Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 19 стр.


– Сестра Люси, вы зовете божественным все, что удается, а что не удается – человеческим.

Она засмеялась. Ей, в сущности, нравилось упрямство Адольфа – оно давало неистощимую пищу их беседам. Нашлось бы у них так много тем, будь они во всем согласны друг с другом?

– Вы не хотите верить в Бога, потому что слишком горды, чтобы испытывать благодарность.

– Горд, я? Наоборот. Я думаю, что слишком мало значу, чтобы Бог обо мне беспокоился.

– Все люди одинаково много значат в глазах Бога. Он заботится о каждом.

– Вот как? Тогда ему надо почаще наведываться на фронт. Солдаты агонизируют иногда целыми днями, пока смерть – или санитар – не подберет их. В вашего Бога, сестра Люси, мне трудно поверить на этой войне. Не думал я, что он такой кровожадный.

– Это люди воюют между собой. Только они. Не вмешивайте сюда Бога, пожалуйста.

Она была права, Адольф знал это и сам постоянно об этом думал. С самого начала конфликта он вел подсчет отличиям людей от животных и пока насчитал три: табак, алкоголь и война. Три способа убить себя побыстрее. В сущности, человек отличался от животного нетерпеливым стремлением к смерти. Однажды сестра Люси напомнила ему еще одну черту человека: смех. И Адольф в кои-то веки согласился с ней. Только люди испытывают эту неодолимую потребность смеяться друг над другом.

– Вы уже лучше ходите.

– Да. Скоро я буду настолько здоров, что меня снова отправят на поле боя. Благодаря вам, сестра Люси, я вернусь в строй и стану весьма презентабельным покойником.

Сестра Люси прикусила палец.

– Не говорите так. Как бы мне хотелось, чтобы вы остались здесь!

Он посмотрел на нее с нежностью:

– Столкните меня с лестницы… Сбросьте с башни.

Она улыбнулась, словно успокоенная абсурдностью его предложения:

– Не искушайте меня.

Он рассмеялся. Она тоже.

Он крепче оперся на ее руку.

– Вы же знаете, что, когда я поправлюсь, мне будет грустно возвращаться на фронт, но еще грустнее расстаться с вами.

– Такова участь сестер милосердия и выздоравливающих. Пережить вместе наполненные часы и больше никогда не увидеться, – сказала она нарочито весело.

– Пережить вместе наполненные часы и больше никогда их не забыть, – поправил Адольф.

Взгляд сестры Люси затуманился. Ее губы задрожали.

– Никогда. Я тоже никогда не забуду, Адольф.

– Бог – это ведь проблема имени. Надо ли давать имя исцелению? Сомневаюсь. Зато я могу назвать то, что вы дарили мне с первого до последнего дня и в ту страшную ночь, – это была любовь.

Сестра Люси отвернулась, чтобы скрыть волнение:

– Любить – мой долг.

– Это я уже понял. И мой тоже. Я люблю вас, сестра Люси.

Сестра Люси вздрогнула:

– Я люблю вас, Адольф.

Слова медленно проникали в них. Они были уже не так одиноки в этом мире. Ночь казалась теперь не такой необъятной, не такой непроглядной.

Колокол столовой рассыпал свой тонкий звон.

– Вернемся. Обопритесь на меня.

Они шли, прижавшись друг к другу, так слаженно, так гармонично, что им казалось, будто в эту минуту, как и в предшествующем ей молчании, два их тела слились в одно.

Когда они вошли в ворота, в разлучающий желтый свет, сестра Люси, перед тем как исчезнуть, шепнула на ухо Адольфу:

– К счастью, вы сказали: «Я люблю вас, сестра Люси»; без «сестры» я бы, наверно, растерялась.

* * *

Война затягивалась.

Каждую ночь собирала она все тот же урожай трупов, но к чему были все эти смерти? Линия фронта сдвигалась на несколько метров и возвращалась обратно неделю спустя, люди выбивались из сил, защищая клочки земли, которой они не знали до конфликта и за которую теперь должны были отдавать жизнь. От абсурда этой ситуации вкупе с усталостью под низким и мутным небом, откуда сочился сумрачный свет Севера, всякий энтузиазм сгинул. Осталась лишь рутина ужаса.

Гитлер и Фоксль, однако, были по-прежнему бодры. У них обнаружилась новая общая страсть: охота на крыс.

Не раз среди ночи их застигали полчища крыс. Грызуны вылезали, подпрыгивая, попискивая, из своих нор в таких невероятных количествах, что земля превращалась в живую шубу, копошащуюся, шипящую, бесформенную, где мелькали там и сям то маленькая, но мощная челюсть, то полный ненависти желтый глаз, и этот лоснящийся подвижный ковер сметал на своем пути все, что мог съесть, – хлеб, мешки, консервы, внутренности и растерзанную плоть трупов. Солдаты их люто ненавидели, зная, что в случае смертельной раны эти твари, их первые могильщики, набросятся всем скопом и растерзают своими острыми зубами.

И вот Гитлер и Фоксль в свободные от службы вестового часы охотились на крыс каждый на свой манер. Фоксль следовал классической тактике фокстерьера, Гитлер же вносил технические усовершенствования. Выложив приманку – кусочек хлеба, – он ложился неподалеку, целился из винтовки и расстреливал появившихся крыс. Еще больше удовольствия доставляла ему тактика номер два: рассыпать вокруг приманки порох от невзорвавшихся снарядов и поджечь его, чтобы с радостью смотреть, как крысы горят заживо. Из простого занятия это стало настоящей страстью: Гитлер ставил себе целью, ни много ни мало, истребить всех крыс на фронте.

В тот день Гитлер получил очередное задание. Они с Фокслем, довольные удачной охотой, бежали по траншее к первому командному пункту, как вдруг их остановил металлический лязг.

Из-за насыпи выбежала крыса, таща за собой стальной капкан, который ранил ее, но не добил. С неистовым грохотом она улепетывала в сторону врага. Фоксль выскочил из траншеи и помчался за добычей.

– Фоксль, ко мне! Фоксль, вернись!

Обезумевшая от ярости и боли крыса металась в разные стороны, увлекая за собой Фоксля.

– Фоксль, к ноге! Фоксль, ко мне!

Раздался выстрел. Фоксль, удивленно взвизгнув, упал на бок.

Крыса продолжала свой панический бег между французской и немецкой линиями обороны.

– Фоксль!

Гитлер высунулся из окопа посмотреть, что случилось с его псом. Тут же две пули разорвали лежавший рядом мешок с землей, просвистев у самой его головы. Враг стрелял в него.

– Мерзавцы! Мерзавцы!

Гитлер скорчился в траншее, слыша, как скулит его пес. Фоксль ранен. Это невыносимо. Надо что-то делать. Но что? Темнело. Он насадил свою каску на ствол винтовки и поднял, проверяя, следит ли за ним враг. В ту же секунду в металл вонзилась пуля.

– Мерзавцы!

Стало совсем темно. Первая осветительная ракета расцвела в небе и разлила из-под шелкового парашюта зеленый свет, знак к возобновлению боя.

Началась бомбежка.

Тьма обезумела. Это было неистовство. Исступление.

Гитлер не двигался.

Вокруг него развернулась вся немецкая артиллерия. Люди стреляли. Бомбили. Кричали. Падали. Гитлер был не в состоянии добраться до командного пункта. В короткие моменты затишья он слышал, как скулит Фоксль. Он был парализован болью своего пса.

– Мерзавцы, все мерзавцы, – бормотал он сквозь зубы.

К середине ночи голос Фоксля изменился. Теперь он выл смертным воем. Он понял, что умрет один в эту ночь под расколотым сталью и огнем небом.

Гитлер плакал. Он не решался даже позвать своего пса – пусть Фоксль думает, что он один, пусть не знает, что его хозяин, бессильный что-либо сделать, затаился в окопе в нескольких метрах от него.

К утру вой стал тоньше, выше, пронзительнее. Фоксль умирал, но все еще звал хозяина. Гитлер зажал уши.

– Мерзавцы! Не трогайте животных! Людей – сколько хотите, но не животных!

Когда на рассвете огонь прекратился, он все еще слышал жалобное поскуливание. Вокруг него бегали санитары с носилками, вынося раненых и убитых.

Он исхитрился встать, взял винтовку, высунулся из окопа и, высмотрев Фоксля, выстрелил.

Вой наконец стих. Фоксль был мертв. Ненависть переполнила Гитлера, вытеснив горе. Он принялся поносить врага:

– Мерзавцы, сволочи! Вам никогда не выиграть войну, слышите, никогда! Германия выпьет вашу кровь, поставит вас на колени, вы станете нашими рабами, Париж будет немецким! Я ненавижу вас! Ненавижу! Я отомщу, и месть моя будет страшна! Ненавижу вас! Сволочи!

Потом он стал палить без разбора по французским окопам, надеясь достать человека, убившего Фоксля, – ни на секунду ему не пришло в голову, что тот может быть уже мертв.

Санитарам пришлось навалиться на него вчетвером, чтобы скрутить, и врач вколол ему успокоительное.

* * *

Позолоченные томными лучами солнца, Адольф Г., Бернштейн и Нойманн кайфовали у штабного барака. Пахло гудроном, послеобеденным отдыхом и потными ногами.

– Мы скоро проиграем войну.

Нойманн только что прочел все газеты, извлеченные из мусорных корзин офицеров.

– Мы? – воскликнул Бернштейн. – Лично я не вхожу больше ни в какие «мы», кроме «мы трое». Для меня вернуться с войны живым – значит выиграть ее. Предупреждаю вас: если уцелею, не буду больше австрийцем, да и никакой другой стране тоже не буду принадлежать. Апатрид и пацифист – вот кем я вернусь.

– Надо только продержаться еще несколько недель, – встревоженно добавил Адольф.

С тех пор как он вернулся на фронт и нашел своих друзей живыми и невредимыми, он ежеминутно боялся, что с ними что-нибудь случится. Их группа, закаленная в пережитых опасностях, неизменно молчавшая о чувствах, ее объединявших, была единственной частицей человечности в этом мире, потерявшем разум и сердце.

– Это война уже не между людьми, – продолжал Адольф. – Это война металла, газа и стали, война химиков и литейщиков, война промышленников, в которой мы, жалкие куски мяса, не сражаемся, а проверяем, хорошо ли убивает их продукция.

– Ты прав, – сказал Бернштейн. – Это война заводов, а не людей. Кто произведет больше железа, тот и победит. Мы – ничто. Когда я увидел первые танки – эти тонны стали, которые всюду пройдут и все сокрушат, – я понял, что мы бесполезны. К чему мужество и ловкость перед машиной, которая все равно сильнее и уничтожит тебя?

– Что вы несете? – воскликнул Нойманн. – Послушать вас, вы готовы воевать, только если сможете стрелять в упор, глаза в глаза. Так, что ли?

– Да.

– А вот я очень рад, что не вижу, в кого стреляю, палю вдаль, бросаю гранаты в указанном направлении. Будь передо мной люди, я бы, наверно, не смог.

– Не важно как, – сказал Бернштейн, – воевать я больше не хочу. Не хочу больше принадлежать ни к какой нации.

– Надо же тебе будет где-то жить, – заметил Адольф.

– Где-то – да, но в стране, не в нации.

– Какая разница?

– Страна становится нацией, когда начинает ненавидеть все другие страны. Ненависть – основа нации.

– Я не согласен, – возразил Нойманн. – Нация – это страна, которая прилагает усилия, чтобы обеспечить тебе жизнь в мире.

– Да ну? Были бы войны, если бы не было наций? Что мы здесь делаем? Из-за того что серб убил австрийца, немец и австриец воюют с французом, англичанином, итальянцем, американцем, русским. Ты можешь объяснить это иначе, чем логикой ненависти? Национализм – фатальный невроз, мой добрый Нойманн, и, выражаясь языком доктора Фрейда, он становится необратимым психозом, когда переходит в патриотизм. Если ты признаешь принцип нации, то признаешь и принцип перманентного состояния войны.

Они прислушались к далекому рокоту фронта. Сама природа словно была настороже, ожидая, как обычно, неистовства стали ночью.

– После войны я поселюсь в Париже, – заявил Бернштейн.

– В Париже? Почему в Париже?

– Потому что там вот уже тридцать лет создается современная живопись.

– На Монмартре?

– Нет. Это устарело. На Монпарнасе. Я сниму большую мастерскую и поселюсь там.

– Скажите пожалуйста, ты, похоже, хорошо все это знаешь.

– У меня свои источники.

Бернштейн умолк, напустив на себя загадочный вид. Адольф и Нойманн, зная болезненную стыдливость своего друга в делах любовных, не стали расспрашивать.

Бернштейн поднял голову и широко улыбнулся:

– Кто любит меня – за мной! На Монпарнас?

– На Монпарнас!

– На Монпарнас!

И трое друзей рассмеялись, счастливые от благодатной мысли, что у них снова есть будущее.

«Но пока надо продержаться», – с тревогой подумал Адольф.

* * *

– Назад, быстро!

Отряд отступал. Англичане проникли в траншею с двух сторон, и немцы, решившись покинуть ее, бежали к следующему укрытию.

– Налево! Здесь тоже враг. Налево! Быстро!

Побежали налево.

В эту октябрьскую ночь 1918 года полк вестового Гитлера в третий раз с 1914-го оказался на той же топкой земле. Прежде бывшая их местом отдыха деревня Комин стала полем боя. Англичане пядь за пядью продвигались вперед.

Все, кроме Гитлера, знали, что война, после четырех лет хронической болезни, близилась к концу. Германия отступала. За несколько месяцев она потеряла миллион человек, запасы продовольствия, боеприпасов и боевого духа были на исходе.

Гитлер отказывался верить в поражение Германии, потому что он отождествлял с Германией себя. Он, Гитлер, непобедимый, отважный, энергичный, постоянно чудом спасаемый, не мог погибнуть – значит Германия должна была победить. Оценивая ситуацию, он держал в памяти только элементы, подпитывавшие его убежденность: крушение русского фронта, разгром итальянцев и, наконец, Железный крест первого класса, врученный ему четвертого августа текущего года лейтенантом Хуго Гутманном, – награда исключительная для простого ефрейтора. Ну? Это ли не доказательство, что война будет выиграна?

– В рощу, быстро! Под прикрытие!

Его уже не устраивало быть лишь номером среди восьми миллионов человек. Разве это его место? Справедливо ли, что он, который мог бы и не так послужить родине, был простым ефрейтором на фронте, зависящим от случайного жеста любого рядового напротив?

– Ползком к опушке! Быстро!

Он никем не заменил своего пса Фоксля, потому что не хотел давать врагу случай вновь причинить ему такую боль.

– Внимание: газы!

Сигнал газовой тревоги пронесся от солдата к солдату. Газы. Газы. Газы. Все надели противогазы.

Газовые атаки случались все чаще. В немецких войсках говорили, что англичане заряжают свои снаряды новым веществом – горчичным газом, очень коварным, по-разному действующим на разных людей. Каждый на своей шкуре узнавал действие яда. Этот изыск особенно пугал.

Гитлеру было трудно дышать под тесной маской. Он не мог выдержать нехватку воздуха больше десяти минут.

Хуго Гутманн заранее, воспользовавшись осветительной ракетой, сделал знак своим людям не снимать противогазов.

Заряженные газом снаряды сыпались на них дождем, и при полном отсутствии ветра ядовитый туман не рассеивался. Остроконечные каски выныривали из этого белесого моря, точно летучие рыбы.

Гитлер больше не мог. Даже заставляя себя дышать как можно реже, он чувствовал, что его тело от нехватки кислорода опасно слабеет. Что он мог сделать? У него был выбор: умереть от удушья в противогазе или отравиться газами.

Несколько человек перед ним встали и сорвали противогазы.

– Бегите! Прочь от газов! Быстро!

Хуго Гутманн, видя, что его люди поддались панике, тоже снял противогаз, чтобы приказать им бежать с этого смертоносного поля.

Гитлер сначала побежал в противогазе, потом, почувствовав, что задыхается, отшвырнул его и помчался еще быстрее.

Я непобедим. Пули меня не берут. Снаряды меня не берут. Газы меня не берут. Ничто меня не берет. Моя счастливая звезда продолжает защищать меня, я этого стою. Я уцелею.

Он пробежал несколько сот метров и, видя, что люди вокруг него падают, в очередной раз заключил, что его броня непобедимости сыграла свою роль.

Он упал рядом с лейтенантом Гутманном в ров, защищенный их артиллерией.

– Как вы, ефрейтор Гитлер?

– Очень хорошо, лейтенант.

Гитлер быстро углубился в тыловую зону, где не так свирепствовала бомбежка.

В шесть часов утра он почувствовал, что глазам горячо.

В половине седьмого их стало жечь.

В семь глаза уподобились раскаленным углям.

В половине восьмого Гитлер заподозрил, что, возможно, надышался газов.

В восемь часов, когда начало светать, вокруг Адольфа Гитлера сгустилась тьма. Он понял, что ослеп.

Он упал, где стоял. Где? Ничего не видя, он завопил:

– Мои глаза! Газы! Мои глаза!

Глазницы пекло, все тело как будто сковало льдом. Он горел и одновременно трясся от холода. Он понял, что его кладут на носилки.

Чья-то рука взяла его руку.

– Думаю, война для вас окончена, Гитлер.

Он узнал голос лейтенанта Гутманна.

Эта фраза его ошеломила: война для него окончена? Что будет с войной без него? С фронтом без его пыла? С Германией без его веры? Нет, хотелось ему закричать, я вовсе не слеп, оставьте меня здесь, – но сил не было.

«Умрешь ты через то, чем согрешил…»

Под тряску грузовика, потом под свист поезда фраза, слышанная в детстве, то и дело возвращалась с приступами лихорадки.

«Умрешь ты через то, чем согрешил».

Он был художником. Он потерял зрение. Больше ему не писать, и воевать с таким увечьем тоже не придется. Если он не умрет, что с ним станется?

* * *

Адольф Г., Бернштейн и Нойманн знали, что, скорее всего, ведут свой последний бой. Они сражались не сражаясь, едва сознавая, что делают, как будто это была репетиция пьесы, а не реальное зрелище.

Они бы хотели поберечь себя, но неистовство вражеских сил этого не позволяло. Они бы хотели защитить себя, но азарт сражения заставлял их драться. Они бы хотели сказаться больными, но их, как эстетов, вновь влекло бесполезное великолепие последнего боя.

Полная луна благоприятствовала полету самолетов. Снаряды сыпались дождем, ежеминутно показывая сокрушительную превосходящую силу врага.

Продержаться до рассвета, твердил про себя Адольф.

Французские пехотинцы наступали со всех сторон. Приходилось отступать. Приказами и волею обстоятельств трое друзей были разлучены.

Назад Дальше