The baseball whizzed from the blue sky, stung his hand like a great pale insect. Nursing it, he hears his memory say:
‘1 worked with what I had. After my folks died, after I found I couldn’t get man’s work anywhere, I tried carnivals, but they only laughed. “Son,” they said, “you’re not a midget, and even if you are, you look like a boy! We want midgets with midgets’ laces! Sorry, son, sorry. So I left home, started out, thinking: What was I? A boy. I looked like a boy, sounded like a boy, so I might as well goon being a boy. No use lighting it. No use screaming. So what could I do? What job was handy? And then one day I saw this man in a restaurant looking at another man’s pictures of his children. “Sure wish I had kids,” he said. “Sure wish I had kids.’ He kept shaking his head. And me sitting a few seats away from him, a hamburger in my hands. I sat there, frozen;’ At that very instant I knew what my job would be for all the rest of my life. There was work for me, after all. Making lonely people happy. Keeping myself busy. Playing forever. I knew I had to play forever. Deliver a few papers, run a few errands, mow a few lawns, maybe. But hard work? No. All I had to do was be a mother’s son and a father’s pride. I turned to the man down the counter from me. “I beg your pardon,” I said. I smiled at him . .
‘But, Willie,’ said Mrs Emily long ago, ‘didn’t you ever get lonely? Didn’t you ever want – things – that grown-ups wanted?’
I fought that out alone,’ said Willie. ‘I’m a boy, I told myself, I’ll have to live in a boys’ world, read boys’ books, play boys’ games, cut myself off from everything else. I can’t be both. I got to be only one thing – young. And so I played that way. Oh, it wasn’t easy. There were times -He lapsed into silence.
‘And the family you lived with, they never knew?’
‘No. Telling them would have spoiled everything. I told them I was a runaway; I let them cheek through official channels, police. Then, when there was no record, let them put in to adopt me. That was best of all; as long as they never guessed. But then, after three years, or five years, they guessed, or a traveling man came through, or a carnival man saw me, and it was over. It always had to end.’
‘And you’re very happy and it’s nice being a child for over forty years?’
‘It’s a living, as they say; and when you make other people happy, then you’re almost happy too. I got my job to do and I do it.’
He threw the baseball one last time and broke the reverie. Then he was running to seize his luggage. Tom, Bill, Jamie, Bob, Sam – their names moved on his lips. They were embarrassed at his shaking hands.
‘After all, Willie, it ain’t as if you’re going to China or Timbuktu. ‘~
‘That’s right, isn’t it?’ Willie did not move.
‘So long, Willie. See you next week!’
‘So long, so long!’
And he was walking off with his suitcase again, looking at the trees, going away from the boys and the street where he had lived, and as he turned the corner a train whistle screamed, and he began to run.
In the early morning, with the smell of the mist and the cold metal, with the iron smell of the train around him and a ill night of traveling shaking his bones and his body, and a smell of the sun beyond the horizon, he awoke and looked out upon a small town just arising from sleep. Lights were coming on, soft voices muttered, a red signal bobbed back and forth, back and forth in the cold air. A porter moved by, shadow in shadows.
‘Sir,’ said Willie.
The porter stopped.
‘What town’s this?’ whispered the boy in the dark.
‘Valleyville.’
‘How many people?’
‘Ten thousand. Why? This your stop?’
‘It looks green.’ Willie gazed out at the cold morning town for a long time. ‘It looks nice and quiet,’ said Willie.
‘Son,’ said the porter, ‘you know where you going?’
‘Here,’ said Willie, and got up quietly in the still, cool, iron-smelling morning, in the train dark, with a rustling arid stir.
‘I hope you know what you’re doing, boy,’ said the porter.
‘Yes, sir,’ said Willie. ‘I know what I’m doing.’ And he was down the dark aisle, luggage lifted after him by the porter, and out in the smoking, steaming-cold, beginning-to-lighten morning. He stood looking tip at the porter arid the black metal train against the few remaining stars. The train gave a great wailing blast of whistle, the porters cried out all along the line, the cars jolted, and his special porter waved and smiled down at the boy there, the small boy there with the big luggage who shouted up to him, even as the whistle screamed again.
‘What?’ shouted the porter, hand cupped to ear.
‘Wish me luck!’ cried ‘Millie.
‘Best of luck, son,’ called the porter, waving, smiling. ‘Best of luck, boy!’
‘Thanks,’ said Willie, in the great sound of the train, in the steam and roar.
He watched the black train until it was completely gone away and out of sight. He did not move all the time it was going. He stood quietly, a small boy twelve years old, on the worn wooden platform, and only after three entire minutes did he turn at last to face the empty streets below.
Then, as the sun was rising, he began to walk very fast, so as to keep warm, down into the new town.
Hail and Farewell 1953( Здравствуй и прощай)
Переводчик: Нора Галь
Ну конечно, он уезжает, ничего не поделаешь: настал срок, время истекло, и он уезжает далеко-далеко. Чемодан уложен, башмаки начищены, волосы приглажены, старательно вымыты уши и шея, осталось лишь спуститься по лестнице, выйти на улицу и добраться до маленькой железнодорожной станции, где только ради него и остановится поезд. И тогда городок Фокс-Хилл, штат Иллинойс, для него навсегда отойдет в прошлое. И он поедет в Айову или в Канзас, а быть может, даже в Калифорнию, – двенадцатилетний мальчик, а в чемодане у него лежит свидетельство о рождении, и там сказано, что родился он сорок три года назад.
– Уилли! – окликнули снизу.
– Сейчас!
Он подхватил чемодан. В зеркале на комоде он увидел свое отражение: золото июньских одуванчиков, румянец июльских яблок, теплая белизна полуденного молока. Ангельски невинное, ясное лицо – такое же, как всегда, и, возможно, навсегда таким и останется.
– Пора! – снова окликнул женский голос.
– Иду!
Кряхтя и улыбаясь, он потащил чемодан вниз. В гостиной ждали Анна и Стив, принаряженные, подтянутые.
– Вот и я! – крикнул с порога Уилли.
У Анны стало такое лицо – вот-вот заплачет.
– О Господи, Уилли, неужели ты и вправду от нас уедешь?
– Люди уже начинают удивляться, – негромко сказал Уилли. – Я целых три года здесь прожил. Но когда начинаются толки, я уж знаю – пора собираться в дорогу.
– Странно все это, – сказала Анна. – Не пойму я никак. Нежданно-негаданно. Мы будем скучать по тебе, Уилли.
– Я вам буду писать каждое Рождество, честное слово. А вы не пишите, не надо.
– Мы были рады и счастливы. – Стив выпрямился на стуле, слова давались ему с трудом. – Такая обида, что всему этому конец. Такая обида, что тебе пришлось нам все про себя рассказать. До смерти обидно, что нельзя тебе остаться.
– Вы славные люди, лучше всех, у кого я жил, – сказал Уилли.
Он был четырех футов ростом, солнечный свет лежал на его щеках, никогда не знавших бритвы.
И тут Анна все-таки заплакала.
– Уилли, Уилли…
Она согнулась в своем кресле, видно было, что она хотела бы его обнять, но больше не смеет; она смотрела смущенная, растерянная, не зная, как теперь быть, как себя с ним держать.
– Не так-то легко уходить, – сказал Уилли. – Привыкаешь. И рад бы остаться. Но ничего не получается. Один раз я попробовал остаться, когда люди уже стали подозревать неладное. Стали говорить: мол, какой ужас! Мол, сколько лет он играл с нашими невинными детьми, а мы и не догадывались! Мол, подумать страшно! Ну, и пришлось мне ночью уйти из города. Не так-то это легко. Сами знаете, я вас обоих всей душой полюбил. Отличные это были три года, спасибо вам!
Все трое направились к двери.
– Куда ты теперь, Уилли?
– Сам не знаю. Куда глаза глядят. Как увижу тихий зеленый городок, там и останавливаюсь.
– Ты когда-нибудь вернешься?
– Да, – сказал он серьезно своим высоким мальчишеским голосом. – Лет через двадцать по мне уже станет видно, что я не мальчик. Тогда поеду и навещу всех своих отцов и матерей.
Они стояли на крыльце, овеваемые прохладой летнего утра, очень не хотелось выговорить вслух последние слова прощанья. Стив упорно глядел на листву соседнего вяза.
– А у многих ты еще жил, Уилли? Сколько у тебя было приемных отцов и матерей?
Вопрос как будто не рассердил и не обидел Уилли.
– Да я уже пять раз переменил родителей – лет двадцать так путешествую, побывал в пяти городах.
– Ладно, жаловаться нам не на что, – сказал Стив. – Хоть три года был сын, все лучше, чем ничего.
– Ну что ж, – сказал Уилли, быстро поцеловал Анну, подхватил чемодан и вышел на улицу, под деревья, под зеленые от листвы солнечные лучи, и пошел быстро, не оглядываясь, – самый настоящий мальчишка.
Когда он проходил мимо парка, там, на зеленой лужайке, ребята играли в бейсбол. Он остановился в тени под дубами и стал смотреть, как белый-белый мячик высоко взлетает в солнечных лучах, а тень его темной птицей проносится по траве, и ребята ловят его в подставленные чашкой ладони – и так важно, так необходимо поймать, не упустить этот стремительный кусочек лета. Они орали во все горло. Мяч упал в траву рядом с Уилли.
Он вышел с мячом из-под деревьев, вспоминая последние три года, уже истраченные без остатка, и пять лет, что были перед ними, и те, что были еще раньше, и так до той поры, когда ему и вправду было одиннадцать, двенадцать, четырнадцать, и в ушах зазвучали голоса:
– Что-то неладно с вашим Уилли, хозяйка?
– Миссис, а что это ваш Уилли последнее время не растет?
– Уилли, ты уже куришь?
Эхо голосов замерло в ярком сиянии летнего дня. И потом – голос матери:
– Сегодня Уилли исполняется двадцать один!
И тысяча голосов:
– Приходи, когда тебе исполнится пятнадцать, сынок, тогда, может, и найдется для тебя работа.
Неподвижным взглядом он уставился на бейсбольный мяч в дрожащей руке, словно это был не мяч, а вся его жизнь – бесконечная лента лет скручена, свернута в тугой комок, но опять и опять все возвращается к одному и тому же, к дню, когда ему исполнилось двенадцать. Он услышал шаги по траве: ребята идут к нему, вот они стали вокруг и заслонили солнце, они выросли.
– Уилли, ты куда собрался? – кто-то пнул ногой его чемодан.
Как они вытянулись! В последние месяцы, кажется, солнце повело рукой у них над головами, поманило – и они тянутся к нему, вверх, точно жаркий, наполовину расплавленный металл, точно золотая тянучка, покорная властному притяжению небес, они растут и растут, им по тринадцать, по четырнадцать, они смотрят на Уилли сверху вниз, они улыбаются ему, но уже чуть высокомерно. Это началось месяца четыре назад.
– Пошли играть, мы против вас! А кто возьмет к себе в команду Уилли?
– Ну-у, Уилли уж очень мал, мы с малышами не играем.
И они обгоняют его, их притягивают солнце и луна, и смена времен года, весенний ветер и молодая листва, а ему по-прежнему двенадцать, он им больше не компания. И новые голоса подхватывают старый, страшно знакомый, леденящий душу припев:
– Надо давать мальчику побольше витаминов, Стив.
– У вас в роду все такие коротышки, Анна?
И снова холодная рука стискивает сердце, и уже знаешь, что после стольких славных лет среди "своих" снова надо вырвать все корни.
– Уилли, ты куда собрался?
Он тряхнул головой. Опять он среди мальчишек, они топчутся вокруг, заслоняют солнце, наклоняются к нему, точно великаны к фонтанчику для питья.
– Еду на неделю погостить к родным.
– А-а.
Год назад они были бы не так равнодушны. А сейчас только с любопытством поглядели на чемодан да, может, чуть позавидовали – вот, мол, поедет поездом, увидит какие-то новые места…
– Покидаемся немножко? – предложил Уилли.
Они согласились без особой охоты, просто чтоб уважить отъезжающего. Он поставил чемодан и побежал; белый мячик взлетел к солнцу, устремился к ослепительно белым фигурам в дальнем конце луга, снова ввысь и опять вдаль, жизнь приходила и уходила, ткался незримый узор. Вперед-назад! Мистер Роберт Хенлон и миссис Хенлон, Крик-Бенд, штат Висконсин, 1932 год, его первые приемные родители, первый год! Вперед-назад! Генри и Элис Болц, Лаймвил, штат Айова, 1935 год! Летит бейсбольный мяч. Смиты, Итоны, Робинсоны! 1939-й! 1945-й! Бездетная чета – одна, другая, третья! Стучись в дверь – в одну, в другую.
– Извините, пожалуйста. Меня зовут Уильям. Можно мне…
– Хочешь хлеба с маслом? Входи, садись. Ты откуда, сынок?
Хлеб с маслом, стакан холодного молока, улыбки, кивки, мирная, неторопливая беседа.
– Похоже, что ты издалека, сынок. Может, ты откуда-нибудь сбежал?
– Нет.
– Так ты сирота, мальчик?..
И другой стакан молока.
– Нам всегда так хотелось детей. И никогда не было. Кто его знает почему. Бывает же так. Что поделаешь. Время уже позднее, сынок. Не пора ли тебе домой?
– Нету у меня дома.
– У такого мальчонки? Да ты ж совсем еще малыш. Мама будет беспокоиться.
– Нету у меня никакого дома, и родных на свете никого. Может быть… можно… можно, я у вас сегодня переночую?
– Видишь ли, сынок, я уж и не знаю, – говорит муж. – Мы никогда не думали взять в дом…
– У нас нынче на ужин цыпленок, – перебивает жена. – Хватит на всех, хватит и на гостя…
И летят, сменяются годы, голоса, лица, люди, и всегда поначалу одни и те же разговоры. Летний вечер – последний вечер, что он провел у Эмили Робинсон, вечер, когда она открыла его секрет; она сидит в качалке, он слышит ее голос:
– Сколько я на своем веку детишек перевидала. Смотрю на них иной раз и думаю – такая жалость, такая обида, что все эти цветы будут срезаны, что всем этим огонькам суждено угаснуть. Такая жалость, что этого не миновать – вот они бегают мимо, ходят в школу, а потом вырастут, станут долговязые, безобразные, в морщинах, поседеют, полысеют, а под конец и вовсе останутся кожа да кости, да одышка, и все они умрут и лягут в могилу. Вот я слышу, как они смеются, и просто не верится, неужели и они пойдут той же дорогой, что и я. А ведь не миновать! До сих пор помню стихи Вордсворта: "Я вдруг увидел хоровод нарциссов нежно-золотых, меж них резвился ветерок в тени дерев, у синих вод". Вот такими мне кажутся дети, хоть они иной раз бывают жестоки, хоть я знаю, они могут быть и дурными, и злыми, но злобы еще нет у них в лице, в глазах, и усталости тоже нет. В них столько пылкости, жадного интереса ко всему! Наверно, этого мне больше всего недостает во взрослых людях – девятеро из десяти уже ко всему охладели, стали равнодушными, ни свежести, ни огня, ни жизни в них не осталось. Каждый день я смотрю, как детвора выбегает из школы после уроков. Будто кто бросает из дверей целые охапки цветов. Что это за чувство, Уилли? Каково это – чувствовать себя вечно юным? Всегда оставаться новеньким, свеженьким, как серебряная монетка последней чеканки? Ты счастлив? Легко у тебя на душе – или ты только с виду такой?
Мяч со свистом прорезал воздух, точно большой белесый шершень ожег ладонь. Морщась от боли, он погладил ее другой рукой, а память знай твердила свое:
– Я изворачивался как мог. Когда все родные умерли и оказалось, что на работу меня никуда не берут, я пробовал наняться в цирк, но и тут меня подняли на смех. "Сынок, – говорили мне, – ты же не лилипут, а если и лилипут, все равно с виду ты просто мальчишка. Уж если нам брать карлика, так пускай он и лицом будет настоящий карлик. Нет уж, сынок, не взыщи". И я пустился бродить по свету и все думал: кто я такой? Мальчишка. И с виду мальчишка, и говорю, как мальчишка, так лучше мне и оставаться мальчишкой. Воюй – не воюй, плачь – не плачь, что толку! Так куда же мне податься? Какую найти работу? А потом однажды в ресторане я увидел, как один человек показывал другому карточки своих детей. А тот все повторял: "Эх, нету у меня детей… вот были бы у меня детишки…" И все качал головой. А я как сидел неподалеку, с куском мяса на вилке, так и застыл! В ту минуту я понял, чем буду заниматься до конца своих дней. Все-таки нашлась и для меня работа. Приносить одиноким людям радость. Не знать ни отдыха, ни срока. Вечно играть. Я понял, мне придется вечно играть. Ну, разнесу когда-нибудь газеты, побегаю на посылках, может, газоны косилкой подстригу. Но настоящей тяжелой работы мне не видать. Все мое дело – чтобы мать на меня радовалась да отец мною гордился. И я повернулся к тому человеку за стойкой, неподалеку от меня. "Прошу прощенья", – сказал я. И улыбнулся ему…
– Но послушай, Уилли, – сказала тогда, много лет назад, миссис Эмили. – Наверно, тебе иногда бывает тоскливо? И, наверно, хочется… разного… что нужно взрослому человеку?
– Я молчу и стараюсь это побороть, – сказал Уилли. – Я только мальчишка, говорю я себе, и я должен жить с мальчишками, читать те же книги, играть в те же игры, все остальное отрезано раз и навсегда. Я не могу быть сразу и взрослым и ребенком. Надо быть мальчишкой – и только. И я играю свою роль. Да, приходилось трудно. Иной раз, бывало…
Он умолк.
– Люди, у которых ты жил, ничего не знали?
– Нет. Сказать им – значило бы все испортить. Я говорил им, что сбежал из дому, – пускай проверяют, запрашивают полицию. Когда выяснялось, что меня не разыскивают и ничего худого за мной нет, соглашался – пускай меня усыновят. Так было лучше всего… пока никто ни о чем не догадывался. Но проходило года три, ну, пять лет, и люди догадывались, или в город приезжал кто-нибудь, кто видел меня раньше, или кто-нибудь из цирка меня узнавал – и кончено. Рано или поздно всему приходил конец.
– И ты счастлив, тебе хорошо? Приятно это – сорок лет с лишком оставаться ребенком?
– Говорят, каждый должен зарабатывать свой хлеб. А когда делаешь других счастливыми, и сам становишься почти счастливым. Это моя работа, и я делаю свое дело. А потом… еще несколько лет, и я состарюсь. Тогда и жар молодости, и тоска по недостижимому, и несбыточные мечты – все останется позади. Может быть, тогда мне станет полегче, и я спокойно доиграю свою роль.
Он встряхнулся, отгоняя эти мысли, в последний раз кинул мяч. И побежал к своему чемодану. Том, Билл, Джейми, Боб, Сэм – он со всеми простился, всем пожал руки. Они немного смутились.
– В конце концов, ты ж не на край света уезжаешь, Уилли.
– Да, это верно… – Он все не трогался с места.
– Ну пока, Уилли! Через неделю увидимся!
– Пока, до свидания!
И опять он идет прочь со своим чемоданом и смотрит на деревья, позади остались ребята и улица, где он жил, а когда он повернул за угол, издали донесся паровозный гудок, и он пустился бегом.
И вот последнее, что он увидел и услышал: белый мяч опять и опять взлетал в небо над остроконечной крышей, взад-вперед, взад-вперед, и звенели голоса: "Раз-два – голова, три-четыре – отрубили!" – будто птицы кричали прощально, улетая далеко на юг.
Раннее утро, солнце еще не взошло, пахнет туманом, предрассветным холодом, и еще пахнет холодным железом – неприветливый запах поезда, все тело ноет от тряски, от долгой ночи в вагоне… Он проснулся и взглянул в окно, на едва просыпающийся городок. Зажигались огни, слышались негромкие, приглушенные голоса, в холодном сумраке взад-вперед, взад-вперед качался, взмахивал красный сигнальный фонарь. Стояла сонная тишина, в которой все звуки и отзвуки словно облагорожены, на редкость ясны и отчетливы. По вагону прошел проводник, точно тень в темном коридоре.
– Сэр, – тихонько позвал Уилли.
Проводник остановился.
– Какой это город? – в темноте прошептал мальчик.
– Вэливил.
– Много тут народу?
– Десять тысяч жителей. А что? Разве это твоя остановка?
– Как тут зелено… – Уилли долгим взглядом посмотрел в окно на окутанный предутренней прохладой городок. – Как тут славно и тихо, – сказал он.