодыри и людьми не считались, это я без преувеличения говорю. Это потом с ними нянчиться стали. А тогда — как в муравейнике были все. Как иначе? Иначе бы вымерли как народ. Просто не стало бы нас. — Отец наполнил рюмки, поднял свою, торжественно предложил: — Давайте-ка за то поколение. За наших с мамой отцов, за твоих, Роман, дедов! Ты их не знал, умерли они рано, потому что не жалели себя…

Алкоголь действует на него по-разному: порой, выпив, отец безудержно оптимистичен, мечтает об удачном лете, о нашей скорой светлой жизни, а в другой раз речи его рисуют все в чернейшем цвете, он ожидает скорого всеобщего краха. Сегодня, начав в бодром тоне, он постепенно сбивается на пессимизм.

— А сейчас почему тяжело? — спрашивает отец и сам же себе отвечает: — Не из-за безденежья, не из-за обстановки такой, м-м, нестабильной… Главная причина — отсутствие идеологии. Это теперь ругательным словом стало. Но если живешь в государстве — идеология необходима. Я раньше тоже против ее давления был, а теперь вижу, что стоило гайки чуть отпустить — и все расползлось… В общем-то все вроде бы просто стало: делай, что пожелаешь, зарабатывай, сколько получится, открывай свое дело… Вот кто бы лет двадцать назад нам позволил столько теплиц иметь? Сразу бы задавили. А вспомните, что в начале девяностых творилось — за ящик водки новенький «КамАЗ» можно было приватизировать, еще и спасибо в АТП скажут, что освободили… И почему-то все-таки почти все мы дураками оказались — не урвали свой, хе-хе, законный кусок. А потому не урвали, что нормальный наш человек приучен быть в коллективе, приучен стесняться хапать. Тут, кстати, как-то услышал по радио: оказывается, спекуляция — вполне научное, экономическое понятие, а совсем не что-то постыдное.

Здесь, в темной, забытой богом и людьми избушке, этот аналитический монолог кажется каким-то нелепым. Но вокруг еще две сотни таких же темных, засыпанных снегом домишек, в каждом ждут электричества, временами рассуждают о политике, экономике, в каждом кто-то чем-то обязательно недоволен. А за деревней — лес и поля на сорок километров, за ними — райцентр Минусинск, снова лес и поля, горы, деревни, города и жители, которые тоже пытаются разговаривать, вспоминать, анализировать…

— Ладно, отец, — мягким голосом просит мама, — что об этом сейчас…

— Но ведь обидно. — Он досадливо покряхтел, царапнул вилкой по тарелке. — Не хотим мы так жить… Нигде, наверное, такого кислого торгаша не встретишь, как у нас, у русских. Мы вот с мамой сколько упирались, пока за прилавок встали, да и то чужим — стесняемся, если уж торговать — так своим, тем, что сами вырастили… И очень многие от крайней нужды торгуют… А покупатели. Столько всяких приходит, в основном довольно приличные, одеты неплохо, интеллигентные лица, а глаза, глаза нищих. Подойдет и смотрит на огурцы, на редиску, будто глазами облизывает. Посмотрит и дальше плетется…

Тянет перебить отца, предложить по последней рюмочке перед сном, но я сдерживаюсь и терплю, понимая: не так уж часто бывает у него возможность говорить, никуда не торопясь, не часто появляется слушатель. Друзей тут у них с мамой до сих пор нет. Так, соседи, знакомые.

— Надо делать что-то, иначе совсем… — Отец разливает остатки спирта по рюмкам. — Ведь мы же, наше поколение, до этого довели. Все новенького хотели и вот получили… по харе под старость лет. Сядут, насосутся денег — и за границу или в отставку. И ведь ничего не боятся же! Но… У Андреева, кстати, рассказ есть очень хороший. Давайте допьем и расскажу… У-ух! Добрый спирт, под стать мясу… Там, значит, в рассказе, — о губернаторе. Он человек по-своему хороший и честный, но совершает преступление. Даже не преступление, если с точки зрения государственных интересов… В общем, по его приказу солдаты расстреляли демонстрацию рабочих, погибли и женщины, дети. И после этого уже весь город знает, да и сам губернатор уверен: его скоро накажут. Казнят. Он ждет этого, сам отказывается от охраны, от перевода на новую должность, в другую губернию. Он понимает, что от судьи не спрячешься. И его действительно убивают. Подходит человек с револьвером, стреляет и успевает скрыться. В-вот так… Я это к тому, что должна быть такая сила, которая наказывает за преступления. Под какую бы государственную необходимость их не рядили. Может, тогда и побоятся так откровенно над народом издеваться.

Я вспоминаю речи Павлика, Лехи, Сереги Анархиста и, забывшись, усмехаюсь. Отец заметил, вздохнул расстроенно — его моя усмешка обидела. Он медленно, грузно поднялся, поцеловал маму в щеку, направился к печке курить.


При каждом порыве-ударе стекла угрожающе потрескивают и, кажется, даже слегка прогибаются; на крыше что-то хлопает, постепенно разрушаясь. В комнате почти темно, за окном кружится, пляшет снежная мгла, даже березу, что растет в десятке шагов от избы, не различить.

В избе прохладно и неуютно, ветер выдувает тепло, и дрова в печке как назло не хотят разгораться. Отец ворчит: «Совсем упало давление, никакой тяги…»

От чтения болят и слезятся глаза, спать больше не получается.

Мама, положив под спину и затылок подушки, лежит на диване. Слышно ее трудное, хриплое дыхание. Время от времени накатывает приступ сухого, рвущего грудь кашля. Прокашлявшись, отхаркнув в поганую посудину сгусток мокроты, она прыскает в горло аэрозолем и снова кашляет, но теперь мягче и тише. И снова хрипло, с трудом вдыхает и выдыхает воздух. До нового приступа.

Я перебираю кассеты. Они хранятся в коробке из-под украденного в первые же дни после нашего сюда переезда магнитофона «Томь». Кассет много, двадцать восемь штук, и каждую узнаю с первого взгляда, наизусть знаю, что на ней записано. На двадцати четырех — песни любимых групп. Нет, даже не любимых (не то слово), а необходимых мне. Не будь этих песен, не было бы, наверное, и вот такого меня. Они помогали мне… «Аквариум», первый альбом «Кино», «Зоопарк», Башлачев, Янка, «Инструкция по выживанию», еще семь девяностоминуток с «Гражданской Обороной». Шипяще-рычаще-жужжащий шквал нескольких инструментов в одном клубке и поверх них — захлебывающийся, словно бы на каждой фразе ожидающий пули голос вожака сибирского андеграунда Егора Летова:

До недавнего времени я воспринимал мир всерьез. Теперь же мне все чаще кажется, что это просто поток бессмысленных дней, и барахтайся, не барахтайся, а в итоге будет одно…

Не имея магнитофона, возможности слушать их, я привозил то одну, то другую кассету в общежитие, вставлял в Лехин магнитофон. Потерпев минуту, сосед нажимал «СТОП». Что ж, ему катит другой музон, я понимаю — каждому свое. Частенько я шепотом напеваю строки дорогих песен, будто глотаю спасительные таблетки.

А вот четыре кассеты с моими альбомами, точнее — с альбомами группы «ГАМ». На каждой — фотографии с нашими злыми и смешными от этой полудетской злости рожами. Саша А.О., Рон Ткачев, Юрик Жундо и я — «экстрем-вокал Сэн». Нам здесь по двадцать — двадцать два. Почти полтора года мы каждый вечер собирались в пустом, из бетонных плит гараже и играли. Я хрипло басил в бытовой микрофон:

Сотня с лишним песен на четырех кассетах, и с каждой связаны воспоминания. Попытки выразить свое отношение к жизни; на каждой песне я честно рвал глотку, а ребята резали пальцы о струны. С репетиций, помню, мы шагали просветленными, словно укусы внешнего, взрослого мира больше нам не страшны. А как же иначе, ведь, берясь за гитары, подключая к усилителю микрофоны, наш «ГАМ» наносил адекватный удар окружающему уродству и вранью, лживой благопристойности. А когда нас пригласили на республиканский фестиваль, мы такое устроили в муздрамтеатре! Даже в официальном органе местной власти «Тыва Республика» было про «молодых бунтарей»… Авскоре после того я с родителями переехал сюда. Слышал, что Саша А.О. сделался журналистом и пишет криминальную хронику, Рон стал незаменимым компьютерным графиком на «Тува ТВ», а Юрик доучился в своем политехе и поступил в аспирантуру. Да, как говорится, нашли парни свое место в жизни, только вот я что-то никак не могу. А может, и я тоже нашел, но не хочу себе в этом признаться…

Стену толкнул особенно сильный порыв, будто огромная звериная лапа хлопнула по бревнам. На крыше громко треснуло и отломилось.

— Господи, что же это такое? — жалобный вздох мамы. — Что за ноябрь в этом году… метет и метет…

Отец успокаивает:

— Ничего, пускай лучше сейчас, чем в апреле. Огород наш в низине, викторию снегом накроет как следует, весной урожая можно солидного ожидать. Кстати, Роман, — слышу, он поднялся, — я тут книжек ненужных отобрал штук пяток, для стаканчиков. Глянь, может, тебе надо что.

Сгребаю кассеты обратно в коробку.

— Вот собираюсь тысячу стаканчиков за зиму накрутить, — делится отец со мной планами. — Будем сажать по голландской системе — всё рассадой. Переоборудую летнюю кухню в рассадник, сделаю большое окно, стеллажи. Настоящие деньги можно заработать только на раннем. Сам посчитай, пучок редиски в середине мая стоит минимум шесть рублей, а в начале июня уже два. Огурцы в июне — двадцать рублей килограмм, в июле хорошо если рублика три. На каких-то две недели бы опередить основной поток, и можно кое-что ощутимое заработать… — Скаждой фразой отец увлекается все сильнее, голос его возбужденней и громче. — Ящиков у нас полно, посадим в них семена в стаканчиках, а потом в грядки перенесем. Таким образом эту пару недель попытаемся выгадать.

Я киваю согласно, не желая спорить, хотя причин для сомнения полно. Во-первых, пересаживать ростки редиски из ящиков в гряды — это же каторжный труд; в пучке по семь-восемь крупных редисок, цена ему, допустим, пять рублей, чтобы получить какой-то серьезный навар, это сколько ж нужно пучков… Во-вторых, климат в Минусинске и в нашей деревне разный: здесь обычно холоднее на несколько градусов, и как ни исхитряйся, что ни делай, минусинских специалистов-огородников не обогнать. К тому же редиска, если у нее корни повреждены, может «пойти в дудку», такую и в марте никто не купит…

— Давайте попробуем, — говорю, — только вот как… Я же шесть дней на работе в неделю…

— Ну, как-нибудь, — отец не унывает, — как-нибудь справимся. У меня, брат, еще есть задумка. Такое сооружение изобрел, хм, вертикальная гряда называется. Маме объяснял принцип, она одобрила. Вот посмотри.

Он берет лист бумаги, ручку, садится в наше единственное кресло, начинает чертить и рассказывать:

— Плетется сетка из проволоки и ветвей тальника или можно сосновые тонкие жерди. Метр с небольшим высотой. Слегка вкапывается в виде трубы, на дно кладется целлофан для удержания влаги. Изнутри труба тоже оборачивается целлофаном, засыпается землей и перегноем, а в середину — опилки. Для этого можно использовать ведро без дна, чтобы земля особо с опилками не смешивалась. И в боковины сажаем хоть огурцы, хоть помидоры, хоть перец. Сверху делаем вот такой вот каркас из жердей, к ним подвязываем те же огурцы, чтобы держались. Сечешь? Должно быть намного эффективнее, чем просто на грядке или в парнике. И экономия площади, и земля в такой трубе остывать будет намного дольше. В общем, по всем статьям вертикальная гряда удобнее. У? — предлагает мне отец разделить радость от этого изобретения, я снова киваю и улыбаюсь, правда, опасаясь, как бы улыбка не превратилась в скептическую ухмылку.

Назад Дальше