Однажды вечером мы заговорили о синьоре А., о ее жизни, о том, что она постоянно от чего-нибудь отказывалась, неизменно приносила себя в жертву ради кого-то или чего-то. В свои лучшие годы, когда ее тело было наполнено силой, она прожила пять счастливых лет с мужем, пока у того не забарахлили почки. Пять лет, что оставили в ней заметный след, пять лет брака плюс год помолвки, за которые она изменилась, рассталась с тем, с чем пора было расстаться, и накопила достаточно воспоминаний, чтобы хватило сил смотреть, как угасал Ренато – день за днем, неумолимо, сотни и сотни диализов повлияли на его кровь, характер и любовь к ней. Пяти лет ей хватило, чтобы протянуть еще сорок.
– А ты бы так смог? – спросила меня однажды Нора. – Смог бы вынести такое? Смог бы остаться со мной до конца, если я заболею?
– Если я правильно помню, мы оба принесли клятву.
– А если я буду болеть долго, как Ренато? Ты проведешь со мной долгие годы, пожертвовав лучшим в своей жизни?
– Да.
Я знал, что не стоило адресовать ей тот же вопрос: люди с быстрой лимфой похожи на бурный поток, их не остановишь, но порой любящие заводят разговоры, которые уносят их куда-то за область видимого и затягивают в темный омут.
– А ты?
Нора правой рукой потянулась к вьющейся прядке волос за ухом – эту прядку видно, только когда она собирает волосы в хвост, мне нравится ее выпрямлять. Она принялась крутить волосы.
– Не знаю. Наверное, – ответила она, поколебавшись. До конца вечера мы избегали друг друга.
Я сижу в самолете, летящем в умеренные широты Ближнего Востока, за несколько часов до Рождества, вместе со спящей семьей, когда ничто за пределами самолета не представляет серьезной угрозы, и чувствую, что нахожусь в наивысшей точке нашей жизни, на ее ускользающей светлой вершине. Я гадаю, сколько это продлится, как насладиться этим сполна. Уж точно не одурманивая себя вином, которого мне, кстати, уже не хочется. И вообще, мы с Норой всегда так заняты, у нас куча дел, мы так устаем. Мы проживаем жизнь заранее, постоянно ожидаем чего-то, что избавит нас от сегодняшних забот, не принимая в расчет грядущие заботы. Если это наши лучшие годы, я не могу сказать, что доволен тем, как мы их проводим. Мне хочется разбудить Нору и сказать ей об этом, но я знаю, что она не воспримет мои разговоры всерьез, а, свернувшись калачиком, повернется в кресле, прижмется головой к темному окошку иллюминатора и будет дальше дремать.
Таблица умножения
Некоторые из газетных вырезок, которыми обклеен буфет синьоры А., меня особенно заинтересовали: американец Терри Фейл умер через тридцать лет после того, как получил дозу радиации в Нагасаки, куда он прибыл сразу после взрыва бомбы; в Великобритании в шестидесятые годы из-за болезней легких и сердечно-сосудистой системы умирало по пятьдесят тысяч человек в год, в статье сообщалось, что их смерть может быть связана с потреблением никотина; в нашей стране свыше пяти лет продавали опасное для здоровья лекарство. Ионизирующее излучение, карцинома легкого, лекарства: тень смерти, которая к тому времени уже частично затмила горизонт Ренато, словно двигалась к синьоре А., и Ренато об этом знал. Пока я глядел на аккуратно сохраненные вырезки, у меня закралось подозрение, будто он предчувствовал смерть жены и боялся этого сильнее собственной смерти, а в этих на первый взгляд не связанных между собой заметках он искал смысл, возможное лечение, путь к спасению жены.
И вот теперь, тридцать лет спустя, синьора А. подставляет левую руку, чтобы ей воткнули иглу, через которую потечет жидкость с высокой концентрацией неустойчивых изотопов фтора. У нее всегда были тонкие и хрупкие кровеносные сосуды, из-за чего анализы крови и инъекции превращались в пытку, но сегодня она полна оптимизма и не обращает внимания на неловкие манипуляции медсестры. Размышляя о том, как она себя чувствует последние две недели, она замечает, что вновь полна сил и энергии, ее кожа опять стала гладкой, появился слабый аппетит, благодаря чему она быстро набрала два килограмма, – синьора А. не может не прийти к выводу, что она вылечилась или, по крайней мере, быстро идет на поправку. Позитронно-эмиссионная томография это обязательно подтвердит. Ей не приходит в голову, что улучшение связано с лошадиными дозами кортизона – она принимает его уже несколько месяцев, сомнения не закрадываются, даже когда по окончании обследования она ловит растерянный взгляд лаборанта: сидя в защищенном свинцовыми стенами отсеке, он наблюдает, как на мониторе появилась полупрозрачная фигура – призрак женщины, у которой, кроме легкого, засветились и другие части тела: позвонок L1, подвздошная кишка и шейка правого бедра. Из раковых клеток выделяются позитроны, аннигиляция которых с отрицательно заряженными братьями-близнецами сопровождается излучением света, – безусловное свидетельство того, что рак распространяется по крови и постепенно подчиняет себе весь организм. Но синьора А. об этом еще не знает и продолжает испытывать облегчение, что объясняет не только улучшением физического состояния, а еще одной причиной, о которой ей неловко вспоминать. Неделю назад умер художник – спокойно, во сне. Накануне вечером он вкусно поел, выпил вина, а утром не проснулся. Кроме того, что список людей из ее прошлого стал короче, это означало, что райская птица прилетала не к ней: они оба ошиблись. Это добрая весть, не стоит делать вид, что это не так, а художнику в любом случае не на что жаловаться:
– Для карлика он и так прожил долго, – заключает синьора А., – жил в свое удовольствие, окруженный славой и женщинами. В удовольствие, а как же еще!
Полагаю, что в дни, когда синьора А. проходила ПЭТ и еще не знала о трагическом результате обследования, Нора разделяла ее необоснованный оптимизм и даже подпитывала его, хотя, когда я спросил ее об этом, она ответила отрицательно – мол, оптимизм совсем ни при чем и, в любом случае, об иглоукалывании заговорила не она, а ее мама.
– Иглоукалывание? Вы что, серьезно отвели ее на иглоукалывание? Это когда же?
– До того, как был получен результат ПЭТ.
– У нее был рак в продвинутой стадии, а вы… я просто поверить не могу.
Нора сделала свое запоздалое признание однажды вечером, когда к нам на ужин пришла пара довольно близких друзей (их дочка – почти ровесница Эмануэле, их и наш образ жизни очень похожи, да и живут они недалеко). Подобные признания мы делаем куда чаще, чем хотелось бы, в компании, словно нам нужны свидетели, сообщники, а может быть, мы просто трусливо используем присутствие посторонних, чтобы приглушить возможную реакцию другого человека.
Нора занимает оборону:
– Если, как ты считаешь, от иглоукалывания никакой пользы, тогда это вряд ли что-то меняет.
Придраться в ее рассуждениях не к чему, но мне все же кажется, что в них что-то не так, что оказаться в ловушке предрассудков, убедить себя в том, что существует простой выход из положения, – очередная злая шутка, которую опухоль сыграла с синьорой А. За шестнадцать месяцев мучений мы так и не поняли, что́ лучше: открыть ей глаза или, наоборот, подпитывать ложную надежду, хотя я лично склонялся к жестокой правде.
– А вы бы что предпочли? – поинтересовался я у наших гостей. – Я имею в виду подобный диагноз. Вам бы не хотелось, чтобы с вами, по крайней мере, не обращались как с идиотами?
Оба попытались уйти от ответа. Они почувствовали, что я принимаю эту историю куда ближе к сердцу, чем стараюсь показать, и наверняка рак у близкого человека казался им не вполне подходящей темой во время десерта.
– Для меня важнее всего ясность ума, – объяснял я, – мне важно сохранить ее до конца.
– Как грустно! – отозвалась Нора, давая понять, что я не только поставил наших друзей в неловкое положение, но и обидел ее.
– А что тут грустного?
Нора принялась быстро убирать со стола пустую посуду.
– Ничего. Тебе не понять.
Когда мы остались одни, я попытался развеселить ее и добиться прощения. Я напомнил, как много лет назад она настояла на том, чтобы мы показали Эмануэле педиатру-вегетарианцу.
– Ты помнишь? Он хотел, чтобы мы начали вводить прикорм, давая ему семена тмина и проса, как цыпленку. – А еще я напомнил, как она отправила меня к знаменитому в городе гипнотизеру, чтобы тот избавил меня от бессонницы (и гипнотизера, и педиатра посоветовала Норе ее мама). Гипнотизер так и не сумел ввести меня в состояние транса, наоборот, на протяжении всего сеанса я был бодр как никогда.
«Что вы видите?» – допрашивал меня докторский баритон.
«Ничего, мне очень жаль».
Я чувствовал, что он все сильнее нервничает, и сам я все сильнее нервничал: мне казалось, будто проявляю к нему непочтение. Пока я пытался расслабиться, у меня вдруг закружилась голова. Он сразу же ухватился за этот симптом, толкуя головокружение как последствие кохлеарного неврита.
«Могу поспорить: вы переболели свинкой».
«Точно. Но мне было пять лет».
«Ах, вот как. Вы тогда испугались?»
«Даже не знаю».
«Конечно, испугались! Вспомните беззащитного малыша, у которого впервые закружилась голова: он не понимает, что с ним происходит, и ему страшно, очень страшно. Вы его видите?»
«Нет…»
«Возьмите его на ручки».
«На ручки? Кого?»
«Малыша. Покачайте, погладьте. Убаюкайте себя маленького, шепните ему, чтобы он не боялся…»
«Раз, два, три!» – И он с довольным видом разбудил меня.
– То, что я всю жизнь принимал за серьезные травмы, могло быть последствием обыкновенной свинки, – объяснял я жене, которая наконец улыбнулась, – ты хоть понимаешь, что́ я открыл благодаря тебе и твоей маме, которая, могу поспорить, обладает даром прозрения? Ну-ка иди сюда, поближе, помоги мне убаюкать спрятанного во мне страдающего малыша!
Тем не менее, они и правда пошли на иглоукалывание: Нора, Норина мама и синьора А. вместе отправились к слепому доктору, который сначала помог моей теще бросить курить, потом помог ей перестать объедаться мороженым по ночам, избавил от болей в пояснице, от головных болей, которые после развода стали невыносимыми, от геморроя и от общей низкой самооценки.
– Как человек, лечащий иглоукалыванием, может быть слепым? – полюбопытствовал я однажды.
– Он ослеп из-за диабета. Иногда он забывает вытащить иголку, но под душем ты ее сразу чувствуешь.
По крайней мере, в тот раз синьора А. разделась перед тем, кто не мог констатировать ее угасание. Врач искал точки, чтобы вставить иголки, щупал кожу теплыми и нежными подушечками пальцев. Синьора А. дрожала (еще и от холода), он это заметил и на несколько секунд закрыл ей уши своими ладонями – дрожь мгновенно прекратилась. Сколько лет мужчины не прикасались к ней так нежно? Врачи защищали себя перчатками, почти всегда были молоды и неприступны, а иглоукалыватель с затуманенными глазами… у него были нежные руки и приятный голос – бархатный, вызывавший доверие.
Он объяснил ей, что завитки ушной раковины повторяют форму лежащего вниз головой плода – плода, который мечтает увидеть свет, и что, воздействуя на нервные центры этого маленького человечка, можно лечить все тело. Синьора А. внимательно слушала его и воображала малюсенькую опухоль у себя в ухе, как ее пронзает игла: в тот же миг, как по волшебству, опухоль в ее груди рассасывается.
«Это больно?» – спросила она.
«Ничуть. Иголки тонкие».
«Жаль».
Ей хотелось, чтобы поселившийся в ней зверь умер в мучениях, чтобы он хотя бы на мгновение почувствовал то, что чувствует она. Любопытно, что в это время у нее было двойственное отношение к раку: иногда она говорила о нем как о пораженной болезнью части себя, иногда – как о ком-то чужеродном, кто поселился в ее организме, кого надо схватить и вырвать с корнем.
«Теперь закройте глаза, – велел слепой доктор, – и подумайте о приятном».
О приятном. Впервые после долгого времени, лежа на очередной кушетке в кабинете очередного врача, замерев неподвижно, чтобы иглы, которые торчат из нее, как у дикобраза, не согнулись, не съехали и не воткнулись глубже, синьора А. вспомнила поздний октябрьский день, когда Ренато женился на ней, и клены с кроваво-красной листвой – казалось, склоны долины покрыты ранами. На ней было платье от портнихи – такое же, как у бельгийской королевы Паолы Руффо ди Калабриа, и, чтобы придать наряду оригинальность, она заказала у модистки с Виа XX Сеттембре венок из белых бутонов. Все до сих пор должно лежать в шкафу – и платье, и каркас венка, и приданое, которое она сразу же убрала и больше не доставала. Ее пронзает острая тоска при мысли о постельном белье и скатертях изумительной красоты, которые она, чтобы не испортить, ни разу не использовала.
А потом, непонятно по какой ассоциации (возможно оттого, что Эмануэле любил открывать дома все ящики и проверять, что в них лежит) мысли синьоры А. переключаются на ребенка. Она вспоминает его тем утром, когда он решился отпустить ножку стула, сделал три неуверенных шажка в ее сторону и ухватил ее за колготы. Синьора А. была единственным свидетелем этого домашнего чуда. Мы с Норой даже обиделись – отчасти потому, что синьора А. долго этим хвасталась. «Он пошел со мной», – гордо объявляла она, пересказывая все с самого начала. Эмануэле слышал эту историю столько раз, что она вытеснила его собственные воспоминания.
«Да, я точно помню. Я отпустил стул и пошел к ней, а потом ухватил ее за колготы». С тех пор, как Бабетты не стало, мы ему больше не возражаем.
Синьора А. часто говорила о нашем сыне: «Поставь его рядом с десятком детей его возраста – по сравнению с ним они просто бельчата». Отчасти она была права. С рождения Эмануэле был хорошо, пропорционально сложен, черты лица безупречные – разница с другими младенцами бросалась в глаза еще в роддоме, когда он лежал в окружении пластмассовых кюветов. В палате Нора и синьора А. наперебой восхищались совершенной формой его головы – маленькой и круглой (спасибо кесареву) – и тем, что кожа у него с рождения была светлая, без красноты, из-за которой другие дети выглядели пугающе.
Прошло несколько недель, и я, уверенный в том, что устою перед его красотой, тоже пал ее жертвой. Сколько мог, я таскал его на руках – пока ему не исполнилось четыре или пять лет. Иногда со мной и вовсе происходило нечто позорное: когда я прижимал к себе мягкое голенькое тело сына, я невольно возбуждался. Чисто физическая реакция, не связанная ни с какими мыслями, приводила меня в смятение, в такие минуты я всякий раз отходил от сына. Когда Нора это заметила, она сперва приласкала меня, а потом его: «Ничего страшного, – сказала она, – я тоже чувствую его всеми своими органами».
Потом Эмануэле вырос, вырос быстрее, чем мы ожидали, и нам захотелось, чтобы он как можно скорее стал большим, – мы не понимали, что это обернется против нас. Он всегда казался нам недостаточно бойким, недостаточно ответственным, недостаточно логично рассуждал. Только с синьорой А. Эмануэле позволял себе снова стать маленьким ребенком, каким он себя и ощущал. Она брала его на ручки, долго укачивала, хотя мы давно этого не делали, разрешала капризничать и проявлять свои чувства с детским однообразием, помогала делать то, с чем ему, по нашему мнению, полагалось справляться самостоятельно (но разве мы с Норой не вели себя с ней точно так же и не позволяли за собой ухаживать?). Возможно, ее присутствие все сглаживало, мешало мне увидеть Эмануэле таким, каким он был на самом деле: не чудо-ребенком, а обычным и даже чуть менее способным, обидчивым мальчишкой, для которого что-то понять, особенно нечто отвлеченное, означало труд, страх, изматывающее повторение. Когда это обнаружилось, и нам, и ему было больно – наверное, из-за этого я до сих пор сержусь на синьору А., которая долго его прикрывала.
Помню один случай. Эмануэле уже второй год ходил в детский сад, но не проявлял склонности к рисованию, в его каракулях было что-то тревожное, а мы не обращали на это внимания (неужели в жизни так важно раскрашивать картинки, не заходя за контур?), по крайней мере, до того дня как я однажды не зашел за ним в сад и у шкафчиков – в раздевалке, где родители, бабушки и дедушки, стоя на коленях, обували своих чад, – не увидел автопортреты детей, нарисованные красками и расположенные прямоугольником на стене. Автопортрет Эмануэле, красовавшийся на видном месте, отличался от остальных: это было расплывчатое розовое пятно с двумя кривыми черточками вместо глаз. Эмануэле, заметив различие между своим портретом и другими, решил сразу все объяснить.
– Мой самый некрасивый, – объявил он, словно это и так не было очевидно.
Я рассказал Норе и синьоре А. об этом. На самом деле, я просто выплеснул свое разочарование: раз наш сын рисует хуже всех и, скорее всего, будет отставать от сверстников во многом другом (я в его возрасте рисовал очень хорошо), значит, мы должны принять его таким, какой он есть. Мне казалось само собой разумеющимся, что быть родителями означает, кроме всего прочего, быть готовыми к унижениям.
Нора и синьора А. слушали меня, скрестив руки на груди. Потом, не сказав ни слова, чтобы я не понял, что они намерены сделать, и не мог бы их остановить, вышли из дому и отправились в детский сад. Там, вместе, как мать и дочь, они потребовали немедленно убрать со стены все рисунки. Домой они вернулись победительницами, но гнев их еще не остыл, и мне показалось, будто передо мной две бурые медведицы, которые возвращаются в пещеру после кровавой схватки со стаей волков, угрожавшей их потомству.
Однако со временем мы все чаще сравнивали Эмануэле с его сверстниками, репрессивные меры Норы и синьоры А. больше не помогали. Во втором классе начальной школы Эмануэле продолжал путать «b» и «d», правое и левое, до и после – меня это бесило.
– Тебя это бесит, потому что твое представление об уме ограниченно, – возражала Нора. – У него богатое воображение. Но для тебя и твоих родителей это не имеет значения, верно? Для вас важно только учиться на «отлично».