Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт 33 стр.


– Вот как?

Он не помнил, что картину купил де Бомон. Глупо, но это его успокоило. Теперь он знал, что полотно в хороших руках.

– Герр Г., я думаю, вы лжете самому себе, когда говорите, что бросили живопись, потому что сочли себя посредственностью.

– Нет, я не лгу себе и не заблуждаюсь. Я даже не маленький мастер сюрреализма.

– Это не вам решать! – выкрикнул Генрих.

Молодой человек зарделся от гнева. Адольфа это тронуло. Вот и я был таким в его годы, непримиримым.

– Жизнь делается не нами, – продолжал Генрих. – Вы не сами себе ее дали. Вы не сами выбираете, что вам дано. Вы можете думать, что у вас дар к музыке, но вас предпочитает живопись, и правду о вас вам скажут другие. «Нет, ты пишешь плохую музыку. Да, ты пишешь прекрасные картины». Мир признаёт вас, ставит диагноз, ориентирует.

– Возможно… – отозвался Адольф задумчиво.

– Нет, точно! Я скажу вам, чего вы не приемлете в вашей жизни после сорока лет, – чужого вмешательства.

– Не рубите сплеча, Генрих. Наоборот, после сорока лет я даю больше места другим в моей жизни. У меня есть дети, я люблю их. Я занимаюсь своими учениками.

– И что же? Значит, или – или? Или я пишу. Или я живу. Одно исключает другое?

– Нет, – протянул Адольф, – я этого не говорил…

– Да. В сорок лет вы решаете завести детей и решаете больше не писать. На самом деле чего вы хотите, так это решать. Держать свою жизнь в руках. Властвовать над нею. Даже задушив то, что клокочет в вас и вам неподвластно. А это, наверно, самое ценное. Вот так, вы уничтожили чужую долю и внутри вас, и вовне. И все ради того, чтобы держать под контролем. Но что держать?

– Генрих, по какому праву вы так со мной разговариваете?

Адольф сорвался на крик – значит удар попал в цель.

– По праву человека, который вами восхищается. Нет, не так. Который восхищается своим учителем, но еще больше восхищается тридцатилетним художником, подписывавшимся «Адольф Г».

Адольф ощутил странное волнение. Ему казалось, что сейчас вернется Одиннадцать-Тридцать, прибежит и бросится ему на шею.

Генрих повернулся, чтобы уйти, бросив напоследок:

– Я не могу простить моему учителю, что он убил художника.

* * *

«Один народ, один рейх, один вождь!»

Гитлер ехал по мостику в своем родном городке, тому самому, который до сего дня обозначал границу между Германией и Австрией, а отныне был всего лишь дорогой внутри одной страны. Весело звонили церковные колокола, тысячи ликующих людей стояли по обе стороны улицы. Ему бросали цветы, конфеты, серпантин, фанфары играли гимн, к нему подносили на руках самых красивых детей.

Гитлер только что захватил Австрию, и его встречали как спасителя. Браунау-ам-Инн, аккуратный городок на границе Германии и Австрии, где он появился на свет и выносил мысль, что нельзя разделять две страны, с гордостью приветствовал своего великого уроженца.

– Хотите остановиться здесь, мой фюрер? – спросил генерал фон Бок, сидевший рядом с диктатором в «мерседесе» и тронутый до слез народным ликованием.

– Нет, – сухо ответил Гитлер, – это чисто символический визит.

На самом деле Гитлер совершенно не помнил Браунау-ам-Инн и больше всего боялся встречи с людьми, которые помнили, а значит, имели над ним превосходство. И потом, не надо путать – он не местная знаменитость, но звезда мировой величины: он не завоевал Браунау-ам-Инн – он покорил Австрию.

Кортеж продолжил свой триумфальный путь до Линца.

Вот там Гитлер по-настоящему растрогался. Он всегда предпочитал Линц Вене, потому что в этом городе был счастлив с матерью. Когда в сумерках плотная влюбленная толпа приветствовала его на рыночной площади криками «Хайль!» и «Один народ, один рейх, один вождь!», он почувствовал, как по его щекам потекли слезы и промочили жесткий воротничок.

С балкона Ратуши он выплеснул весь свой мистический темперамент.

– Теперь я знаю, что был избран Провидением, чтобы привести мою родину в лоно немецкого рейха! Вы – первые свидетели, что я свою миссию выполнил.

Толпа так бушевала от восторга, что Гитлер решил отложить отъезд в Вену и задержаться на день в Линце.

Ночью в отеле «Вайнцингер» он не мог уснуть, несмотря на медленное, гипнотическое течение Дуная, к которому были прикованы его глаза. Это было так просто. Великобритания и Франция пусть утрутся! Я получил Австрию одними угрозами. Без единого выстрела. Значит, я в своем законном праве. Все не советовали мне рисковать. Я действовал по своему разумению. И я был прав. Отныне никого больше не буду слушать. Завтра я пойду на могилу родителей. Это будет прекрасно. Геббельс обещал мне фотографов и кинокамеры. Да, прекрасная картина – покорить Австрию с букетом цветов. Решительно, все идиоты, трусы, болваны. Никого больше не слушать. Никогда.

Завтрашний день выглядел подогретым блюдом, ибо Гитлер так явственно представил себе все ночью, что реальность его разочаровала. Он не ощутил никаких эмоций, придя на семейную могилу; сыграл перед репортерами, как немой актер, панически боясь, что будет неубедителен, и был вынужден потом терпеть радость и воспоминания окружающих; он чувствовал себя точно выжатый лимон.

Он отправился в Вену, где его ожидал восторженный прием. Вена, город, который унизил его, отверг, выбросил на улицу, сделал бродягой и побирушкой, Вена, где он мерз, голодал, сомневался в себе, Вена византийская, восточная, еврейская, бессовестная куртизанка, осыпанная драгоценностями, – эта Вена легла к его ногам влюбленной кошкой. Он смотрел сверху на двести пятьдесят тысяч человек, которые стонали от радости на площади Героев, и думал, что умерло прошлое со всеми его неудачами, что порабощены те, кто отвергал его, – и он злопамятно смаковал, стиснув зубы, восхитительный вкус крови – признак экстаза. В Линце он насладился радостью. Здесь, в Вене, наслаждался местью.

Под вечер состоялся военный парад, после которого он принял накоротке кардинала Иннитцера, примаса Австрии, в сопровождении епископов и архиепископов, который посулил ему безоговорочную поддержку австрийских католиков новому режиму. Шут гороховый, думал Гитлер, глядя на человека в красном атласе, недолго тебе осталось строить из себя важную персону. В нацистском государстве нет места твоей религии. Да и всему христианству пора умереть. Через пять лет не увидите ни одного распятия! Расшаркавшись с алой мантией, он сел в самолет и вылетел в Берлин.

Вновь водворившись в рейхсканцелярии, в следующие дни он смог убедиться, что гестапо отлично работало в Вене: были спешно собраны полицейские досье, прошли облавы на социалистов и коммунистов; магазины и дома евреев были разорены, а сами евреи, лишившиеся своих денег, драгоценностей, мехов, помещены в камеры предварительного заключения. Эпидемия самоубийств следовала за этой чисткой. Те, кого еще защищал международный статус, как, например, доктор Зигмунд Фрейд, спешно готовились к отъезду. Борьба с внутренними врагами шла успешно. Только война позволяла действовать логично и эффективно, Гитлер получил этому подтверждение.

Очень скоро он отвернулся от Австрии и больше о ней не думал. Теперь его мысли были обращены к Чехословакии.

* * *

«Сад наслаждений» располагался недалеко от Министерства обороны, поэтому, помимо постоянной клиентуры, сюда захаживали генералы, адмиралы, генеральши, адмиральши, а также любовницы генералов и любовницы адмиралов. Все это высшее общество обожало духи Сары Рубинштейн, во-первых, потому, что они были редки, во-вторых, потому, что они были дороги, наконец, потому, что делала она их сама, вручную, в задней комнате своего магазина, среди колб и перегонных кубов. Магазин, отделанный золотом и черным деревом, с тяжелыми хрустальными флаконами, в чьих граненых пробках играла радуга, а этикетки с написанными изящным почерком названиями навевали грезы: «Вода радости», «Вода муз», «Отражение Нарцисса», «Слезы Эхо», – никогда не пустел со дня основания, изысканные туалеты и военная форма сменяли друг друга в облаках кардамона, сандала и шафранной розы, вырывавшихся из распылителей.

Софи и Рембрандт в парфюмерном магазине чувствовали себя в мире взрослых. Если отец, казавшийся им товарищем по играм, принадлежал со своими рисунками детству, то мать, командовавшая служащими, продавщицами, бухгалтером, поставщиками, сражавшаяся с цветочниками из Голландии и с юга Франции за своевременные поставки, приносившая каждый вечер домой горы монет и банкнот, бурно спорившая со своим банкиром о векселях, кредитах и процентных ставках, жила в притягательно реальном мире. Сара Рубинштейн якшалась с министрами, офицерами, знатью, шутила с их женами; она часто узнавала задолго до журналистов новости, которые все потом обсуждали.

Адольф Г. любил бывать в мире своей супруги. Этот мир остался ему чужим. Как и она. Он восхищался этой современной, самостоятельной женщиной; он плохо знал ее и очень хорошо умел ее любить; в сущности, он чувствовал себя скорее ее любовником, чем мужем, – любовником еще в поре открытий, удивлений, любовником без привычек. Он говорил себе, что со временем узнает ее лучше, что у него еще все впереди. Он женился на ней потому, что она этого хотела, и потому, что это было последним желанием умирающей Одиннадцать-Тридцать. Это не было его личным выбором. Он скорее согласился, чем хотел. Наверно, по этой причине его до сих пор удивляла их жизнь, их дети, их союз. Порой он чувствовал себя самозванцем, но, как бы то ни было, после смерти Одиннадцать-Тридцать он дрейфовал, не причаливая к берегам действительности.

Адольф Г. любил бывать в мире своей супруги. Этот мир остался ему чужим. Как и она. Он восхищался этой современной, самостоятельной женщиной; он плохо знал ее и очень хорошо умел ее любить; в сущности, он чувствовал себя скорее ее любовником, чем мужем, – любовником еще в поре открытий, удивлений, любовником без привычек. Он говорил себе, что со временем узнает ее лучше, что у него еще все впереди. Он женился на ней потому, что она этого хотела, и потому, что это было последним желанием умирающей Одиннадцать-Тридцать. Это не было его личным выбором. Он скорее согласился, чем хотел. Наверно, по этой причине его до сих пор удивляла их жизнь, их дети, их союз. Порой он чувствовал себя самозванцем, но, как бы то ни было, после смерти Одиннадцать-Тридцать он дрейфовал, не причаливая к берегам действительности.

– Папа, почему у тебя всегда такой удивленный вид, когда ты на меня смотришь?

Софи задала вопрос с такой серьезностью, что уклониться от ответа было невозможно.

– Я… я не знаю… потому что ты меняешься, потому что каждый день я вижу тебя как будто впервые.

– Но я же к тебе привыкла.

– Да, но взрослые не меняются. А вот дети непрестанно растут.

Объяснение ее как будто не убедило. Она права. Как я могу ей признаться, что назвал ее Софи только потому, что это было настоящее имя Одиннадцать-Тридцать? А его жена это знала? Он сомневался. Прелесть Сары заключалась отчасти в том, что никогда нельзя было знать, что ей известно. И как я могу ей признаться, что, назвав ее Софи, я ожидал, что на моих глазах постепенно вырастет маленькая Одиннадцать-Тридцать? Точно такая же, только поменьше. Однако Софи походила лишь на себя саму, что было прекрасно, потому что в ее пять лет в ней уже было что-то глубоко женственное, загадка, тайна, предвещавшая, как эскиз, женщину, которой она станет.

– Адольф, я очень встревожена.

Сара отозвала его в сторонку и увела вглубь магазина.

– Почему, дорогая?

– Политическая ситуация. Ты же знаешь, что здесь я слышу все. Благодаря моим клиентам из министерства я узнаю о событиях даже раньше газет.

– И что же?

– Я думаю, будет война.

* * *

Фюрербау, 30 октября 1938 года, два тридцать дня: Мюнхенское соглашение наконец подписано. В отсутствие каких бы то ни было чешских представителей Чехословакию разделали, чтобы накормить Гитлера. Муссолини, Чемберлен и Даладье – то есть Италия, Великобритания и Франция – расчленили труп, чтобы утолить голод людоеда и бросить ему лучшие куски.

Гитлер, однако, был в ярости. Он хотел всю Чехословакию, пусть даже ценой войны. Его же вынудили к переговорам.

По возвращении в Берлин триумфальный прием, оказанный народом, окончательно испортил ему настроение: эйфория немцев выражала прежде всего облегчение от несостоявшейся мобилизации. В лице Гитлера они приветствовали, конечно, вождя-националиста, вернувшего им Судеты, но главное – спасителя мира.

– Спаситель мира, какой бред! Мои подданные – трусы, рохли, размазни. У них пораженческий менталитет.

Страх войны… В последние месяцы он понял, что это единственное чувство владело умами как его врагов, так и союзников. Избежать вооруженного столкновения! Франция и Великобритания наплевали на союзнические соглашения с Чехословакией, потому что боялись войны. Муссолини заклинал Гитлера не вводить в Чехословакию танки и добился мюнхенской встречи, потому что боялся войны. Геринг, его правая рука, и все генералы рейха предпочли дипломатическое урегулирование, потому что боялись войны. Немецкий народ, английский народ, французский народ и итальянский народ с облегчением встречали своих вождей, потому что боялись войны. Страх войны был не ахиллесовой пятой наций, но их позвоночным столбом!

– Но я – я войны не боюсь. Я хочу войны. И я буду воевать.

Гитлер приказал слуге приготовить пенную ванну. Лишь долгое пребывание в теплой, мыльной, по-матерински ласковой воде с запахом фиалок могло его успокоить.

– Только не пускайте сюда Еву Браун. Пусть меня оставят в покое!

Слуга ушел, Гитлер разделся и невольно взглянул в зеркало. Он улыбнулся своему отражению. Вот перед чем трепещет мир! Смешно! Весь мир смешон!

Он скрылся в воде, и ему показалось, под действием тепла, что он растекается и расширяется до размеров просторной округлой ванны.

Он никогда не мог понять, почему ему не дано было тело, похожее на его душу, – сильное, крепкое, могучее, мускулистое, железное, как его воля, тело арийского атлета, какие стояли теперь на всех памятниках рейха.

Он высунул из ванны ногу: нет, решительно это не бедро его души. Пощупал себя под водой: ягодицы тоже. Посмотрел на свои вялые, молочно-белые руки, плоть на которых казалась нанизанной на кости, на грудные мышцы, улитками стекавшие к дряблым подмышкам, на слегка обвисший живот. Он избавил себя от гнетущего зрелища своего полового органа, совсем скукожившегося под действием нервного напряжения, к нему даже Ева Браун не имела больше доступа, ибо он хотел сохранить всю энергию для своих замыслов. Он все больше ненавидел это тело, непохожее на него, недостойное его, которое наверняка скоро его подведет. Для него давно было мучением видеть, на улице ли, на параде, в числе гостей, свое истинное тело на дурацкой чужой душе, безоговорочную красоту, которой он заслуживал. Отравленная стрела пронзала ему сердце. Досада. Несправедливость. Зависть. Он излечился от них только на Олимпийских играх в Берлине в 1936-м, когда все рекорды побили американские атлеты. Поначалу шокированный тем, что эта якобы великая нация – Соединенные Штаты – посылает ее представлять негров, он пришел к выводу, наблюдая за этими чемпионами, объективно гармоничными и мускулистыми – хоть и чернокожими, – объективно сильными и ловкими – хоть и чернокожими, – что в конечном счете плоть не говорит правды о душе. С тех пор все тела – свое, как и чужие, – он обливал презрением.

Только душа его была прекрасна. Он был влюблен в свою душу. Он не знал более достойной любви. Чистая, возвышенная, бескорыстная, презирающая деньги и материальный комфорт, всегда стремящаяся сделать жизнь здоровее, справедливее, лучше, всегда озабоченная общими интересами, она была полна света. Общий интерес, впрочем, подразумевал не «людей» – потому что «люди» его быстро утомляли, – но принципы общества и нации. Его большая душа была политически грамотна.

Он добавил горячей воды для поддержания экстаза.

Чемберлен боялся войны и хотел угодить своему народу, которого он тоже боялся. Даладье боялся войны и хотел угодить своему народу, которого он тоже боялся. Гитлер же не боялся войны, не боялся своего народа и никому не хотел угодить. Что такое абсолютная власть? Держать всех в страхе и ничего не бояться.

Гитлер довольно вздохнул.

Никому больше он не даст остановить его на победном пути, ибо у него есть бесценное преимущество перед всеми: он знает, как они функционируют, сам функционируя иначе.

Будет война. И война до победного конца.

Единственное сопротивление исходило от немцев. Они хотели мира. Решительно немцы недотягивали до Германии. Как тело Гитлера недотягивало до его души. То же самое. Надо, чтобы Геббельс посильнее раздул мехи своей пропаганды. Или же, если не удастся перестроить менталитет народа, придется поставить его перед фактом и не мытьем, так катаньем вовлечь в войну. Когда начнется бой, отступать будет некуда. Поддержка народа нужна правителям в мирное время; на войне командует война.

* * *

Адольф Г. провожал на вокзале своих студентов. Увидев их в форме, в тяжелых касках, с вещмешками и автоматами, он понял, что теряет их навсегда. Даже если война продлится недолго, даже если через три месяца Академия вновь распахнет свои двери и эти молодые люди, переодевшись в штатское, встанут за мольберты, они уже никогда не будут прежними. Одного энтузиазма, с которым они отправлялись в Польшу, было достаточно, чтобы изменить их необратимо. А впереди был опыт сражения, близость смерти в долгие томительные часы, страх, раны, потери. В свое время Адольф пережил все это. Война сделала его тем художником, которым он был в двадцатые—тридцатые годы, – пацифистски настроенным, ненасытным, беспамятным, жадным до новизны. Война, пусть он ее ненавидел, вылепила его.

Даже Генрих, его любимый ученик, похожий на ангела, забытого на земле Рафаэлем, надел форму цвета хаки, остриг волосы и выказывал подобающую случаю радость.

– Долой Версаль! Бек[25] негодяй! Да здравствует Германия! Мы вернем Германии земли, узурпированные поляками!

В начале тридцатых годов республику сменил авторитарный правый режим. Нойманн, по-прежнему красный, поносил это правительство, называя его фашистским; но Адольф знал, что его друг с большевистским лукавством чернит противников. Правый режим в Германии, хоть и опирался на армию, не имел ничего общего с режимом Муссолини. Авторитарный, но не тоталитарный; консервативный, а не революционный; опиравшийся на старую элиту, а не на народные массы, он сумел воспользоваться экономическим кризисом, чтобы прийти к власти, и эксплуатировал имперские обиды, чтобы удержать ее. Упразднив ряд статей мирного договора, вернув Рейнланд и добившись права на ремилитаризацию, сегодня он оспаривал карту, перекроенную в 1918-м в Версале. Вся Германия требовала возвращения земель и народов, которые некогда принадлежали рейху Бисмарка и были незаконно и поспешно отданы полякам.

Назад Дальше