– Ты все говоришь и говоришь, – закричала на него мать, – Марианна, расскажи нам об этом молодом человеке. Как его зовут, например? Это был Исак Ван Пелт?
– Что? О… да, Исак.
Марианна всю ночь ворочалась с боку на бок в своей постели, то хватаясь за томик стихов и прочитывая безумные строки, то лежа пластом на спине, то переворачиваясь на живот и любуясь дремлющим в лунном свете ландшафтом. Всю ночь аромат жасмина наполнял комнату, и необычная для ранней весны жара (термометр показывал пятьдесят пять градусов по Фаренгейту) не давала ей уснуть. Если бы кто-нибудь заглянул к ней сквозь замочную скважину, то решил бы, что она похожа на умирающего мотылька.
В то утро перед зеркалом она кое-как пригладила волосы и спустилась к завтраку, не забыв, как ни странно, надеть па себя платье.
Бабушка в течение всего завтрака тихо посмеивалась про себя. В конце концов она сказала:
– Дитя мое, ты должна поесть, слышишь?
Марианна побаловалась с тостом и отложила в сторону половину его. Именно в это время на улице раздался длинный гудок клаксона. Это был Исак! На его развалюхе!
– Ура! – закричала Марианна и быстро устремилась наверх.
Юного Исака Ван Пелта ввели в дом и представили всем присутствовавшим.
Когда Марианна наконец уехала, отец сел и вытер лоб.
– Не знаю… Но по мне, это уж чересчур.
– Так ты же первый предложил ей начать выезжать,- сказала мать.
– И очень сожалею, что предложил это, – ответил он. – Но она гостит у нас уже шесть месяцев и еще шесть месяцев пробудет у нас. Я думал, что если ей встретится приличный молодой человек…
– Они поженятся, – тихо прошелестел голос бабушки, – и Марианна тут же съедет от нас – так что ли?
– Ну… – сказал отец.
– Ну, – сказала бабушка.
– Но ведь теперь стало хуже, чем было прежде, – сказал отец. – Она порхает вокруг, распевая без конца с закрытыми глазами, проигрывая эти адские любовные пластинки и разговаривая сама с собой. Кому по силам выдержать такое! К тому же она без конца смеется. Мало ли восемнадцатилетних девиц попадались в дурацкие сети?
– Он мне кажется вполне приличным молодым человеком, – сказала мать.
– Да, нам остается только постоянно молить Бога об этом, – сказал отец, выпивая небольшой бокал вина. – За ранние браки!
На следующее утро, первой заслышав гудок рожка автомобиля, Марианна, подобно метеору, выскочила из дома. У молодого человека не осталось времени даже на то, чтобы дойти до двери дома. Только бабушка из окна гостиной видела, как они вместе укатили вдаль.
– Она чуть не сбила меня с ног, – пожаловался отец, приглаживая усы. – А этот что? Болван неотесанный? Ладно.
В тот же день, вернувшись домой, Марианна прямо проследовала к своим граммофонным пластинкам. Шипение патефонной иглы наполнило дом. Она поставила "Древнюю черную магию" двадцать один раз и, плавая по комнате с закрытыми глазами, подпевала: "Ля-ля-ля".
– Я боюсь войти в свою собственную гостиную, – заявил отец. – Я ушел с работы ради того, чтобы наслаждаться сигарами и жизнью, а вовсе не для того, чтобы в моей гостиной, под моей люстрой, вокруг меня жужжала эта вертихвостка-родственница.
– Тише, – сказала мать.
– В моей жизни наступил кризис, – заявил отец. – В конце концов, она всего лишь гостья…
– Ты знаешь ведь, как чувствуют себя гостящие девицы. Уехав из дома, они считают, что оказались в Париже, во Франции. Она покинет нас в октябре. И это не так уж плохо.
– А ну, посмотрим, – медленно принялся считать отец. – Как раз к тому времени, примерно через сто тридцать дней, меня похоронят на кладбище Грин Лоун. – Он встал, бросил свою газету на пол. – Ей-Богу, я сейчас же поговорю с ней.
Он подошел и встал в дверях в гостиную, вперив взгляд в вальсирующую Марианну. "Ля", – подпевала она звучащей мелодии.
Откашлявшись, он вошел в комнату.
– Марианна, – сказал он.
– "Эта древняя черная магия…" – напевала Марианна. – Да?
Он смотрел, как извиваются в воздухе ее руки. Танцуя, она вдруг бросила на него горящий взгляд.
– Мне надо поговорить с тобой. Он подтянул галстук на шее.
– Да-ди-дум-дум-да-ди-дум-дум-дум, – напевала она.
– Ты слышишь меня? – вскричал он.
– Он такой симпатичный, – сказала она.
– Вероятно.
– Знаете, он кланяется и открывает передо мной двери, как настоящий дворецкий, и играет на трубе, как Гарри Джеймс, и сегодня утром он принес мне маргаритки.
– Не сомневаюсь.
– У него такие голубые глаза! – и она возвела очи к потолку.
Ничего достойного внимания он не смог узреть на потолке.
Продолжая танцевать, она не спускала глаз с потолка, он подошел, встал рядом с ней и тоже стал глядеть на потолок, но на нем не было ни пятен от дождя, ни трещины, и он вздохнул:
– Марианна.
– И мы ели омаров в кафе на реке.
– Омаров… Понятно, но все-таки нам не хотелось бы, чтобы ты ослабла, свалилась. Завтра, хотя бы на один день, ты останешься дома и поможешь своей тете Мэт вырезать салфетки…
– Да, сэр.
И, распустив крылышки, она закружилась по комнате.
– Ты слышала, что я тебе сказал? – спросил он.
– Да, – прошептала она. – Да. – Глаза у нее были закрыты. – О да, да, да. – Юбка взметнулась вокруг ее ног. – Дядя… – сказала она, склонив голову, покачиваясь.
– Так ты поможешь своей тете с салфетками? – вскричал он.
– Ее салфетками… – пробормотала она.
– Ну вот! – сказал он, усаживаясь на кухне с газетой в руках. – Вот я и поговорил с нею!
Но на следующее утро он, едва поднявшись с постели, услышал рык глушителя гоночного автомобиля и шаги сбегавшей по лестнице Марианны; на несколько секунд она задержалась в столовой, чтобы перехватить что-то вместо завтрака, затем остановилась перед зеркалом в ванной только для того, чтобы убедиться, что не бледна, и тут же внизу хлопнула входная дверь, послышался грохот удаляющейся машины и голоса громко распевающей парочки.
Отец схватился обеими руками за голову.
– Салфетки!.. – простонал он.
– Что? – спросила мать.
– Сальери, – сказал отец. – Сегодня утром мы посетим Сальери.
– Но Сальери открываются лишь после десяти.
– Я подожду, – решительно заявил отец, закрыв глаза.
В течение той ночи и еще семи безумных ночей качели у веранды, мерно поскрипывая, напевали: "назад-вперед, назад-вперед". Отец, притаившийся в гостиной, явно испытывал необыкновенное облегчение, когда потягивал свою десятицентовую сигару и черри, хотя свет от сигары освещал скорее трагическую маску, нежели лицо. Скрипнули качели. Он замер в ожидании следующего раза. До него доносились мягкие, как крылья бабочки, звуки, легкий смех и что-то очень нежное для маленьких девичьих ушек.
– Моя веранда, – шептал отец. – Мои качели, – жалобно обращался он к своей сигаре, глядя на нее. – Мой дом. – И он снова прислушивался в ожидании того, что опять раздастся скрип. – О Боже! – заключал он.
Он направился к своему рабочему столу и появился на веранде с масленкой в руках.
– Нет-нет. не вставайте. Не беспокойтесь. Я смажу вот здесь и тут.
И он смазал машинным маслом соединения в качелях. Было темно, и он не мог разглядеть Марианну, он ощущал только ее аромат. От запаха ее духов он чуть не свалился в розовый куст. Не видел он и ее дружка.
– Спокойной ночи, – пожелал он.
Он вернулся в дом, сел и уже больше не слышал скрипа качелей. Теперь до его слуха доносилось лишь легкое, как порхание мотылька, биение сердца Марианны.
– Он, должно быть, очень славный, – предположила, стоя в проеме кухонной двери, мама, вытиравшая обеденную посуду.
– Надеюсь, – буркнул отец. – Только благодаря этому я позволяю им каждую ночь качаться у нас на качелях!
– Уже столько дней они вместе, – заметила мама. – Если бы у этого молодого человека не было серьезных намерений, юная девушка не встречалась бы с ним так часто.
– Может, он сегодня вечером сделает ей предложение! – радостно предположил отец.
– Едва ли так скоро. Да и она еще слишком молода.
– Однако, – раздумывал он вслух, – все может случиться… Нет, это должно, черт его подери, случиться!
Бабушка хихикнула, тихо сидя в своем кресле в углу комнаты. По звучанию это похоже было на то, как если бы кто-то перевернул страницу в очень древней книге.
– Что тут смешного? – спросил отец.
– Подожди и увидишь, – ответила бабушка. – Завтра.
Отец уставился на нее, но она не произнесла больше ни слова.
– Так, так, – сказал за завтраком отец, внимательно, отечески разглядывая яйца. – Да, черт возьми, вчера вечером на веранде шепоту было еще больше. Как его зовут? Исак? Ну что ж, если я хоть немного смыслю в людях, по-моему, он вчера вечером сделал Марианне предложение – я даже уверен в этом!
– Это было бы прекрасно, – вздохнула мама, – Свадьба весной! Но так скоропалительно…
– Однако, – напыщенно заявил отец, – Марианна из тех девушек, которые выходят замуж молодыми и быстро. Не станем же мы мешать ей, а?
– Что тут смешного? – спросил отец.
– Подожди и увидишь, – ответила бабушка. – Завтра.
Отец уставился на нее, но она не произнесла больше ни слова.
– Так, так, – сказал за завтраком отец, внимательно, отечески разглядывая яйца. – Да, черт возьми, вчера вечером на веранде шепоту было еще больше. Как его зовут? Исак? Ну что ж, если я хоть немного смыслю в людях, по-моему, он вчера вечером сделал Марианне предложение – я даже уверен в этом!
– Это было бы прекрасно, – вздохнула мама, – Свадьба весной! Но так скоропалительно…
– Однако, – напыщенно заявил отец, – Марианна из тех девушек, которые выходят замуж молодыми и быстро. Не станем же мы мешать ей, а?
– На этот раз ты, пожалуй, прав, – согласилась мать. – Свадьба будет на славу. Будут весенние цветы, а Марианна в свадебном наряде, который я присмотрела у Хейдекеров на прошлой неделе, будет прекрасна.
И они в нетерпении стали глядеть на лестницу, ожидая появления Марианны.
– Простите, – проскрипела со своего места бабушка, разглядывая лежавший перед нею тост, – но я на вашем месте не торопилась бы таким образом избавиться от Марианны.
– Это почему же?
– Потому.
– Почему – потому?
– Я не люблю разрушать ваши планы, – прошелестела, посмеиваясь и покачивая своей крошечной головкой, бабушка. – Пока вы, драгоценные мои, беспокоились о том, как бы выдать Марианну замуж, я следила за ней. Вот уже семь дней я наблюдала, как ежедневно этот молодой человек подъезжал на своей машине и гудел в клаксон. Он скорее всего артист, или артист, умеющий мгновенно менять свою внешность, или что-то в этом роде.
– Что? – воскликнул отец.
– Вот именно, – сказала бабушка. – Потому что сначала он был юным блондином, а на следующий день – высоким брюнетом, во вторник это был парень с каштановыми усами, а в среду – рыжий красавчик, в пятницу он стал ниже ростом и вместо "форда" остановился под окном в "шевролете".
Мать и отец сидели какое-то время, будто кто-то ударил их молотком по левому уху. В конце концов отец, весь вспыхнув, закричал:
– Ты соображаешь, что говоришь? Ты говоришь, что все эти парни и ты…
– Ты всегда прятался, – обрезала его бабушка. – Чтобы никому не помешать. Стоило тебе выйти в открытую, и ты увидел бы то же, что видела я. Я помалкивала. Она остынет. Это ее время, время жить. У каждой женщины наступает такая пора. Это тяжело, но пережить можно. Каждый новый мужчина ежедневно творит чудеса в девичьей душе.
– Ты, ты, ты, ты! – и отец едва не задохнулся, с выпученными глазами, хватаясь за горло, которому узок стал воротничок. Он в изнеможении откинулся на спинку стула. Мать сидела оглушенная.
– Доброе утро всем!
Марианна сбежала по ступенькам вниз. Отец воззрился на нее.
– Это все ты, ты! – продолжал он обвинять во всем бабушку.
"Сейчас я с криками выбегу на улицу, – думал отец, – и разобью стекло на сигнале пожарной тревоги, и нажму на кнопку, и вызову пожарные машины с брандспойтами. А может, разразится поздняя снежная буря, и я выставлю на улицу, на мороз Марианну…"
Он не предпринял ничего. Поскольку в комнате для такого времени года было слишком жарко, все вышли на прохладную веранду, а Марианна, уставившись на стакан с апельсиновым соком, осталась одна за столом.
Hail and Farewell 1953
But of course he was going away, there was nothing else to do, the time was up, the clock had run out, and he was going very far away indeed. His suitcase was packed, his shoes were shined, his hair was brushed, he had expressly washed behind his ears, and it remained only for him to go down the stairs, out the front door, and up the street to the small-town station where the train would make a stop for him alone. Then Fox Hill, Illinois, would be left far off in his past. And he would go on, perhaps to Iowa, perhaps to Kansas, perhaps even to California; a small boy twelve years old with a birth certificate in his valise to show he had been born forty-three years ago.
'Willie!' called a voice downstairs.
'Yes!' He hoisted his suitcase. In his bureau mirror he saw a face made of June dandelions and July apples and warm summer-morning milk. There, as always, was his look of the angel and the innocent, which might never, in the years of his life, change.
'Almost time,' called the woman's voice.
'All right!' And he went down the stairs, grunting and smiling. In the living-room sat Anna and Steve, their clothes painfully neat.
'Here I am!' cried Willie in the parlor door.
Anna looked like she was going to cry. 'Oh, good Lord, you can't really be leaving us, can you, Willie?'
'People are beginning to talk,' said Willie quietly. I've been here three years now. But when people begin to talk, I know it's time to put on my shoes and buy a railway ticket.'
'It's all so strange. I don't understand. It's so sudden,' Anna said. 'Willie, we'll miss you.
'I'll write you every Christmas, so help me. Don't you write me.'
‘It’s been a great pleasure and satisfaction,’ said Steve, sitting there, his words the wrong size in his mouth. ‘It’s a shame’ it had to stop. It’s a shame you had to tell us about yourself. It’s an awful shame you can’t stay on.’
‘You’re the nicest folks I ever had,’ said Willie, four feet high, in no need of a shave, the sunlight on his face.
And then Anna did cry. ‘Willie, Willie.’ And she sat down and looked as if she wanted to hold him but was afraid to hold him now; she looked at him with shock and amazement and her hands empty, not knowing what to do with him now.
‘It’s not easy to go,’ said Willie. ‘You get used to things. You want to stay. But it doesn’t work. I tried to stay on once after people began to suspect. “Flow horrible!” people said. “All these years, playing with our innocent children,” they said, “and us not guessing! Awful!” they said. And finally I had to just leave town one night. It’s not easy. You know darned well how much I love both of you. Thanks for three swell years.’
They all went to the front door. ‘Willie, where’re you going?’
‘I don’t know. I just start traveling. When I see a town that looks green and nice, I settle in.’
‘Will you ever come back?’
‘Yes,’ he said earnestly with his high voice. ‘In about twenty years it should begin to show in my face. When it does, I’m going to make a grand tour of all the mothers and fathers I’ve ever had.’
They stood on the cool summer porch, reluctant to say the last words.
Steve was looking steadily at an elm tree. ‘How many other folks’ve you stayed with, Willie? How many adoptions?’
Willie figured it, pleasantly enough. ‘I guess it’s about five towns and five couples and over twenty years gone by since I started my tour.’
‘Well, we can’t holler,’ said Steve. ‘Better to’ve had a son thirty-six months than none whatever.’
‘Well,’ said Willie, and kissed Anna quickly, seized at his luggage, and was gone up the street in the green noon light, under the trees, a very young boy indeed, not looking back, running steadily.
he The boys were playing on the green park diamond when came by. He stood a little while among the oak-tree shadows, watching them hurl the white, snowy baseball into the warm summer air, saw the baseball shadow fly like a dark bird over the grass, saw their hands open in mouths to catch this swift piece of summer that now seemed most especially important to hold on to. The boys’ voices yelled. The ball lit on the grass near Willie.
Carrying the ball toward from under the shade trees, he thought of the last three years now spent to the penny, and the five years before that, and so on down the line to the year when he was really eleven and twelve and fourteen and the voices saying: ‘What’s wrong with Willie, missus?’ ‘Mrs. B., is Willie late a-growing?’ ‘Willie, you smokin’ cigars lately?’ The echoes died in summer light and color. His mother’s voice: ~Willie’s twenty-one today!’ And a thousand voices saying: ‘Come back, son, when you’re fifteen; then maybe we’ll give you a job.’
l-le stared at the baseball in his trembling hand, as if it were his life, an interminable ball of years strung around and around and around, but always leading back to his twelfth birthday. He heard the kids walking toward him; he felt them blot out the sun, and they were older, standing around him.
‘Willie! Where you goin’?’ They kicked his suitcase.
How tall they stood in the sun. In the last few months it seemed the sun had passed a hand above their heads, and they were golden toffee pulled by an immense gravity to the sky, thirteen, fourteen years old, looking down upon Willie, smiling, but already beginning to neglect him. It had started four months ago:
~Choose up sides! Who wants Willie?’
‘Aw, Willie’s too little; we don’t play with “kids”.’
And they raced ahead of him, drawn by the moon and the sun and the turning seasons of leaf and wind, and lie was twelve years old and not of them any more. And the other voices beginning again on the old, the dreadfully familiar, the cool refrain: ‘Better feed that boy vitamins, Steve.’ ‘Anna, does shortness run in your family?’ And the cold fist knocking at your heart again and knowing that the roots would have to be pulled up again after so many good years with the “folks”.
‘Willie, where you goin’?’
He jerked his head. He was back among the towering, shadowing boys who milled around him like giants at a drinking fountain bending down.
‘Goin’ a few days visitin’ a cousin of mine.’
‘Oh.’ There was a day, a year ago, when they would have cared very much indeed. But now there was only curiosity for his luggage, their enchantment with trains and trips and far places.
‘How about a game?’ said Willie.
They looked doubtful, but, considering the circumstances, nodded. lie dropped his bag and ran out; the white baseball was up in the sun, away to their burning white figures in the far meadow, up in the sun again, rushing, life coming and going in a pattern. Here, there! Mr. and Mrs. Robert Hanlon, Creek Bend, Wisconsin, 1932, the first couple, the first year! Here, there! Henry and Alice Boltz, Limeville, Iowa, 1935! The baseball flying. The Smiths, the Eatons, the Robinsons! 1939! 1945! Husband and wife, husband and wife, husband and wife, no children, no children! A knock on this door, a knock on that.
Pardon me. My name is William. I wonder if -‘A sandwich? Come in, sit down. Where you from, son?’
The sandwich, a tall glass of cold milk, the smiling, the nodding, the comfort able, leisurely talking.
‘Son, you look like you been traveling. You run off from somewhere?’
‘No.’
‘Boy, are you an orphan?’
Another glass of milk.
‘We always wanted kids. It never worked out. Never knew why. One of those things. Well, well. ft’s getting late, son. Don’t you think you better hit for home?’
‘Got no home.’
‘A boy like you? Not dry behind the ears? Your mother’ll be worried.’
‘Got no borne and no folks anywhere in the world. I wonder if – I wonder – could I sleep here tonight?’
‘Well, now, son, I don’t just know. We never considered taking in – ‘ said the husband.
‘We got chicken for supper tonight,’ said the wife, ‘enough for extras, enough for company…’
And the years turning and flying away, the voices, and the faces, and the people, and always the same first conversations. The voice of Emily Robinson, in her rocking chair, in summernight darkness, the last night he stayed with her, the night she discovered his secret, her voice saying:
‘I look at all the little children’s faces going by. And I sometimes think. What a shame, what a shame, that all these flowers have to be cut, all these bright fires have to be put out. What a shame these, all of these you see in schools or running by, have to get tall and unsightly and wrinkle and turn gray or get bald, and finally, all bone and wheeze, be dead and buried off away. When I hear them laugh I can’t believe they’ll ever go the road I’m going. Yet here they come! I still remember Wordsworth’s poem:
‘When all at once I saw a crowd, A host of golden daffodils; Beside the lake, beneath the trees, Fluttering and dancing in the breeze.’ That’s how I think of children, cruel as they sometimes are, mean as I know they can be, but not yet showing the meanness around their eyes or in their eyes, not yet full of tiredness. They’re so eager for everything! I guess that’s what I miss most in older folks, the eagerness gone nine times out of ten, the freshness gone, so much of the drive and life down the drain. I like to watch school let out each day. It’s like someone threw a bunch of flowers out of the school front doors. How does it feel, Willie? How does it feel to be young forever? To look like a silver dime new from the mint? Are you happy? Are you as fine as you seem?’